ОБЩЕСОЮЗНОЕ ДВИЖЕНИЕ "ЗА РОДИНУ СО СТАЛИНЫМ - ВПЕРЁД!" ("17 МАРТА") > Библиотека

Василий Иосифович Сталин «От отца не отрекаюсь!».

(1/3) > >>

Админ:
Василий Иосифович Сталин

«От отца не отрекаюсь!». Запрещенные мемуары сына Вождя

От редакции


Вскоре после смерти отца Василий Иосифович Сталин, к тому времени уже уволенный в запас, обратился в посольство Китайской Народной Республики с просьбой о предоставлении политического убежища. Для такой просьбы у сына Вождя были все основания. Он чувствовал, что над его головой сгущаются тучи. Понимал, что люди, которых он открыто обвинял в убийстве отца, не оставят его в покое. Опасения Василия Сталина были не напрасными. 28 апреля 1953 года он был арестован по сфабрикованному обвинению в антисоветской пропаганде и злоупотреблении служебным положением. После «следствия», растянувшегося более чем на два года, Василия Сталина приговорили к восьми годам заключения. Он мог бы смягчить свою участь, вплоть до полного снятия обвинений и восстановления в прежнем статусе, если бы отрекся от своего отца и публично осудил его. Однако Василий отказался это сделать. Как сын, он не мог предать память отца. Как коммунист, он не мог предать Вождя, охаять его великие дела, надругаться над идеалами.

Последняя попытка сломить волю Василия была предпринята в январе 1960 года. Когда стало ясно, что угрозы на Василия не действуют, его было решено подкупить. Василия досрочно освободили (ему оставалось отбывать еще год и три с половиной месяца), привезли в Москву, выделили трехкомнатную квартиру, назначили пенсию. Вскоре после освобождения он был принят Хрущевым. Власть всячески демонстрировала Василию свое расположение, требуя взамен только одного – осудить «преступления» отца, перестать утверждать, что Сталин был отравлен теми, кого он считал своими соратниками. Ничего не вышло. Василий не был способен на предательство. Он снова обратился в посольство КНР с просьбой о предоставлении убежища. За несколько месяцев, проведенных на свободе, Василий Сталин написал потрясающие по своей откровенности мемуары, в которых честно и открыто рассказал о своем великом отце и о своей жизни. Он торопился закончить свой труд, понимая, что может быть арестован в любой момент. Так оно и случилось. 16 апреля 1960 года, когда вопрос о его переброске в Китай уже был решен положительно и отрабатывались заключительные технические детали, Василий Сталин был повторно арестован для отбытия оставшейся части наказания. После освобождения в апреле 1961 года он был отправлен в ссылку в Казань, являвшуюся в те годы городом, закрытым для посещения иностранцами. 19 марта 1962 года Василий Сталин скончался при обстоятельствах, позволявших предположить, что смерть его носила насильственный характер. Следствия не проводилось, во врачебном заключении было сказано, что Василий Иосифович Джугашвили (эта фамилия была указана в паспорте, полученном им в апреле 1961 года) умер от отравления алкоголем.

Незадолго до ареста Василий Сталин успел передать рукопись своих воспоминаний в посольство КНР. При его жизни они не публиковались. Пока Василий был жив, сохранялась надежда на то, что его все же удастся вывезти в Китай тайным путем или добиться от советского правительства разрешения на его официальный выезд. Публикация столь откровенных воспоминаний, содержавших критику тогдашнего советского руководства, вне всяких сомнений, осложнила бы и без того тяжелую участь Василия. Его воспоминания, переведенные на китайский язык, были опубликованы издательством «Жэньминь чубаныпэ» («Народное издательство») в декабре 1962 года под названием: «Честное слово. История Василия Сталина». Предисловие к воспоминаниям Василия Сталина написал маршал Е Цзяньинь, заместитель председателя Национального Совета обороны КНР и президент Академии военных наук КНР. В предисловии говорилось о том, что Василий Сталин был лично знаком с Председателем Мао и пользовался «безграничным доверием и глубоким уважением» последнего. Смерть Василия Сталина Е Цзяньинь охарактеризовал словом, которое можно перевести на русский язык как «возникшая в результате злого умысла». В заключение маршал подчеркнул, что «противоречия, имеющиеся в настоящий момент между КНР и СССР, есть следствие необдуманной политики ренегатов, окопавшихся в Кремле». Эта цитата дает яркое представление об отношениях между двумя социалистическими державами в 1962 году. Незадолго до публикации мемуаров Василия Сталина, осенью 1962 года, Советский Союз поддержал Индию в войне с КНР.

В 1964 году произошел фактически полный разрыв отношений между СССР и КНР, несмотря на то, что формально дипломатические отношения были сохранены. Из КНР были отозваны советские специалисты, помогавшие в строительстве объектов народного хозяйства, а из СССР в срочном порядке уехали доучиваться на родину китайские студенты. Мао Цзэдун распорядился предать забвению все, что было связано с Советским Союзом. Воспоминания Василия Сталина больше не издавались, и само его имя вскоре было забыто в Китае.

В КНР нет закона, обязывающего хранить экземпляры всех выпущенных книг в государственных библиотеках. Поэтому то, что в библиотеке Пекинского университета сохранились воспоминания Василия Сталина, можно считать невероятным везением. Или же еще одним подтверждением непременного торжества правды и справедливости.

Василий Сталин не сомневался в том, что история воздаст всем по заслугам.

Так оно и вышло. История расставляет все по своим местам.

Глава 1

Вместо предисловия


Я, Василий Сталин, от своего отца не отрекаюсь!

Эти слова мне пришлось повторять не раз. И во время следствия, и потом, и во время недавней встречи с Хрущевым.

Я, Василий Сталин, от своего отца не отрекаюсь! И точка!

Осудить «культ личности» и «преступления сталинизма» я не могу. Потому что нечего осуждать. Осуждают преступления и преступников. Я могу осудить тех, кто отравил моего отца и очернил его великие дела. Я могу осудить тех, кто надругался над светлой памятью Вождя. Могу и должен осудить! Это мой долг, не только как сына, но и как честного советского человека.

Моя совесть чиста. Ее невозможно запятнать лживым обвинением. Точно так же как ложью и клеветой нельзя запятнать память моего отца. Он принял из рук Ленина молодую Советскую страну, которой со всех сторон, в том числе и изнутри, угрожали враги, а оставил после себя великое социалистическое государство, окруженное братскими социалистическими странами. Разве это преступление? Этого ли надо стыдиться? О каком культе личности может идти речь? Отец был рулевым, который вел страну к процветанию и победам. За это его уважали. Вот и весь «культ». Слово-то какое мерзкое нашли. «Культ» – это когда поклоны лбом об пол бьют. Отца уважали и любили. Это не культ. Это называется – всенародная любовь. Можно памятники убрать, но любовь и уважение из сердец людей не уберешь. Это святое. И это навсегда. Уверен, что через сто лет про Хрущева с Булганиным[1] никто и не вспомнит. А про товарища Сталина будут помнить всегда. Это я не столько как сын говорю, а как советский человек, коммунист, диалектик-материалист.

«Не бойся, что про тебя забудут товарищи, и не надейся, что забудут враги», – говорил отец. Так оно и вышло. Отец ничего никогда не говорил зря. Одна беда, друзей у меня оказалось куда меньше, чем врагов. Причина простая – зависть. Пережитки прошлого за тридцать-сорок лет не искоренить полностью. Тут нужно больше времени. К тому, что мне завидуют, я привык с детства. Только не думал тогда, что зависть может вызвать такую ненависть. Звериную.

Начал писать воспоминания, но не уверен, удастся ли мне их закончить. Я, как Маргулиес из «Времени, вперед», не могу доверять такому простому механизму, как часы, такую драгоценную вещь, как время. Знаю, что времени у меня немного. Может считаные дни, может – месяцы. На годы надеяться не приходится. Не та обстановка[2]. Не те люди вокруг. Преступники, отравившие отца, не оставят в покое сына. И кто бы мне что ни говорил, я никому не верю[3]. Время показало, кто чего стоит.

Отец знал, что так будет. Он знал, что после его смерти мне придется нелегко. Он отлично разбирался в людях и знал истинную цену каждому человеку из своего окружения. Поэтому и мало кому доверял. По-настоящему, без оглядки.

За десять месяцев до своей смерти отец предложил мне исчезнуть. «Тебе надо уехать», – сказал он. Я сначала подумал, что речь идет о какой-то командировке, но оказалось, что я неправильно понял. Отец имел в виду, что мне надо уехать за границу, в Китай. Навсегда. «Поедешь военным советником, летчики там нужны. Сюда не возвращайся, даже на мои похороны не приезжай», – сказал он. Я ушам своим не поверил – что такое? Подумал, что отец шутит. Он иногда мог пошутить так, что не поймешь, шутка это или нет. Но оказалось, что он не шутил. На самом деле хотел отправить меня к Мао. Прямо не сказал, но я догадался, что он уже договорился насчет меня. Там меня ждали. Но разве мог я оставить отца? Я отказался. Между нами произошел спор. Первый настоящий спор в нашей жизни. Каждый стоял на своем и не хотел уступать. «Будет приказ и поедешь!» – сказал отец, когда понял, что уговоры на меня не действуют. Я ответил, что все равно никуда не уеду. Про себя подумал, что потом, когда отца не станет, может, и придется уехать, но сейчас – нет. Сказал, что если будет приказ, то подам рапорт об отставке. Пускай на завод пойду, к станку, но никуда не уеду. Как в воду глядел, вскоре пришлось стать к станку. Но не на заводе, а в тюрьме. И еще сказал отцу, что как Верховный Главнокомандующий он может мне приказать уехать, но как отец не может. Странное впечатление осталось от этого разговора. По глазам отца было заметно, что мое упорство пришлось ему по душе. Но и сердился он всерьез. Отец не привык, чтобы его приказы оспаривались. Он советовался с товарищами, не решал все вопросы единолично, как это пытаются представить сейчас. Но обсуждать и приказывать – разные вещи. Если уж отец приказывал, то изволь выполнять. Приказ есть приказ.

Больше отец о моем отъезде не заговаривал. Но с того дня, как мне поначалу показалось, стал ко мне еще строже, чем был. Так мне казалось тогда. Я очень переживал, потому что дорожил расположением отца. Ближе его у меня никого не было и не будет. Тот разговор имел продолжение. Во время воздушного парада на Тушинском аэродроме[4] главком ВВС Жигарев[5] начал упрекать меня в том, что 1 мая по моей вине разбилось два Ила[6]. Низкая облачность, ограниченная видимость, нельзя было летать[7]. Я ответил, что в войну приходилось летать и не в таких условиях. И напомнил, что сам я был в тот день в небе, а не на трибуне. Вокруг заулыбались. Жигареву нечего было на это ответить. В авиации от мастерства пилота зависит больше, чем от погоды. На банкет, который был после парада, я сперва идти не хотел, собирался отметить праздник в кругу самых близких друзей. Дружбу я ценил и ценю больше всего. Но мне передали приказ отца – непременно явиться. Как командующему ВВС Московского округа мне полагалось присутствовать. Увидев меня, Жигарев громко, так чтобы слышали все, сказал, что сегодня парад прошел хорошо, потому что погода была летная. Вроде бы так все и было, но сказал он с намеком. Глядел на меня и ухмылялся. Мне бы смолчать, но я ответил. Резко и тоже громко. Поддался на провокацию, нарушил субординацию. Как командующий ВВС округа, я не имел права грубить главкому ВВС. Тем более – принародно. Жигарев растерялся. Он молчал и смотрел то на меня, то на отца. Отец рассердился и велел мне уйти. Сначала позвал, а потом выгнал. Вечером, после банкета, я попытался увидеться с ним, но меня не пустили. Власика[8] к тому времени уже не было, вместо него заправлял всем генерал Рясной[9]. С Власиком у меня отношения были сложные, мы друг дружку недолюбливали. Но Власик дал бы мне возможность поговорить с отцом. Он понимал, что к чему, и был предан отцу. А Рясной меня не пустил. Позже я понял, что Власика оклеветали и отстранили намеренно. Его убрали, чтобы он не помешал отравить отца. Сначала услали к черту на рога, на Урал, с понижением, а через полгода арестовали. Так все устроили, что отец поверил. Точно так же поступили и с Поскребышевым[10].

Было очень обидно. Сначала отец прогнал меня с банкета, теперь видеть не хочет. Дело кончилось снятием с должности командующего ВВС Московского округа и выведением в распоряжение Жигарева. Тот направил меня в академию Генштаба. Это было унижение. Чему меня там могли научить? По возрасту я подходил в слушатели, но по опыту сам мог преподавать. Я не люблю бесполезных действий, поэтому в академии появлялся нечасто. И с отцом с тех пор виделся всего несколько раз. Точно не помню сколько. Он задавал обычные вопросы, но того, что произошло, не касался. Я тоже не говорил об этом. Такой между нами сложился молчаливый уговор. Тогда я обижался, крепко. Несправедливость всегда обидна. Да, я нарушил субординацию, нагрубил главкому, но за такое полагался выговор. На худой конец – понижение в должности. Не скрою – обида была большой. И только потом, в тюрьме, я понял, что таким образом отец пытался уберечь меня от неприятностей. Он намеренно убрал меня в тень, надеясь, что после его смерти обо мне забудут. Не было бы стычки с Жигаревым, нашелся бы другой повод. Но сейчас, после того как многое передумал, не исключаю, что Жигарев мог провоцировать меня по приказу отца. До того случая между нами были ровные отношения. Жигарев несколько раз говорил, что видит во мне преемника, делился опытом. Опыт у него был большой. Никак иначе я поведение отца объяснить не могу. Обычно если он бывал мной недоволен, то не раз возвращался к этой теме. Ему было важно, чтобы я осознал ошибку и больше не допускал. Отец считал, что любой человек может ошибиться. Важно, как он себя ведет потом. Осознает и пытается исправить или упорствует. Жигарев, кстати, в 42-м из главкомов «слетел» в командующие ВВС Дальневосточного фронта после того, как явился к отцу в пьяном виде. Но осознал, сделал выводы и после войны снова стал главкомом. Одни утверждали, что это я поспособствовал снятию Жигарева (это и в ходе следствия прозвучало), другие, наоборот, – что помог вернуться в главкомы, но и те, и другие врут. Я никогда не «подсказывал» отцу каких-то решений. Он бы этого не потерпел. Мнение свое я мог высказать, но не по кадровым вопросам. По кадровым вопросам отец со мной никогда не советовался. Я был для этого слишком молод, и опыта у меня недоставало для того, чтобы давать ему советы.

Ошибки мои отец обсуждал со мной, следил, как менялось мое отношение к тому, что я сделал. А вот про стычку с Жигаревым отец никогда не заговаривал. Извиниться перед главкомом он мне тоже не приказал. Все это наводит на размышления. Отец многое предвидел. Многое, но не все. Того, что его отравят, он предвидеть не мог. Мы виделись с ним незадолго до его смерти, в начале февраля 1953 года. Меня удивило, что при нашем разговоре присутствовал тот, кто заменил Поскребышева, не помню его фамилии. Обычно при наших встречах чье-то присутствие требовалось только тогда, когда они носили деловой характер. Я даже подумал, что моя опала закончилась и сейчас я получу новое назначение. Но никакого назначения я не получил. Меня попытались отправить в ПриВО[11] уже после смерти отца. Булганин швырнул мне назначение, как кость собаке. Я отказался, потому что хорошо понимал, чем это закончится. Дадут поработать пару недель, а потом арестуют. Нужно было сплавить меня из Москвы и создать повод для ареста. Булганин кричал на меня, топал ногами. Совсем другой человек, как будто совсем недавно не стоял навытяжку перед отцом. Я понимал, что каждое неосторожное слово может мне дорого обойтись, поэтому сдерживал себя. Но когда Булганин обозвал меня «принцем», не выдержал и в ответ обозвал его «сантехником». Это прозвище придумал Булганину Берия, причем называл так в глаза. Булганина корежило от злости. Точно так же корежило меня, когда я слышал «принц», «царевич» или еще что-то в этом роде. В школе я за «царевича» давал в морду, когда повзрослел, кулаки в ход пускать перестал. Просто отвечал оскорблением на оскорбление. Мог бы еще напомнить, сколько добра я сделал его сыну Левке[12], моему товарищу. Благодаря мне Левка получил орден Отечественной войны 1-й степени. Когда вскоре после войны он спьяну устроил аварию, в которой погибло два человека, я помог замять это дело. Понимал, что Левка не нарочно, что со всяким может случиться. Булганин-папаша в то время как видел меня, так издалека начинал кланяться. Совсем как дворецкий какой-нибудь. А тут голос повысил, ножками топал, щечки раздувал. Тьфу!

По тому, как вел себя со мной Булганин, я понял, что хорошего ждать нечего. Отец был прав, он все знал наперед. Я попытался последовать его совету. Обратился к китайским товарищам, встретился с послом, но толком ничего не успел сделать. Вскоре меня арестовали. Арест не стал для меня неожиданностью. Я ожидал, что меня арестуют на следующий же день после увольнения в запас, но еще месяц проходил на свободе. Непонятно почему. То ли не могли решить, что со мной делать, то ли еще что. Мои слова о том, что отца отравили и что не смогли организовать его похороны, расценили как «антисоветскую пропаганду». То, что я отказался от нового назначения, не спасло меня от обвинений в «злоупотреблении служебным положением». Следователи просеяли сквозь мелкое сито всю мою службу на посту командующего ВВС МВО[13] и нашли столько всего, что и на десять дел бы хватило. Двадцать миллионов ущерба нашли! Кроме меня, арестовали еще десяток человек: моего заместителя генерал-майора Василькевича, моего заместителя по тылу генерал-майора Теренченко, моего начальника секретариата подполковника Полянского, адъютантов подполковника Дагаева, майора Капелькина, майора Степаняна, моего начальника отдела физподготовки полковника Соколова, моего начальника АХО подполковника Косабиева, двоих моих шоферов и парикмахершу из штаба. Но посадили в итоге одного меня, остальных амнистировали или просто дела позакрывали. Припомнили мне и поход в китайское посольство, назвав его «намерением встретиться с иностранными корреспондентами». Следствие тянулось бесконечно и каждый день приносил новые «доказательства». Я был готов к тому, что меня приговорят к высшей мере, но приговор оказался неожиданно «мягким» – восемь лет. Я писал письма, в которых просил объективно разобраться в моем деле, но это мне не помогло. Некоторые письма мне предлагали написать сами следователи. «Мы – люди военные, и наше дело исполнять приказы, – говорили они. – Изложите ваши возражения, мы их передадим по назначению». Я излагал, думая, что они поступают так по велению совести и из уважения к памяти моего отца. Впоследствии оказалось, что дело обстояло иначе. Мои письма были нужны не ради восстановления справедливости. Они тешили самолюбие тех, кому были адресованы. Они считали, что если я обращаюсь к ним с просьбами, то, значит, я сломлен. Никакую справедливость никто восстанавливать не собирался, особенно после того, как память моего отца, его великие дела, его честь коммуниста были растоптаны с трибуны партийного съезда. Несмотря ни на что, несмотря на мое «исключение» из партии, я считал, считаю и всегда буду считать себя коммунистом. И мне стыдно за тех, кто голосовал на съезде за осуждение «культа личности». Те, кого отец считал своими соратниками, свалили все свои ошибки на него и приписали себе все его достижения. Я пишу об этом открыто, потому что знаю, что мои записи не попадут в те руки, в которые им не следует попадать. В тюрьме я научился конспирации. Я постараюсь как можно скорее закончить свой скромный труд. Чувствую, что времени у меня не так уж и много, а осуществить задуманное в тюрьме невозможно. Там можно спрятать письмо, но не тетрадь. Тем более что мне там вообще ничего не удавалось прятать. Меня обыскивали почти ежедневно. Редко какой день проходил без обыска. Сейчас я должен использовать представившуюся возможность и рассказать правду о себе. Старые связи помогут мне передать мои записи туда, где их если не опубликуют, то хотя бы сохранят для будущих поколений. Правда всегда торжествует, учил отец. Я это помню, в отличие от сестры.

Сестра удивила меня несказанно. Прежде всего тем, что за все время моего заключения не написала ни строчки и ни разу не приехала на свидание. Я такого не ожидал. Но еще больше не ожидал того, что она откажется от отца, предаст его память, согласится с клеветниками. Те, кто хочет оправдать сестру, говорят, что ее заставили это сделать. Не верю. Почему меня не смогли заставить? Характер у сестры несговорчивый, прямо скажем – тяжелый. Ее невозможно заставить сделать то, чего она не хочет. Даже отцу этого не удавалось. Он не раз возмущался ее своенравием, а я ее защищал. Иногда пытался вразумить на правах старшего брата, но бесполезно. Но я никогда не перегибал палку, потому что дорожил нашей дружбой. Я считал сестру своим другом. Друзья бывают разные. У некоторых тяжелый характер, но они все равно друзья. Другу, брату, сестре можно простить очень многое. Все, кроме предательства. Человек, способный предать память покойного отца и живого брата, перестает для меня существовать. Я не в обиде, просто считаю, что у меня нет сестры. Пусть живет как хочет. Как сможет. Ее совесть будет ей судьей. Совесть – самый строгий судья. Мне не раз довелось видеть, как люди кончали с собой, не вынеся мук совести. Пусть я провел в заключении семь лет, но совесть моя чиста.

Отец любил всех своих детей – сестру, меня, брата Яшу. Сестра была самой младшей, к тому же девочкой, поэтому ее сильно баловали. Все, не только отец. С меня и Яши спрос был строже. Но это не означало, что отец любил нас меньше. Родительская любовь в его понимании заключалась в том, чтобы вырастить детей честными, достойными людьми. Он строго спрашивал, но всегда помогал советом. При всей его занятости отец находил время для нас. Он всегда был в курсе того, что с нами происходило. Искренне переживая за нас, отец избегал слишком сильно диктовать нам свою волю. Последнее слово в принятии любого решения оставалось за нами. Так он приучал нас нести ответственность за свои поступки. Возможно, сыграл свою роль и поступок брата Яши, который в юности стрелялся из-за того, что отец был против его ранней женитьбы. Отец очень сильно рассердился на Яшу из-за этого поступка. Тут сразу многое сложилось. Сама попытка самоубийства, которую отец называл «мелкобуржуазной истерикой», попытка настоять на своем, не останавливаясь ни перед чем, легкомыслие и др. Но со временем отношения восстановились. Яша был хорошим человеком, только очень вспыльчивым. Отец в шутку говорил, что один сын у него грузин, а другой русский. Грузином был вспыльчивый Яша, а русским я. По сути это верно. Яков родился в Грузии, долгое время жил там, знал язык, традиции. А я родился и вырос в Москве, по-грузински знаю несколько слов и чувствую себя русским, точнее, советским человеком.

Я – советский человек. И этим все сказано. То, что в моем деле значится позорная статья 58–10[14], на самом деле ничего не значит. Я хочу рассказать правду о себе. Не оправдаться, а рассказать правду – это разные вещи. Оправдывается тот, кто виноват, а я не считаю себя виновным. Ни в чем. Ошибки я совершал, все совершают ошибки, но против Советской власти не выступал и государственных денег не присваивал. Злоупотребление служебным положением такой же навет, как и антисоветская пропаганда. Спортивные залы я строил на средства, предназначенные на боевую подготовку, вот как. А разве занятия физкультурой не часть боевой подготовки?

Семи лет, проведенных в заключении, я касаться не стану, потому что в них нет ничего необычного. Сидел, как все. Работал. Ждал освобождения. До какого-то момента надеялся на то, что справедливость восторжествует, потом перестал надеяться. На здоровье моем эти семь лет тоже сказались. Не могли не сказаться. Тюрьма не санаторий.

Сейчас мне дали путевку в Кисловодск на целых три месяца и 30 тысяч рублей в придачу! Неслыханная щедрость, но разве можно поправить за три месяца то, что потерял за семь лет? Я не верю в то, что отношение ко мне изменилось. Оно осталось таким же, как прежде. И лучшим свидетельством является моя нынешняя квартира. Три пустые комнаты, только в одной стоит кровать, стол и тумбочка. Не могу понять, что это. Издевательство или какая-то неведомая мне игра? Чего от меня хотят? К чему меня подталкивают? Не знаю. Знаю одно – долго это не продлится. Чувствую. Интуиция подсказывает. У летчиков интуиция хорошо развита, а семь лет за решеткой развивают ее еще лучше.

Рассказывать о себе начну с 42-го года, потому что до этого вся моя биография умещается в две строчки. Родился, окончил школу, поступил в авиационную школу, окончил, началась служба. Ничего особенного, все как у других. Скажу только, что летать мне нравилось. В небе я себя чувствую как рыба в воде. Отца мой выбор немного удивил. Почему именно авиация? Нет ли здесь мальчишества, следования моде? Авиация – самый новый, самый «модный» род войск. Романтика тоже присутствует, не без этого. Отец спросил, понимаю ли я, сколько труда вложено в каждый самолет. Понимаю ли я, что придется отвечать не только за себя, но и за доверенную мне машину? Я ответил, что все понимаю, на том разговор и закончился. Ворошилов[15] шутил, что если летчика из меня не выйдет, то уж в кавалеристы как-нибудь сгожусь. Но я знал, что выйдет из меня летчик. Еще не летал ни разу, а уже знал. Такое было у меня сильное призвание.

Продолжение следует...

Админ:
Глава 2

Начало войны

Брат Яша пропал без вести в самом начале войны[16]. Отец сильно переживал по этому поводу, хоть и старался не выказывать своих переживаний. Я с первого дня войны считал, что мое место на передовой. Подавал рапорт за рапортом, но безуспешно. Стыдно мне было. Страна воюет, все товарищи бьют врага, а я околачиваюсь в тылу. Особенно невмоготу стало, когда в Куйбышеве[17] встретился с Артемом[18], который был ранен, попал в окружение, с боями пробивался к своим и теперь поправлялся после ранения. Слушая его рассказы о войне, я сгорал со стыда. На каком-то рапорте мне стала ясна бесполезность их написания. Командующий ВВС (им тогда был Жигарев) ничего здесь решить не мог. Надо было говорить с отцом.

14 октября 1941 года у нас с Галей[19] родился сын Саша, мой первенец. Рождение детей всегда радость, а во время войны особенно. Это подтверждает, что, несмотря ни на что, жизнь продолжается, внушает надежду, укрепляют веру в победу. К тому времени шапкозакидательские настроения успели исчезнуть. Всем стало ясно, что враг силен и война будет долгой. Осень сорок первого года была самым тяжелым периодом войны. Враг подошел к Москве, захватил Калугу, Харьков, Крым… Все наши[20] эвакуировались в Куйбышев, но отец оставался в Москве. Я знал, что он из Москвы не уедет. Он не мог уехать. Все знали, что Сталин в Москве, и это знание придавало нашим войскам силы, а врагу внушало страх. Раз Сталин в Москве, значит, Москву не сдадут! Ноябрьский парад 1941 года состоялся по настоянию отца. На мой взгляд, это была одна из наиболее гениальных стратегических идей. В Москве парад, на трибуне Мавзолея Сталин, мы непобедимы! Все парады имели политическое значение, но этот особенно.

«Бывали дни, когда наша страна находилась в еще более тяжелом положении, – говорил отец. – Вспомните 1918 год, когда мы праздновали первую годовщину Октябрьской революции. Три четверти нашей страны находились тогда в руках иностранных интервентов. Четырнадцать государств наседали тогда на нашу страну. Но мы не унывали, не падали духом. В огне войны организовали тогда мы Красную Армию и превратили нашу страну в военный лагерь. Дух великого Ленина вдохновлял нас тогда на войну против интервентов. И что же? Мы разбили интервентов, вернули все потерянные территории и добились победы. Разве можно сомневаться в том, что мы можем и должны победить немецких захватчиков?» Я запомнил эти слова наизусть. Повторял их чуть ли не каждый день во время войны.

Вскоре после парада состоялся мой первый разговор с отцом относительно фронта. Я в то время был начальником инспекции ВВС. На эту должность я перешел в сентябре с должности инспектора-летчика Управления ВВС. Должности назывались по-разному, но суть их была одна. Инспектор, тыловик, штабная душа. Может, кому-то такая служба пришлась бы по душе, но не мне. Я по натуре не штабист, а летчик. Даже став командующим ВВС Московского округа, я, прежде всего, оставался летчиком.

Разговора не получилось. Отец был не в духе. Он не дослушал меня. Сказал, что каждый должен служить там, куда его поставили партия и командование. Сказано это было таким тоном, что не поспоришь. Пришлось подчиниться, однако я пошел на хитрость. Нашел лазейку, выход. По роду службы мне часто приходилось выезжать на передовую в командировки. Главным образом для переформирования полков. Бои шли такие, что часто за одну-две недели полки теряли до половины личного состава, а то и больше. Приходилось снимать их с передовой, отводить в тыл, пополнять, возвращать на передовую. К тому времени возникала необходимость пополнения того полка, который был поставлен взамен отведенного. Такая вот «чехарда». Должен признать, что моя фамилия помогала мне решать сложные вопросы. Главным образом то были вопросы с транспортом и снабжением. Достаточно было сказать в трубку: «С вами говорит Василий Сталин!» – как неразрешимое сразу же становилось разрешимым. Если я когда и злоупотреблял своей фамилией, то только таким образом. В театре, или, скажем, в ресторане, или где-то еще в личных целях я себе такого никогда не позволял. Не так был воспитан. Другое дело, что меня узнавали и сами шли навстречу, но и тут я старался не «злоупотреблять». Всегда помнил слова отца о том, что привилегий у нас с сестрой столько же, сколько у любого советского человека, а вот ответственности гораздо больше. Отец был очень щепетилен и строг на этот счет. Если он узнавал о недостойном поведении детей кого-то из руководства, то непременно следовало строгое внушение. Зачастую – с оргвыводами. Он считал так – если человек не может в своей семье навести порядок, научить правильному поведению своих детей, то разве можно доверять ему руководить другими?

Поблажек отец мне не делал. Расскажу один случай. Когда я прибыл в авиашколу, начальник школы выделил мне отдельную комнату в гостевом доме. Я об этом не просил и не рассчитывал на такое к себе отношение. То была его личная инициатива. Я попал в неловкое положение. С одной стороны, все курсанты живут в казармах, значит, и мое место там. С другой стороны, нельзя отказываться от проявленного гостеприимства. Я хоть и совсем обрусевший грузин, но кавказские традиции чту. В том числе и закон гостеприимства. Может, человек от души предложил, без всякой задней мысли. Отказаться – обидишь. Опять же, я курсант, а он начальник, комдив[21]. Не стоит начинать знакомство с начальством с возражений и споров. Я принял дипломатичное решение. Решил так – поживу в этом гостевом доме пару деньков, а затем скажу, что мне неловко выглядеть белой вороной и переберусь в казарму. Так и сделал, но потом мне влетело от отца за то, что я первые дни жил «на особом положении». Тут, конечно, я сам виноват – допустил оплошность. Точнее, не одну, а несколько. Поспорил со старшиной группы, катался по территории школы на мотоцикле, совершенно не к месту начал рассказывать в столовой о грузинских блюдах, которые пробовал дома. Узнав обо всем этом, отец позвонил тогдашнему командующему ВВС Локтионову[22] и потребовал, чтобы тот приказал начальнику авиашколы относиться ко мне точно так же, как и к остальным курсантам. И мне написал резкое письмо. В конце была приписка, сохранить это письмо и перечитывать всякий раз, когда я начну зазнаваться. Я так и сделал. Хранил это письмо отца в моем личном архиве, который исчез после моего ареста.

Так вот, про выход, который я нашел, чтобы воевать. Во время пребывания на передовой я начал совершать боевые вылеты. По моей должности у меня было такое право, и я им с радостью пользовался.

Во время следствия я узнал, что меня якобы прикрывали во время боев две истребительные эскадрильи. Тридцать машин! Что это за бой, если тебя прикрывают тридцать машин? Тут одно из двух. Если этими тридцатью машинами управляют асы, то тебе и повоевать не дадут, собьют всех на подходе. Если же летчики так себе, то они не столько прикроют, сколько будут мешать. Но следователи были далеки от летного дела. Они и своего-то толком не знали. Растянули следствие на два с лишним года, хотя могли обстряпать и за неделю. Но понимаю – им надо было показать кропотливую работу и выявить как можно больше «соучастников». Слухи про меня ходили разные. Друзья пересказывали их мне вместо анекдотов. Но я никогда бы не подумал, что слухи можно пришить к делу.

Как ни прикрывай, хоть десятью эскадрильями, риск есть всегда. Авиация. Мой друг Ваня Клещев[23] был асом из асов. Мог вступить в бой с пятью самолетами противника и победить. На личном счету Ваня имел тридцать два вражеских самолета, хотя скромно считал, что их двадцать пять! Семь Ваня «отдал» друзьям, хотя на самом деле сбил их он. По принятым в авиации правилам, если самолет после твоей атаки потерял управление, он считается за тобой. Пусть его кто-то другой добьет, это не важно. Важно, кто вывел самолет из строя. Можно и не добивать – сам рухнет. Это по правилам. Но по-товарищески не надо жадничать. Один подбил, другой добил – считай, сбили группой. Дело-то общее делаем, врага бьем. В авиации не любят тех, кто гонится за личными показателями. Таких нигде не любят. Так вот, Ваня был асом, а погиб по нелепой случайности. Не в бою, а в тылу, во время перелета. Садился в снегопад и не смог выровнять самолет. Я знаю по собственному опыту, что такое посадка в сильный снегопад. Все белым-бело. Не видишь толком землю. Не чувствуешь высоту. Вроде бы пора, ан нет – рано. При посадке малейшее колебание чревато гибелью. У одного писателя я вычитал очень умное замечание – менять решение при посадке – все равно что пригласить друзей на свои похороны. Так оно и есть. Ване было двадцать четыре года. Летчики долго не живут. Это я к тому, что если бы отец хотел бы обезопасить меня, то меня к самолетам и близко бы не подпускали. В воздухе, как ни прикрывай, – риск. Но разве отец мог так поступить? У Микояна сыновья воюют, сын Ворошилова воюет[24], а Василий чем хуже? Отец был смелым, мужественным человеком, этого даже злопыхатели не оспаривают. И от нас он требовал того же – ничего не бояться. «Я боюсь» у нас даже для красного словца не говорилось. Трус – одно из самых тяжелых обвинений. Хуже него только «предатель».

Был такой случай. В Куйбышеве, в ресторане, один мой приятель ляпнул, якобы отец не пускает меня на фронт, потому что с него довольно и одного пленного, то есть брата Якова. Сказано это было при людях, спьяну. Я дал ему по физиономии, чтобы привести в чувство, и попросил всех, кто был за столом, не болтать о том, что случилось.

Я пишу все как есть. Что помню, что было, то и пишу. Если только с хорошей стороны себя показывать, никто не поверит. Я себя показываю таким, каков я есть. Без прикрас. О том, чего стыжусь, тоже буду писать. Откровенно. Раз уж был такой факт в биографии, то никуда не денешься.

До того случая, о котором я хочу рассказать, у меня состоялся еще один разговор с отцом по поводу фронта. Я сказал, что заниматься бумажной работой мне тошно, что от бумажек у меня голова трещит. Хочу воевать – и точка! Хочу бить врага каждый день, а не от случая к случаю. Отец не отказал. Спросил только, справлюсь ли я с командованием полком. Вопрос был правильным. Не всякий инспектор сможет командовать полком. Не каждый штабист годится в боевые командиры. Мне в вопросе почуялся подвох. Уж, думаю, не скромность ли мою он испытывает? Скажу сейчас, что справлюсь, а отец решит, что я меньше чем на полк не согласен. Да мне хоть эскадрильей! Хоть звеном! Лишь бы на фронт! Чтобы свои собственные боевые задачи выполнять, а не другим помогать сбоку припеку. «А ты, оказывается, собственник!» – сказал отец в шутку. Он в годы войны редко шутил, раза два на моей памяти. Неподходящее было время для шуток.

Так вот. Наши кинематографисты решили снять картину о боевых летчиках. Обратились ко мне, попросили показать и рассказать. Кино – это важно, даже на войне. Я нашел время. С женой одного из режиссеров у меня был небольшой роман[25]. Война, жена Галя далеко, мне двадцать два года, жена режиссера красавица. Я не оправдываюсь. Я просто перечисляю причины, поспособствовавшие этому роману. Роман продлился около недели, но имел весьма важные для меня последствия. Режиссер написал письмо отцу. Отцу многие писали письма, по самым разным поводам. Все он их прочесть сам не мог. Основную массу читали в секретариате и передавали отцу самые важные. Но если человек был известный или лично знакомый, то письма читал отец. Режиссер, на мой взгляд, поступил странно. Я понимаю, что мой поступок его возмутил. Кому приятно? Я и сам бы на его месте возмутился бы. Но я не стал бы жаловаться отцу того человека, чье поведение меня возмутило. Высказал бы все, что думаю, ему в лицо. Не исключаю, что мог бы и руку приложить. На руку я скор, есть такой недостаток. Грузинская кровь. Взрослые люди, не дети. Они разбираются между собой сами, не привлекая родителей. Опять же – идет война. У отца очень много дел. Он тогда на сон еле-еле три-четыре часа выкраивал, я знаю. И в эту трудную пору лезть к нему с такими мелочами? Ладно, признаю – нехорошо я поступил. Роман на стороне с замужней женщиной – это двойная ошибка. Непременно хочешь на меня пожаловаться? Так напиши моему начальству. Зачем же сразу товарищу Сталину? Но это я так считаю. У других иное мнение.

Письма этого я не видел. Отец мне его не показывал. Поэтому не могу точно сказать, кто пожаловался на мой образ жизни – режиссер или кто-то другой. Но отцу представили так, будто я только и делаю, что водку пью да чужих жен соблазняю. Соблазняю! Это хуже, чем просто связь на стороне. «Соблазняю» означает, что только я один всему виной. Сын товарища Сталина.

Сгоряча отец никогда ничего не решал. И тем более не наказывал. Уверен, что он навел справки. Было у кого навести. Да и я сам не отрицал. Роман был. Выпить выпиваю, бывает. Виноват. «Себя позоришь, меня позоришь, фамилию позоришь», – сказал отец. Не только это сказал, но то были главные слова. «Виноват, – говорю, – кругом виноват. Готов искупить!»

А как офицер во время войны может искупить свою вину? Только кровью смыть. У отца не было другого выхода, как отправить меня на фронт. Он по моим глазам понял, о чем я думаю. Сказал: «Это не наказание, а поощрение получается, надо бы тебе еще десять суток гауптвахты дать, чтобы подумал о своем поведении. Нет, не десять, а пятнадцать!» То, что я к тому времени был полковником, меня от гауптвахты не спасло. Вот такие были у меня «привилегии», как у сына товарища Сталина. Я единственный полковник в Красной Армии, который побывал на гауптвахте. Как положено отбыл срок, в Алешинских казармах[26], без поблажек. Думал, что после гауптвахты отец позовет меня и спросит, осознал ли я свои ошибки, но мы не встретились. Вручили мне приказ и стал я командовать хорошо знакомым мне 32-м гвардейским истребительным авиаполком, бывшим 434-м[27]. Один из друзей пошутил, что мне повезло, мол, мог бы я получить за свои грехи 586-й истребительный женский[28]. Я на это ответил, что мне это не грозит. Кто такому «бабнику» женский полк доверит? Слово «бабник» я намеренно беру в кавычки, поскольку таковым себя не считаю. Выпить люблю, есть такое, но по части женского пола не свирепствую. Этот ярлык ко мне приклеили совершенно незаслуженно. Мне-то что? Мне как с гуся вода. Я к слухам и сплетням отношусь спокойно. А вот жене Гале было обидно. Такого про меня насочиняют, что не знает, бедная, что и подумать. Я Галю очень любил, но из-за таких вот «сочинителей» нам пришлось расстаться. Под конец войны. Она сама так решила. Сказала, что так всем будет лучше. И мне, и ей, и детям. Не знаю, кому от этого на самом деле стало лучше? Мы расстались, но развода не оформили. Как будто надеялись на что-то. Любовь, может, и прошла, но не совсем. Что-то осталось. Что-то всегда остается. Если это настоящее чувство.

В феврале 1943 года я принял полк у своего товарища и тезки Васи Бабкова[29], получившего другой полк, тоже гвардейский. С Васей мы дружили, но после войны наши пути разошлись. Он остался в Германии, а я продолжал службу в Московском округе. Потом, когда меня арестовали, пути разошлись окончательно. И не только с ним одним. Я никого не осуждаю – жизнь. Жизнь сводит людей и разводит. Исключение – самые близкие. Тут счет иной и отношения иные.

Мечта сбылась! Я на передовой! Командую полком! Ни дня без боевых вылетов! Какое там «ни дня»! Приходилось делать по нескольку в день. Обстановка на Северо-Западном направлении была очень сложной, да и я жаден до неба чрезвычайно. Следил за собой, пытался не увлекаться, не терять осмотрительности в небе. Помнил, что отвечаю теперь не только за себя и за свою машину, но и за весь полк. В перерывах между вылетами приходилось заниматься рутиной. У комполка бумажной работы тоже хватает. С войны так повелось, что первым делом – бой, а бумаги уже после. Это верно. Можно по уши в бумаги закопаться, а тебя разбомбят – и привет. К бумагам у меня сформировалось не особо почтительное отношение. Что-то мог подмахнуть, не вникая, что-то мог перепоручить подписать заместителю. Это мое качество впоследствии обернулось против меня. Им воспользовались для того, чтобы меня очернить. Впрочем, когда ничего не находили, высасывали факты из пальца. Не раз.

Должность командира полка одна из самых трудных в армии. Командир полка – это фигура, начальник. Нельзя допускать панибратства, потому что от панибратства до неподчинения один шаг. Но и слишком уж зарываться тоже нельзя. Надо помнить, что все мы товарищи, воюем плечом к плечу (крылом к крылу). Очень тонкая тут нужна дипломатия, чтобы тебя и слушались, и уважали. Уважали! Начальство должны уважать, а не бояться! Когда я сейчас слышу, что моего отца боялась вся страна, мне становится смешно. Грустно тоже становится, потому что прошло всего семь лет после смерти отца, а о нем уже и слова правды не услышишь. Даже Светлана потакает лжецам, я знаю. На самом деле отца уважали, а не боялись. И я брал пример с него. Зарабатывал уважение. Одно дело, когда ты инспектор, офицер из штаба. Тогда другое к тебе отношение, как к пришлому человеку. А командир полка он свой. Всегда на виду. Весь как на ладони. Полк – одна большая семья. Недаром в старое время говорили про командира: «Слуга царю, отец солдатам». Я старался быть отцом своим подчиненным. Трудно приходилось, потому что большинство было старше меня. Что мне – двадцать два года! Но я – командир. И я как мог старался соответствовать своему положению. Причем без всякой оглядки на то, чей я сын. Я – полковник Василий Сталин. И точка. Важно, кто я, что я могу. А кто мой отец, Генеральный секретарь и Предсовнаркома или заводской рабочий, уже не важно. Не пристало сыну прятаться за отца, прикрываться его авторитетом. Надо свой авторитет зарабатывать. Очень плохо приходится тем командирам, которых не уважают их подчиненные. И не стоит рассчитывать на то, что тебя станут уважать только за твои летные, командирские качества. Без этого уважать не будут – факт. Но этого мало. Я знаю одного летчика, командира полка. Имени его называть не стану. Скажу только, что это хороший летчик, ас и волевой, опытный командир. Но его не уважают, потому что он всегда наособицу. Вот полк, а вот я. Чтобы подчиненные тебя уважали, они должны видеть в тебе не только аса, но и человека.

Я старался заслужить уважение, и я счастлив, что мне это удалось. Уверен, что никто из моих боевых товарищей не поверил ни слову из выдвинутых против меня обвинений. Боевое братство – особый вид дружбы. В боевой обстановке люди проходят не только закалку, но и проверку. Это – навсегда. Дня не проходило в тюрьме, чтобы я не вспоминал моих товарищей.

Наш полк был одной дружной семьей. Но в семье, как говорится, не без урода. Находились люди, которые пытались мне навредить. Один капитан строчил на меня доносы. Куда только не писал, даже в Особый отдел. Причину такой неприязни я понять не мог, потому что наши пути нигде не пересекались. Дошло до разговора с глазу на глаз. Не знаю, понял ли он меня. Дело закончилось тем, что он продолжил службу в другом полку. Не исключаю, что это был человек, «приставленный» ко мне врагами отца. Пока отец был жив, враги искусно притворялись друзьями. Сидели тише воды ниже травы, но сущность у них и тогда была вражеской. Где бы я ни был, без пары доносчиков в окружении не обходилось. Я к этому привык, как привыкают к непогоде. Что поделать?

Кроме доносчиков были и прямые вредители. Не шпионы, а люди, которые пытались сводить счеты путем вредительства. За все отвечает командир. Любое происшествие – его вина. Мелким душонкам приятно втихаря сделать гадость. Надежда на то, что командира могут снять, а ты займешь его место, тоже присутствует. Ухо приходилось держать востро. И прежде, чем доверять человеку, надо было к нему как следует присмотреться. Однажды совсем идиотский случай произошел. Замполитом у меня был один не в меру ретивый майор. Фамилию называть не стану, тут важен случай, а не фамилия. Майор этот доводил до белого каления еще Ваню Клещева в бытность того командиром полка. Носом землю рыл, искал, на чем можно выслужиться. Я, как начальник инспекции ВВС, получал от него рапорта на Ваню, но хода им не давал. Знал хорошо обоих – и того, кто писал, и того, про кого было написано. Так вот, майор этот, поняв, что обычными доносами выслужиться у него не получится, решил выслужиться иначе. Дело раздуть решил. Заклинил шилом тягу элеватора[30] на моем ЯК-9 и поднял шум. Обвинил моего техника лейтенанта Поваренкина в халатности с намеком на вредительство, начал рапорты с донесениями строчить, но нашлись двое свидетелей, которые видели, как он накануне вечером вертелся возле моей машины. Как он шило втыкал, ребята не видели, но ясно было, что это его рук дело. Вечером воткнул, рано утром «обнаружил». Но я схитрил. Заявил замполиту, что есть свидетели, видевшие, как он втыкал шило. Тот поюлил и признался. Но попытался оправдаться тем, что сделал это из благих побуждений. Хотел таким образом усилить охрану полка и лично меня. Клоун! Я его так и назвал. Ну и еще добавил пару крепких слов. Дело замяли. А ведь могли раздуть до небес.

Прокомандовал я полком недолго – полтора месяца. Потом случилось несчастье. По моей вине. Я же командир, значит – отвечаю за все. Но без злого умысла. Случайность. Трагическая, потому что привела к гибели нашего товарища, капитана Жени Разина, полкового инженера. Женя был хорошим, свойским человеком. Ни одно наше застолье не обходилось без него.

Дело было так. Раньше, когда я служил в инспекции ВВС, переформирование полка было для меня «ударной» порой. Семь потов сойдет, пока все организуешь да обеспечишь. Война ежедневно вносила свои коррективы в наши планы. Нельзя было отдать распоряжение и сидеть сложа руки. Приходилось держать все под неусыпным контролем. Но у начальника инспекции свои заботы, а вот для командира полка и личного состава переформирование – нечто вроде каникул. Сидишь вдали от передовой, отсыпаешься впрок, отъедаешься и помираешь от скуки. Любое развлечение воспринимается на ура. Весной и летом особенно хорошо на природе. Такое впечатление, будто от войны уезжаешь в прежнюю, довоенную жизнь. На меня природа действует успокаивающе. Провел полдня в лесу, послушал, как птички поют, и будто на месяц в отпуск съездил. Ну и отвлечься от войны тоже хотелось. Если иногда не отвлекаться, то с ума можно было сойти. Только те, кто пороху не нюхал, говорят, что им война нипочем. Тяжкое это дело – воевать. Мальчишеский задор быстро пропадает. На смену ему приходят злость и желание поскорее все закончить. Добить фашистскую гадину в ее логове и вернуться домой, к жене и детям.

24 марта 43-го года мне исполнилось двадцать два года. Две двойки. Круглая, можно сказать, дата. Отметить ее толком все никак не удавалось. Собрались наконец отметить в воскресенье 4 апреля. Полк наш тогда был отведен на переформирование в город Осташков Калининской области[31]. Свободного времени много. Собрались и поехали на природу, благо было недалеко. В двух километрах от аэродрома протекала речушка, названия которой я уже не помню. Что-то на «с»[32]. Речушка была рыбная. Поехало нас человек пятнадцать, на трех машинах. Где река, там и рыбалка. Рыбачили мы по-своему, без удочек. Глушили рыбу. Гранатам предпочитали реактивные снаряды, которые поднимали сразу много рыбы. Дело нехитрое – установил детонатор на максимальное замедление, свернул ветрянку, и кидай в воду. Через двадцать две секунды взрыв. Поехало нас, как я уже писал, много, поэтому и рыбы нужно было много. Хотелось наваристой ухи, такой, чтобы ложка в ней стояла. По ухе у нас был свой специалист капитан Гаранин, заядлый рыболов. Такую уху варил, что ложку слопать можно было. Глушил рыбу Женя. Ему это по должности полагалось, как инженеру по вооружению. Каждый занимался своим делом. Кто ветки для костра рубил, кто место для застолья готовил, кто рыбу сачком собирал, кто чистил… Только я один бездельничал. Не потому, что командир, а потому, что именинник. У именинника своя задача – горючее обеспечить. Я стоял недалеко от Жени и ждал, пока он подготовит снаряд[33] и бросит его в воду. Рыба всплывает не сразу после взрыва, а чуть погодя. Интересно наблюдать. Донаблюдался – снаряд взорвался у Жени в руках. Женю разнесло в клочья, а меня и капитана Котова ранило осколками. Меня в левую щеку и в левую же ногу, а Котова в голову и в грудь. Остальных разметало взрывной волной, но без последствий. Такая вот трагедия. Кто мог ожидать? Женя делал все правильно, он был опытным офицером. Бракованный снаряд. Такие попадались. Случалось, что самолеты подрывались от собственных снарядов. Не знаю, что было тому причиной – вредительство или случайность какая-то. Обидно. Больно. Гибель товарища – это всегда больно, а так вот, ни за понюх табаку, особенно. Из всего нашего полка Женя ждал конца войны сильнее всех. Были у него на то причины личного характера. А вот как получилось.

В 53-м году мне припомнили это происшествие, причем представили все так, будто я уехал на рыбалку с передовой и заставлял Женю ставить замедление в пять секунд, из-за чего он и погиб, не успев бросить снаряд в воду.

Меня тут же переправили в Москву, в Кремлевскую больницу, где прооперировали. Щека зажила быстро, а вот нога доставила хлопот. Осколки повредили голеностопный сустав, а суставы, как сказал оперировавший меня профессор Очкин[34], «дело поганое». На восемь месяцев я выбыл из строя. Обидно было невероятно. Так рваться на фронт и так по-глупому пострадать. В больнице люди смотрели участливо, думали, что меня ранило в бою. Мало кто знал, как оно было на самом деле. Я никому не рассказывал. Стыдно было. И никогда это ранение нигде не упоминал, сделал вид, что забыл его. Так и писал в анкетах: «В период пребывания на фронтах ранений и контузий не имел». Только вот нога постоянно напоминает о давней трагедии. С каждым годом все сильнее напоминает.

Отец позвонил на второй неделе моего пребывания в больнице. Не спросил, как мои дела, а сказал, что думает по поводу моего разгильдяйства, и на том наш разговор закончился. «Мальчишка! Недоумок! Болван!» Это я еще не все слова привожу, которые в тот день от него услышал. Никогда еще не удавалось мне так рассердить отца. «Я в тебя поверил! Доверил тебе полк! Разве можно тебе доверять?! Люди в три смены работают, чтобы дать фронту как можно больше снарядов, а вы ими рыбу глушите? Из пушек по воробьям еще не начали стрелять? Вам что, авиационного пайка не хватает?!» Каждое слово больно отзывалось в моем сердце. Я молчал и слушал. А что я мог ответить? Сам кругом виноват. Женя Разин погиб по моей вине, Саша Котов тяжело ранен, сам я тоже оказался на больничной койке. Отметил, называется, день рождения, будь он трижды неладен. Только на «Перепились и устроили черт знает что!» я попытался возразить. Сказал, что мы в момент взрыва были трезвыми, не успели еще выпить. Но это не помогло. «Я про все твои геройства знаю! – сказал отец. – Не дорос ты еще до того, чтобы людьми командовать, товарищ полковник». Это «товарищ полковник» очень меня задело. Больше, чем все остальные слова. Сказано оно было с таким презрением, что мне стало не по себе. Никогда еще отец так со мной не разговаривал. Но я понимал, что заслужил такое отношение. Все справедливо. Сам виноват. Идет война, каждый человек на счету, тем более – летчик, а здоровенный бугай, вместо того чтобы бить врага, валяется на больничной койке. И еще один товарищ валяется. А Женя погиб. Не в бою, а на рыбалке. Какая глупость! С тех пор я не то что рыбалку, даже рыбу не люблю. А на уху так вообще смотреть не могу. Взгляну и вспоминаю тот апрельский день, улыбающегося Женю с «РОС-82»[35] в руке. До сих пор.

Потом был приказ отца о моем снятии с должности за пьянство и разгул и за то, что я порчу и развращаю полк. Еще там было сказано: «не давать ему каких-либо командных постов впредь до моего распоряжения». Из командира полка я стал обычным летчиком, находящимся в отпуске по ранению. Отпуск затянулся надолго. Проклятая нога то все никак не хотела заживать, то все никак не хотела слушаться. Доктора обещали, что все образуется. Однако были дни, когда в это не верилось. Ходил на костылях, как журавль. Злился ужасно. Тетя Аня[36] успокаивала меня: «Главное, что жив остался». Но если говорить начистоту, то я бы предпочел погибнуть вместо Жени. Так мне было тогда плохо, что ничего не радовало. Ходил чернее тучи. Только когда крошечная дочка Наденька улыбалась мне, становилось немного легче на душе. «Улыбайся, милая, ты ведь не знаешь, что натворил твой папаша», – думал я. Отец со мной несколько месяцев не общался. Совсем меня игнорировал. Напрочь. Выражал этим свое недовольство. Галя утешала меня, как могла. Тяжело ей бедной со мной было. Характер у меня и без того не легкий, а тогда был и вовсе невыносимым. Но пока я болел, Галя терпела все мои выходки. Входила в положение. Расстались мы в следующем году. В 44-м.

Странные мысли посещали меня в то время. С одной стороны, я, как все советские люди, желал, чтобы война поскорее закончилась. Перелом уже произошел, мы погнали врага вспять. А с другой стороны, я боялся, что со своей ногой повоевать уже не успею. Такое вот противоречие. Я ж толком еще и повоевать-то не успел! Всего каких-то полтора месяца! Раньше, здоровым, я так не рвался на фронт, как сейчас, с раненой ногой. Где искупать свою вину, как не на фронте? Доктора осторожничали, советовали беречь ногу, но я их не слушал. Поступал наоборот. Ходил как можно больше, пытался бегать, когда сидел, делал какие-то движения. Разрабатывал, одним словом. Нога болела, не слушалась, но я не сдавался.

Продолжение следует...

Админ:
Глава 3

Конец войны

Как-то раз приехал Ворошилов. Сказал, что надумал навестить меня. Посмотрел, как я прыгаю, сказал, чтобы я не переживал – с такой ногой можно в кавалеристы. Ворошилов был весел. Ругать меня не стал, хотя на правах старого друга отца мог бы это сделать. Вдруг завел разговор о том, как сын Шахурина застрелил дочь дипломата Уманского. Об этом случае тогда говорила вся Москва[37]. Все удивлялись – такой необычный случай. Но в нашей семье больше удивлялись тому, что в антисоветской организации, созданной сыном Шахурина в школе, оказались два сына Микояна – Серго и Вано и мой двоюродный брат Леонид. Ничего антисоветского по сути там не было – обычная мальчишеская глупость, тяга к приключениям, но формально было. И то, что было, подчеркивалось тем, что организация была создана в лучшей школе страны и входили в нее дети известных людей. Около тридцати человек. Тетя Аня очень переживала за Леонида. Боялась, что из-за его отца у следователя к нему будет плохое отношение. Я ее успокаивал, говорил, что Леонид, конечно, дурак, но все же ребенок. Следствие разберется, поймут, что все это от глупости, и сильно не накажут. Так и вышло – все отделались легко. Недолго в тюрьме посидели, потом была высылка. Все сходились на том, что у шахуринского сынка было не в порядке с головой. Ну а остальные просто пошли у него на поводу. То же самое сказал и Ворошилов. И добавил, глядя на меня многозначительно, что высокое положение родителей налагает на их детей двойную ответственность. За себя и за отцов. Я хорошо понял намек. Ворошилов еще сказал, что глупость глупости рознь. Есть, мол, просто глупость, лихая мальчишеская удаль, а есть глупость с гнильцой. Этот намек я тоже понял. И еще понял, что Ворошилов приехал не сам, а по поручению отца. Сразу по двум поручениям. Чтобы убедиться в том, что я сделал выводы из своего поступка, и чтобы намекнуть тете Ане, что ей не стоит очень сильно беспокоиться за Леонида. Сама тетя Аня даже не думала обращаться к отцу с просьбой по поводу сына. Знала, что ничего не выйдет. Отец категорически не любил таких просьб. Ну и что, что родственник? Отец Леонида тоже был родственник, но оказался врагом. Родственник, приятель – это не главное. Главное – это поступки человека. Насчет того, чтобы «порадеть родному человечку», у отца было одно мнение – нет! Никогда он никому не радел. Мой пример тому подтверждение. Казалось бы, можно было закрыть глаза на тот случай на рыбалке. Поехали мы на нее в свой законный день, не с передовой отлучились. Гибель Жени была несчастным случаем. Можно было мне выговор дать или вообще ничего не давать. А отец снял меня с командования полком, вот так. Был командир полка, стал летчик-инструктор. Летчиком-инструктором меня отправили в другой полк. Тогда было принято командиров, снятых в должности, переводить в другие части, хоть и не всегда это соблюдалось. Но я не имел ничего против того, чтобы остаться в своем полку. Новый полк я тоже хорошо знал. Им командовал Гриша Пятаков, лихой летчик из ставропольских казаков. Но послужить под Гришиным начальством мне не пришлось. Ему пришлось под моим, уже после войны. А в январе 1944-го, когда я наконец-то встал в строй, меня назначили инспектором в 1-й гвардейский истребительный авиакорпус. Я этого назначения не добивался, оно было для меня неожиданностью. Мне было все равно – что инспектором, что инструктором, главное, чтобы летать, чтобы на фронт. Когда первый раз после такого долгого перерыва я поднял машину в воздух, то заплакал от счастья. Сам себе удивился – с чего бы это на слезу пробило? До того последний раз плакал по-настоящему, когда мамы не стало, больше десяти лет назад. Хорошо, что в воздухе, никто не заметил. Дело было не в том, что я стеснялся своих слез, а в медицинской комиссии. Еще решат, чего доброго, что у меня нервы ни к черту не годятся, и запретят летать. С нервами в авиации строго. Чуть что заметят – и небо закрыто. А тут еще совсем недавно случай был, в октябре или в ноябре 43-го. Под Кременчугом разбился, едва взлетев, майор Смирнов, опытный летчик, воевавший с первых дней войны. Среди вещей нашли прощальное письмо, в котором майор написал, что, узнав о гибели жены и дочери, не может жить дальше. В летных кругах случай получил широкую огласку, а медикам дали команду обращать еще больше внимания на психическое состояние летного состава. После этого медики стали лютовать пуще прежнего. Попробуй только пожалуйся на что-нибудь, сразу отстранить норовят. Иногда приходилось посылать их подальше, чтобы не надоедали.

На фронт я отправился в январе, а незадолго до Нового года состоялась встреча с отцом. Она была длинной. Больше часа проговорили. Отец спросил, не пожалел ли я о том, что стал летчиком. Я удивился, с чего вдруг такой вопрос. Ответил, что ни дня об этом не жалею, потому что авиация – это моя страсть. Отец заговорил о том, какая большая работа ждет нас после войны. Восстанавливать разрушенное, строить новое, авиация тоже будет новой, не такой, как была до войны. Отец очень тяжело переживал то, что в начале войны фашистам удалось получить безоговорочное превосходство в воздухе. Сколько всего было уничтожено! Отец сказал, что мы, летчики, должны создать непробиваемый воздушный щит над нашей Родиной. Чтобы больше никто не смог бы к нам сунуться. Он спросил, что я об этом думаю. Что я мог думать? Ясно, что нужен, а раз нужен, то будет. Сам я, говорю, жизнь свою положу на то, чтобы с воздуха наша страна была надежно защищена. Отец усмехнулся, по-доброму так, и спросил, где бы я хотел продолжить службу после войны. Я ответил, единственное, что можно было отвечать на такой вопрос, не рискуя вызвать отцовского гнева: «Там, куда меня направят!» Отец одобрительно кивнул и сказал: «Тебя надо в Москве держать, чтобы на глазах был». Приободрил меня, дал понять, что видит во мне полезного для общества человека и одновременно дал понять, что ничто из моих прегрешений не забыто. Отец считал, что ничего забывать не стоит. Это я не к тому, что он был злопамятный. Совсем нет. Просто каждый поступок, каким бы он ни был, характеризует человека. Каждый поступок – часть биографии. Как можно что-то забыть? На ошибках учатся. Если забудешь свою ошибку, можешь снова ее совершить. Но мнение о человеке надо составлять исходя из того, чего в нем больше. Ни одна ошибка не должна перечеркивать судьбу. Так считал отец. И еще он считал, что каждый должен отвечать только за свои поступки. Сын не отвечает за дела отца, отец за дела сына. Каждый сам за себя отвечает. Вот пример, к слову. Шахурин, чей сын совершил убийство и самоубийство среди бела дня в центре Москвы, а также создал в школе антисоветскую организацию, оставался на посту наркома авиационной промышленности до 46-года. Он был снят и осужден не из-за сына, а из-за того, что развалил работу. Систематически выпускал некачественную продукцию, не занимался разработкой новых самолетов, в результате чего мы серьезно отстали от американцев в развитии авиации. Летчики бились на неисправных «Яках»[38], а нарком и в ус не дул. Никто не дул, пока я не обратил на это внимание. Отец тогда меня похвалил, сказал: «государственно мыслишь»[39]. Мне очень приятно было слышать от него такие слова. Микоян, несмотря на то что два его сына участвовали в организации Шахурина и высылались из Москвы, остался на своем месте и пользовался полным доверием отца. Хирург Бакулев[40] тоже не пострадал за глупость своего сына. Это при отце, когда главным принципом общественного устройства была справедливость. Во всем. А после смерти отца меня осудили только за то, что я был его сыном. Обвинение звучало иначе, но суть была в том, что я – сын Сталина. Мне ни за что дали восемь лет, семь из которых я отсидел. А наркому Шахурину, который умышленно гнал в армию дефектные машины, отчего гибли люди, дали семь лет. Это я так, для сравнения нынешнего времени с временами «грубейших нарушений социалистической законности и массовых репрессий»[41]. Да, приходилось сурово карать, но карали всех за дело. Если приезжаешь на прифронтовой аэродром и видишь, что машины стоят рядами по линеечке без всякой маскировки, как в мирное время, то что делать с виновными? Пальчиком погрозить и сказать «ай-я-яй»? Или что другое? Справедливость требует, чтобы суровость наказания соответствовала тяжести вины. Иначе нельзя.

Инспектор-летчик по технике пилотирования – должность особенная. В смысле ответственности. Инспекторами по технике пилотирования абы кого не назначают. Таким эпизодом в биографии можно гордиться. Простым разбором боев тут не обойтись. Указать каждому на допущенные ошибки мало. Надо научить летный состав части летать и драться как можно лучше. Слаженно, результативно, без потерь. Чтобы это был единый стальной кулак, а не пальцы врастопырку. Для этого не только надо уметь летать самому, но и в людях разбираться. Добиться четкой слаженности в бою очень трудно. У каждого летчика своя манера ведения боя. Со своими достоинствами и недостатками. Не характер, подчеркиваю, а манера. Как сказано у Горького, сложности бывают в химии, а не в характере человека. В характере все сложности – притворство. Манера в какой-то мере зависит от характера, но не определяется им целиком. Инспектор должен многое учесть, чтобы дать правильный совет. Можно долдонить под одну гребенку, но это будет неправильно. Люди разные, им надо дать возможность раскрыть все свои преимущества для общего блага. Днем я совершал боевые вылеты, проверял технику пилотирования, разбирал бои с летным составом, ночами анализировал бои, искал слабые места. Даже что-то вроде руководства боевого летчика начал писать, но потом забросил. Некогда было. С командиром корпуса генерал-лейтенантом Белецким у меня сложились хорошие отношения. Тот сразу дал понять, что поблажек мне делать не намерен. Я на иное и не рассчитывал. Примерно с месяц Белецкий ко мне присматривался. Потом вызвал, похвалил, сказал, что у меня есть все качества, необходимые для командования. Много позже я узнал от Поскребышева, что Белецкий очень хорошо обо мне отзывался, рекомендовал меня не на полк, а аж на дивизию! Видимо, его рекомендация убедила отца в том, что я взялся за ум. В мае 44-го года я получил под командование 3-ю истребительную авиационную дивизию, входившую в 1-й гвардейский корпус, которым командовал Белецкий. Мой друг Володя Луцкий[42] в шутку называл Белецкого моим «крестным отцом». На самом деле так оно и было, ведь он помог мне окончательно вернуть доверие отца. Можно сказать, дал путевку в «большую авиацию». Теперь я уже был ученым. Недаром же говорится, что за одного битого двух небитых дают. Ни на шаг не отступал от правил и инструкций. Не позволял себе даже малейших нарушений. Помнил, что еще одного шанса у меня не будет. Если облажаюсь – отец больше не простит. Ни как отец, ни как Верховный Главнокомандующий. Скажу честно, что Василий Сталин куда больше боялся своего отца, чем полковник Сталин Верховного Главнокомандующего. Признаю, что есть у меня некая лихость. Мог иной раз пренебречь указаниями начальства, наплевать на инструкцию, бывало такое. Но слово отца для меня закон. Высший закон. Уважение, любовь, почтение, восхищение – вот что есть мое отношение к отцу. Каждый человек любит своих родителей, каждому дороги отец и мать, но мое отношение к отцу особенное. Я не могу выразить его словами. Горький с Толстым, может, и смогли бы, а я не могу.

Дивизию я принял, скажу честно, не в самом лучшем виде. Командовал ею до меня генерал-майор Ухов, неплохой летчик, но никудышный, скажу прямо, командир. За год с небольшим Ухов развалил все, что только можно было развалить. Только благодаря стараниям его подчиненных дивизия сохраняла боеспособность. Мне приходилось сталкиваться с Уховым по службе в бытность мою начальником инспекции ВВС. Уже тогда я составил о нем мнение, которое окончательно подтвердилось в 50-м году, когда Ухов был осужден за антисоветскую деятельность. Помимо клеветнических высказываний он допускал множество нарушений по хозяйственной части. Достаточно было во время обеда войти в столовую, чтобы понять, что к чему. Я взялся наводить порядок и быстро его навел. Двух недель хватило. Пришлось перетряхнуть весь командный состав, кое-кого наказать, чтобы другим неповадно было, но дивизия «пришла в чувство». Белецкий выразил мне благодарность. Уверен, что и отцу доложил. Может, не лично доложил, а через Папивина[43], но отец в разговоре со мной сказал: «Приятно слышать, Васька, как тебя люди хвалят». А кто меня мог хвалить, как не Белецкий?

В июне 44-го я был награжден орденом Красного Знамени. Радость мою омрачила окончательная размолвка с женой Галей. Когда мы увиделись во время моего приезда в Москву, Галя сказала, что нам лучше расстаться. Все к тому шло, поэтому я не очень-то удивился. Настроение, конечно, испортилось. Отец, не признававший разводов, особенно при наличии детей (а у нас с Галей их было двое – Саша и Надюша), высказал мне свое недовольство и обратил внимание на то, что о детях я в любом случае забывать не должен. Я ответил, что дети останутся со мной. Так решили мы с Галей. Много позже, в 47-м году, я узнал, что нашему с Галей расставанию поспособствовала подруга моего боевого товарища Вани Клещева[44]. Встретив где-то Галю (они были знакомы), она наговорила ей на меня с три короба. Будто я изменяю Гале сразу с тремя женщинами и тому подобное. Даже имена и должности этих женщин назвала. Все это было чистейшей ложью. Не знаю, зачем ей понадобилось так поступать. Из зависти? Или просто натура такая подлая? Была у меня мысль узнать, почему меня оклеветали перед Галей, но клеветница к тому времени попала в тюрьму, и встретиться с ней мне не удалось. А то бы спросил. Но причина, конечно, крылась не в клевете, а в том, что у нас с Галей не сложилась жизнь. Если бы сложилась, то любая клевета была бы нипочем. Если веришь человеку, то не станешь идти на поводу у клеветников. Так, например, как я не иду на поводу у тех, кто клевещет на моего отца. А Галя во мне сомневалась. В этом и моя вина была. Когда-то, поначалу, дал повод. С этого все и пошло у нас наперекосяк. А жаль.

В бою под Вильно я чуть не погиб. «Мессер»[45] пошел на таран и повредил мне винтом хвост. Редкий случай. Немцы обычно на таран не решались, кишка у них была тонка для тарана. А этот попался рисковый. Товарищи прикрыли меня, я благополучно посадил самолет. Все обошлось. Сам виноват. Увлекся, подпустил слишком близко. Урок мне был, чтобы не зазнавался, не считал себя асом. Все мы асы, пока по земле ходим.

Новый, 45-й год мы встречали с необыкновенным подъемом. Ясно уже было, что войне конец, и в нашей победе не было сомнений. Мы выстояли. Мы сломали хребет фашистской гадине и добивали ее. Вопрос был только в том – когда? Когда закончится война? Мне почему-то думалось, что в апреле. Интуиция подсказывала. Чуток ошибся, самую малость. Мечтал о том, чтобы штурмовать Берлин. Врага повсюду и везде бить надо, как в песне поется, но штурмовать Берлин – это была заветная мечта всех. Берлин был центром, символом фашизма, головой гадины. Немцы дрались за него, как могли, даже детей под ружье ставили. Пока Берлин не был взят, у врага оставалась надежда. Вспоминали небось, как сами стояли в шаге от Москвы.

Мечта моя сбылась. Сама собой. Я о ней никому не рассказывал. Но в феврале 45-го я получил новое назначение, командиром 286-й дивизии. Приказы не обсуждаются, и вопросов начальству в армии задавать не принято, но я все же спросил о причине перевода у Белецкого. Неужели, думаю, чем-то не ко двору пришелся, что-то не так делаю? Нередки были случаи, когда к человеку не могли или не хотели предъявлять претензии, но и иметь его в подчинении не хотели. Тогда устраивали перевод на такую же должность в другую часть или в другое соединение. Вроде как избавился, и не обидел. Я очень старался, командуя дивизией. Потому и задал такой вопрос. Чтобы исправить ошибки, которых я не замечаю. Со стороны всегда виднее. Белецкий ответил, что все в порядке, службой моей он доволен. Дело в том, что в 286-й дивизии в ходе подготовки к Берлинской операции планировалось большое перевооружение. Ожидали новые самолеты ЛА-7[46], и надо было срочно переучивать личный состав на новую матчасть. Меня сочли подходящим для этой ответственной задачи. Можно было гордиться, но я решил, что гордиться стану потом, после войны, если сделаю все как надо. Принял дивизию, пересадил целый полк на новые машины, участвовал в последней операции войны. Мои заслуги были отмечены орденом Суворова 2-й степени. Все вокруг были уверены, что вместе с орденом я получу и генеральские погоны. Признаюсь честно, немного надеялся на это и я, потому что в полковниках ходил уже четвертый год. На войне звезды падали на плечи быстро. В год по званию было нормой. А то и по два, это уж как повезет. Но генералом я стал только через год, в марте 46-го. От Поскребышева я впоследствии узнал, что отец несколько раз вычеркивал меня из списков на присвоение очередного звания. И то, когда стал, некоторые шептались у меня за спиной: «Как так! Генерал в двадцать пять лет!» Намекали, что без отца не обошлось. Это мне по документам было тогда двадцать пять, а на деле – за сорок. По жизненному опыту год войны можно за пять лет считать. И вообще все зависит от человека. Писатель Аркадий Гайдар в семнадцать лет полком командовал, а другим в пятьдесят взвода доверить нельзя. Черняховский[47] в тридцать семь лет генералом армии стал, совершенно заслуженно. Боевой генерал. А некоторые товарищи, которые вдвое старше меня, во время войны в военсоветах отсиживались, Киев да Харьков врагу сдавали, а теперь мнят себя великими стратегами[48].

За то, что отец вычеркивал мое имя из списков, я не в обиде. Прекрасно его понимаю. Другому человеку дашь звание, если заслужил, а насчет сына десять раз подумаешь. О том, как это будет выглядеть, тоже подумаешь. Подумаешь-подумаешь, да и вычеркнешь. Сам бы на его месте поступил бы точно так же. Опять же, «добрые люди» исправно доносили ему о моих поступках. Часто выворачивали их наизнанку, пытаясь выдать белое за черное. Приведу один пример. Когда мы в 44-м стояли под Шяуляем, на аэродроме случился пожар, который был быстро потушен. Двое офицеров получили сильные ожоги. Случилось так, что все машины были в разгоне, не на чем было отвезти их в госпиталь. Тогда я остановил проезжавший мимо гражданский трактор (не помню, чей он был) и велел грузить пострадавших не него. Тракторист начал возражать, тогда я вышвырнул его из кабины и сам отвез ребят в госпиталь. Имел потом объяснение с энкавэдэшниками. Они меня поняли. Дня через три позвонил Поскребышев и спросил, почему я конфискую тракторы. Уже доложили! Я ему объяснил, что и как. В 1953 году, во время следствия, это происшествие снова всплыло, причем в извращенном виде. К трактору добавили объяснения с работниками комендатуры, пытавшимися задержать меня, когда я прилетел из Москвы в Шяуляй в штатском костюме. Причина была простой – горничная, гладившая мне китель перед вылетом из Москвы, зазевалась и прожгла в нем дыру. Годной военной формы под рукой не оказалось, время поджимало, пришлось надеть первый попавшийся под руку костюм. Товарищи из комендатуры удивились, увидев, как из военного самолета на военном аэродроме выходит штатский. Я предъявил документы, но это их не успокоило. Даже фамилия не произвела впечатления, такие это были сверхбдительные товарищи. Пришлось подождать, пока за мной приедут из штаба. Я назавтра забыл об этом инциденте, но на следствии он вдруг всплыл и превратился в гнусную ложь о том, как я в пьяном виде разъезжал по Шауляю на тракторе, давя людей, а будучи за это задержанным, избил дежурного по комендатуре и грозился ее поджечь. Такую чушь порол человек, которому я помог выйти в люди. Человек, которого я считал своим другом.

В ту ночь, когда по радио объявили о капитуляции Германии, у нас в дивизии никто не спал. Не до сна было, хоть усталость была невероятной. Люди не спали несколько суток подряд. После того, как Левитан[49] прочитал акт о капитуляции фашистской Германии, все начали кричать «ура» и стрелять в воздух. Одна из дивизионных связисток залезла в кузов полуторки и начала декламировать стихи. Голос у нее был звучный, сильный, перекрывавший шум, и читала она с выражением:

«А в небе над толпой военной,
С высокой крыши,
В дождь и мрак,
Простой и необыкновенный,
Летит и вьется красный флаг»[50].

Не знаю, чьи это стихи, но стихи замечательные. Врезались в память.

16-я воздушная армия, в состав которой входила моя дивизия, после победы осталась в Германии. Оторванным от дома я себя не чувствовал, потому что часто приходилось бывать в Москве, почти каждый месяц. Впоследствии мне и это поставят в вину. Так, как будто я летал не по служебным делам, а ради собственного развлечения.

Продолжение следует...

Админ:
Глава 4

Мама

Боль, вызванная ранним уходом матери, не утихает до сих пор. Трудно передать словами, что это было. Так страшно, внезапно. С отцом было иначе. Другой возраст. Я видел, как меняется отец, и понимал, что к чему. Не мог ожидать, что его отравят, но то, что жизнь его близилась к концу, понимал. И я тогда уже был взрослым.

Мама покончила с собой, когда мне было одиннадцать лет. Не ребенок, но еще и не взрослый. Я был развит не по годам, потому что все время вертелся около взрослых. Многое понимал, многое слышал, кое о чем догадывался. Сейчас много чего говорят. Во Владимире[51] меня несколько раз спрашивали – правда ли, что отец застрелил маму? Знаю, кто пустил этот слух, – те же, кто отравил отца и опорочил его память. Мне ли не знать, как все произошло. Мама покончила с собой ночью, когда была одна в своей комнате. Заперлась и выстрелила в грудь, в сердце. Умерла сразу. Я видел, каким огромным было горе отца. Он сильно переживал. Почернел лицом, ходил сам не свой. Отец любил маму, а она любила его. Но это не означает, что между ними все было гладко. Всякое бывало. В любой семье время от времени случаются ссоры. Характеры у моих родителей были похожие. Два кремня, никто не любил уступать. Мама только с виду казалась мягкой, но на самом деле была тверда. Маленьким я боялся ее больше, чем отца. Может, оттого, что она мной больше занималась, выговаривала, наказывала – ставила в угол, чего я просто не выносил. Отец день и ночь работал. Его я видел редко.

Оба были неуступчивыми, оба были вспыльчивыми, случалось, что после ссоры по нескольку дней не разговаривали. Это было. Но никто не мог предположить, что одна из ссор закончится самоубийством матери. Да и ссора сама по себе была пустячной. Отец сказал что-то резкое, мать вспылила – ничего особенного. Наутро никто бы об этом не вспомнил. Отец и мать умели прощать друг другу. Это очень важно – уметь прощать. Не все можно простить, но то, что можно, нужно прощать не задумываясь. Мелочи не должны омрачать счастья. Слово «счастье» я написал не случайно. Мои родители были счастливы. Они любили друг друга, любили меня и сестру. Разве что к брату Яше мама одно время относилась настороженно. Но ее можно было понять. Они просто не сразу привыкли друг к другу. Яша дичился поначалу, мама воспринимала это как неприязнь, но со временем все сгладилось.

Отступлю в сторону. Приведу один факт, мимо которого не могу пройти. Именно мама познакомила отца с Хрущевым. Если бы не она, то не был бы он сейчас Первым[52]. Так бы и секретарствовал в своей Промакадемии. В лучшем случае. Почти все окружение отца, за редким исключением, вышло в люди с его помощью. И все эти люди сейчас на него клевещут. Те, кто начинал вместе с отцом, например – Ворошилов и Буденный[53], ведут себя иначе. Несмотря на то, что у них меньше поводов быть обязанными отцу. А те, кто обязан ему всем, в том числе и жизнью, наперебой оскверняют его память. Верю, надеюсь, что придет время, когда правда восторжествует. Историю нельзя искажать вечно. Цари пробовали – и что у них получилось?

Слухи ходили разные. Говорили, что мать покончила с собой, приревновав отца к жене коминтерновца Гусева[54]. Жену эту я помню. Красивая была женщина. Я был пацаненок, но все равно на нее засматривался. Звали ее Наташей[55]. Но то, что она была красивой, не означало, что у отца с ней был роман. Не собираюсь углубляться в подробности, но скажу то, что считаю нужным. Отец никогда бы не позволил себе романа с женой своего близкого товарища, с которым дружил, который бывал у нас в гостях. Никогда! Это означало предать дружбу. Это означало подлость. И по отношению к маме это было бы предательством. Пока была жива мама, для отца других женщин в этом смысле не существовало. А Наташа с мамой тоже были подругами, хоть и не очень близкими. Разве Наташа могла бы позволить себе шуры-муры с мужем подруги? Так что про Наташу Гусеву и отца все ложь, от начала и до конца. То, что отец относился к ней уважительно, нельзя истолковывать так, якобы у них был роман. Отец вообще со всеми, кто этого заслуживал, обращался уважительно. И я не помню, чтобы хоть раз слышал дома намек на то, что отец изменяет матери. Такого не было. Было другое.

Мама думала, что отец с ней мало считается. В этом была ее обида. И внушали ей эту чушь некоторые родственники и знакомые. Дело было в том, что отец не выносил, когда к нему обращались с просьбами «помочь», «посодействовать» и др. Есть установленный порядок – и точка. Делать что-то в обход порядка, «помогать» родственнику только потому, что он родственник, отец считал невозможным. Все такие просьбы назвались у него «придворными танцами». «Нечего тут придворные танцы разводить!» – говорил он. К нему с этим подступаться боялись. Знали, что ничего не получится. Редко кто рисковал, по незнанию или от великого нахальства. Все обычно пытались действовать через маму. Мама делала одну, на мой взгляд, ошибку. Вместо того чтобы сразу отваживать просителей, как это делал отец, она их выслушивала и обещала помочь. Ей казалось неудобным оборвать человека на полуслове. Родственник же или приятель, не чужой совсем человек. Какие-то просьбы, не все, но какие-то, она доносила до отца. Отец, разумеется, отказывал и сердился. Когда он сердился, то не всегда выбирал выражения. Мог быть резким. Мать обижалась. А просители, получив отказ, начинали сетовать: «Ах, Надюша, Иосиф с тобой не считается! Твоя просьба для него ничто!» Не один человек так говорил и не один раз. Часто бывало. Мать обижалась на отца. Пыталась высказать свою обиду. Он ее обрывал и был прав, потому что повода для обиды не было. Мать обижалась. Родня «поддерживала» ее – ах-ах-ах, бедная Надя, Иосиф с ней совсем не считается! С ней ли? Или с теми негодяями, которые пытались использовать материнскую доброту в своих интересах? Мать не делала здесь различий. И напрасно. Ей казалось, что отец отказывает не тому, кто к ней обратился, а ей самой. Это и было главной причиной домашних споров. Мать считала, что отец не уважает хороших людей, а он сердился на то, что его пытались, как он выражался, «объехать на кривой козе». Мать эту «кривую козу» принимала на свой счет, и совершенно напрасно. Незадолго до самоубийства дома накалилась обстановка по поводу одного родственника, которому очень хотелось перебраться с Украины в Москву[56]. Мать несколько раз заводила о нем разговор с отцом, отец ее обрывал, мать плакала. Принципиальность отца она воспринимала как неуважение к себе. Зря так думала, но родня не разубеждала ее, а, наоборот, поддерживала в этом заблуждении. В результате произошло то, что произошло. В этой трагедии нет вины отца. Виноваты те, кто настраивал мать против него. Те, кто пользовался ее доверчивостью, ее расположением. Мать не так хорошо разбиралась в людях, как отец. Впрочем, как оказалось, отец тоже мог ошибаться. Верил тем, кто не заслуживал доверия. Иначе не пригрел бы столько ядовитых змей. Мои записки будут опубликованы не в СССР, которым сейчас управляют негодяи, а за рубежом – в Китае или в Албании, поэтому я могу назвать имена тех, кто предал идеалы социализма. Это Хрущев, Маленков[57], Булганин, Каганович[58], Молотов[59]. Есть и другие, но они мелкая сошка, всех перечислять долго. Рыба тухнет с головы, а голову я обозначил. Особняком в этой шайке стоит Ворошилов. Он дружил с отцом и сохранил о нем хорошую память. Ворошилов ничем себя не запятнал, он честный человек, настоящий коммунист. Коммунист, если он настоящий коммунист, а не просто человек с партбилетом, всегда стоит за правду. Лжи может быть много, но правда всего одна. Одна на всех.

Мама была слишком доверчивой. Доверчивость ее и погубила. Доверие – сложная штука. Надо очень хорошо знать человека, чтобы полностью ему доверять. В душу-то не заглянешь. Иной раз думаешь – пуд соли с ним съел, знаю как облупленного, а окажется, что все не так. Примеров много. Был у меня товарищ, летчик. Казалось бы – наш человек, хороший товарищ, коммунист. А он взял и в 43-м перелетел к немцам. И дальше воевал против нас. Немцы ценили наших летчиков. После проверки зачисляли в армию, доверяли самолет. А проверяли они известно как. Пистолет в руки и стреляй в коммуниста. Застрелил, значит, кровью с ними повязан. Все просто. Таких летчиков, которые в войну перебежали на сторону врага, было несколько. Единицы, конечно, но эти единицы бросали тень на всю советскую авиацию. Помню несколько фамилий: Арзамасцев, Бычков, Мальцев, Антилевский, Власов (не родственник генерала-предателя, а однофамилец), Никулин, Шиян, Рипушинский. Одну женщину помню – Серафиму Ситник, знал ее лично, считал хорошей летчицей, советским человеком. Женщины-летчицы вызывали у меня особое уважение. Я-то знаю, как тяжела летчицкая доля. Не каждому мужику она по плечу. Не рисуюсь, говорю как есть. Опасно, тяжело, перегрузки и, самое главное, напряжение огромное. Пехотинец оступился – и ничего, дальше побежал. А в небе мельчайшая ошибка оборачивается гибелью. И воздушный бой не чета наземному. Иной раз непонятно, как отбился, на волосок от смерти был. Я не умаляю важность других войск, служить везде нелегко, просто хочу подчеркнуть, что авиация – дело непростое. Опять же, я заметил, что асом (не люблю этого слова, но другого пока не придумали) может стать только тот, кто бредит авиацией. Нужен порыв, влюбленность. Нужно спать и видеть, как взлетаешь и летишь. Случайные люди в авиации не приживаются. Мы таких между собой называли «кассирами». «Не летчик он, а кассир». Значит – пропащий для авиации человек. Не помню уже, кто это придумал.

Были и герои, такие, как капитан Цыганов. Немцы подбили его самолет за линией фронта. Цыганов прыгнул с парашютом, попал в руки патруля, но в ту же ночь бежал из-под ареста и пробрался через линию фронта. Вот это поступок советского человека, героя. Таких героев было много. В сотни раз больше, чем предателей. Я понимаю, что паршивую овцу можно найти в любом стаде, но предательство летчика всегда ранило меня больнее всего. Наверное, потому, что я считал всех летчиков своими братьями. Летное братство – особое братство. Это не пустые слова.

Отвлекся я, начал писать о маме, а сбился на авиацию. Кому если когда и завидовал, так это тем, кто на фронте отличился, и тем, чьи матери живы. Никто не ждет тебя домой так, как мать, никто так о тебе не беспокоится. Для летчика это особенно важно, чтобы ждали. В трудной ситуации вспомнишь о тех, кто остался на земле, и силы прибывают. Те, кого никто не ждет, погибают первыми. Нарочно не считал, но уверен, что это так. Знать, что тебя ждут, это великая поддержка.

Как бы мне хотелось, чтобы все произошло иначе, чтобы мама осталась жива. Мне не хватает ее до сих пор, хотя я уже давно не ребенок. Помню ее улыбку, ее взгляд, ее руки, пахнувшие душистым мылом. Иногда, нечасто, вижу маму во сне. Она всегда снится к чему-то хорошему. Хоть я и не верю во все эти приметы, но для мамы можно сделать исключение. Очень люблю маму. Она преподала мне один из самых главных жизненных уроков. Я знаю – есть узкий круг близких людей, самых-самых близких, которыми надо дорожить, потому что никто их не заменит. После маминой смерти моя любовь к отцу усилилась, несмотря на то, что я и раньше любил его очень сильно. Своих детей я люблю так же, как любила меня мама. Все готов сделать ради них. Я материалист, не верю в загробную жизнь и прочую чепуху. Но часто представляю, будто мама рядом, будто она откуда-то смотрит на меня. Иногда разговариваю с ней, как с живой. Очень ее люблю. Очень по ней скучаю.

Продолжение следует...

Админ:
Глава 5

Германия

1 мая 44-го Верховный главнокомандующий И.В. Сталин издал приказ № 70, в котором говорилось: «Но раненый зверь, ушедший в свою берлогу, не перестает быть опасным зверем. Чтобы избавить нашу страну и союзные с нами страны от опасности порабощения, нужно преследовать раненого немецкого зверя по пятам и добить его в его собственной берлоге». Эти слова помнят все фронтовики.

Мы добили зверя в его берлоге. Надо было строить новую жизнь. Честно говоря, служить в Германии мне не хотелось. Там все было чужим, а на это чужое я уже насмотрелся. Но не мне решать. Приказ. Этого требовала обстановка. Никто из летчиков, штурмовавших Берлин, не вернулся сразу домой. Наша армия осталась в Германии, 2-я воздушная армия генерал-полковника Красовского расположилась в Австрии, 4-я воздушная армия генерал-полковника Вершинина – в Польше. Красовский звал меня служить к себе, но я отказался. Не видел смысла в том, чтобы без какой-то цели переходить из одной армии в другую. И еще понимал, почему Красовский меня звал. Дело в том, что он был сильно обязан отцу. Всем – и жизнью, и карьерой. Красовский начинал служить еще в царской армии, участвовал в Первой мировой, дослужился до унтер-офицера. Это унтер-офицерство ему пытались припомнить в Гражданскую войну. Несмотря на то, что он с первых дней революции сражался в Красной Гвардии[60]. Отец помог Красовскому отбиться от нападок, поручился за него. Видимо, потому Красовский и хотел, чтобы я служил под его началом, – отплатить добром за добро. Но я не хотел ходить в любимчиках.

Больно слушать обвинения в адрес отца. Хоть кто-то бы выступил против, в его защиту. Хоть кто-то бы вспомнил, как отец ему помог. А он ведь многим честным людям помогал отбиться от вражеских нападок.

Сложилось так, что именно Красовский сменил меня на посту командующего ВВС МВО. Я был рад этому. Мое «хозяйство» попало в хорошие руки. До меня доходило, что в качестве моего преемника рассматривалось несколько человек, например генерал-лейтенант Соколов-Соколенок[61]. Не имею причин сказать о нем плохо, но он больше профессор, нежели летчик. Такого нельзя ставить командовать авиацией целого округа.

Сначала мне казалось, что после Победы я заскучаю, но я ошибся. Дел было невпроворот. Вот когда в полной мере пригодился мне опыт, полученный в инспекции ВВС. На какое-то время я превратился в завхоза. Решал хозяйственные вопросы – размещение, снабжение, строительство. Особо следил за тем, чтобы мои бойцы вели себя порядочно с местным населением. Тогда разные были настроения. Многие считали, что все немцы враги и человеческого отношения не заслуживают. Не только солдаты и офицеры, маршалы с генералами так считали. Приходилось напоминать, что фашист и немец – это разные понятия, что не все немцы враги. Про Тельмана[62] напоминал, про Энгельса[63], про то, что Красная Армия с мирным населением не воюет. Про боевую учебу тоже не забывал. Мои летчики тренировались регулярно. С горючим случались перебои, приходилось иногда надавить, чтобы получить свое. В 53-м мою заботу о боевой подготовке личного состава пытались представить таким образом, будто я получал горючее, предназначавшееся другим дивизиям, и продавал его на сторону. Я рассмеялся в лицо следователю, когда услышал эту чушь. Ладно, из столовой могли продать на сторону, то есть кому-то из местных, несколько буханок хлеба. Такое бывало, и с этим нещадно боролись. Но кому я мог продать тонны горючего? В Германии, в нашей зоне, в 45-м? Кому, кроме наших войск, оно было нужно? Кто там еще ездил или летал, кроме нас? Если, говорю, вы взялись выбивать лживые показания из моего начальника АХО, так хоть выбивайте с умом, так, чтобы им поверить можно было. Лучше бы про фотопулеметы[64], но ведь это неинтересно. Трудно представить, что фотопулемет можно продать кому-то на сторону. До такой явной чуши даже мои следователи не додумались. Хотя, признаюсь, фотопулеметы пару раз получал в обход других дивизий, было такое. В том, что касается боевой подготовки личного состава, я не останавливался ни перед чем. Надо, значит, будет. Нет ничего важнее боевой подготовки. Весь смысл жизни военного летчика в готовности номер один. Когда сидишь в кабине и ждешь команды. Только одна мысль – выполнить приказ. И высшая радость – вернуться с победой. Чтобы сам невредим и все, кто с тобой вылетал, тоже вернулись. Вот пишу сейчас, а мысли переносят меня в кабину самолета. Здоровье уже не то, чтобы летать, да и не пустят меня. Но в мыслях или во сне я летаю часто. Ощущение полета – это как праздник. У меня отобрали все – свободу, призвание, положение. Теперь хотят отобрать отца. Разве я не знаю, почему меня выпустили на год раньше. Знаю. Поняли, что сломать меня не получится, и решили действовать иначе. Не угрозами, а уговорами. Для того и свободной жизни понюхать дали, чтобы был посговорчивее. Выпустили, квартиру дали, путевку, деньги какие-то выделили, обещали вернуть все, что отобрали в 53-м. Только согласись с тем, что мы правы, осуди отца. К Якову тоже примерно так же подступались. Но в нашем роду предателей нет. Не такие мы люди. Не так воспитаны.

Когда война закончилась, у всех нас было такое чувство, будто мы к жизни вернулись. В полном смысле этого слова. Все радости стали нам доступны. Каждый день радовал. Любовь, опять же. Поскольку я был свободен, с Галей мы расстались, я позволял себе интересоваться женщинами. Интересовался не просто так, а с дальним умыслом. Подбирал себе подругу жизни, новую жену. Без жены дом не дом, да и детям моим нужна была женская рука. А то с ними получалось совсем как со мной после гибели мамы. Отец на работе, дети растут под присмотром горничных и охраны. Люди, конечно, свои, детям плохого не сделают, но дело не в этом. Нужна материнская ласка, материнский присмотр. Надежды на то, что удастся помириться с Галей, у меня уже не было. Мы разошлись окончательно. Галя даже из Москвы уехала. Я, признаться, был очень удивлен, когда она в первый раз приехала ко мне на свидание, да еще и дочку Надю с собой привезла. Думал, что забудет меня с концами после ареста. А вышло наоборот. А те, на кого надеялся, поспешили меня забыть.

В Дальгове[65] у меня был роман с медсестрой Соней Лукьяновой. Чувство наше вспыхнуло в одночасье, но так же быстро и догорело. Наверное, мы были слишком разными людьми. И Соня меня почему-то боялась. Не в том дело, что я ее пугал чем-то. Такого, разумеется, не было. Она просто боялась и не верила, что полковник, комдив, сын Сталина может иметь к ней какой-то интерес, кроме того самого. А мне Соня очень нравилась. Она была веселая, задорная, голосистая. Пела так, что заслушаешься. Сам я петь толком не умею, но красивое пение слушать люблю. Вскоре Соня вышла замуж за майора-танкиста. Я так понимаю, что с ним ей было просто и понятно. Я человек простой и никогда не кичился тем, чей я сын, но некоторые люди придавали этому слишком большое значение. Я это сразу чувствовал по тому, как они со мной держались. А про Соню сначала думал, что она застенчивая, но, как оказалось, ошибся. Кто на молоке обжегся, тот на воду дует. Я решил, что теперь стану искать себе жену в других кругах. Скоро нашел. Стоит только захотеть по-настоящему, и найдешь.

Мне понравилась Катя, дочь маршала Тимошенко[66]. Она была старшей в семье, рано осталась без матери. Катя казалась мне серьезной, ответственной женщиной, способной стать не только мне женой, но и матерью моим детям. У Кати самой была мачеха, она должна была понимать, что к чему. И отзывались о Кате хорошо, уважительно. Мне в таких делах советчики не нужны, но я помню, как отец однажды сказал мне грузинскую поговорку. В переводе она звучит так: «Когда выбираешь жену, надо больше верить не глазам, а ушам». У нас с Катей было много общих знакомых. Тех, к чьему мнению можно было прислушаться. Сыграло свою роль и место, где разгорелся наш роман. Сочи – море, курорт, легкая атмосфера. Это был первый мой настоящий отпуск с начала войны. Когда не лечишься, не отсыпаешься впрок, а просто наслаждаешься отдыхом.

Не стану долго распространяться о причинах, по которым у нас с Катей не сложилось. Скажу, что тут уже я повода не давал. Если и изменял ей с кем-то, так только со службой. Но мы с Катей были очень разными людьми. И взгляды на жизнь у нас сильно различались. Это открылось не сразу, а после того, как мы начали жить вместе. Одно время я успокаивал себя тем, что стерпится да слюбится, но не слюбилось. Обидно было ошибиться с выбором во второй раз, но что тут поделаешь. Все кругом не сложилось. У нас с Катей не сложилось, у нее с Сашей и Надей тоже. Катя обижалась, замыкалась в себе, подолгу ни с кем не разговаривала, что делало домашнюю обстановку невыносимой. Жизнь учит нас терпению и прощению, но нельзя терпеть и прощать бесконечно. Терпения хватило на два года.

Победа и возвращение к мирной жизни были огромной радостью. Но эту радость омрачало беспокойство за отца. Неимоверное напряжение военных лет не могло не сказаться на его здоровье. Отец всегда производил впечатление крепкого человека. Он на моей памяти никогда не болел, а в 45-м у него начало подниматься давление, сердце начало прихватывать. Но отец, несмотря на это, продолжал работу. В феврале был в Ялте, в июле в Потсдаме. В Потсдаме я увидел его другим, постаревшим, уставшим. Сердце больно сжалось, я осознал, что отец не вечен. Понял, что когда-нибудь настанет день, когда мы простимся навеки. Отец по моим глазам понял, о чем я думаю. Усмехнулся, погрозил мне пальцем и сказал, что не спал несколько ночей. Не мог уснуть ни на минуту, потому что ехал на поезде через разоренные войной области. Я понял. Это была очень тяжелая картина. Особенно для такого чуткого человека, как отец. Люди разные. Один увидит руины и спокойно поедет дальше. А другой подумает о людях, которые когда-то здесь жили, о том, что пришлось им вынести, о том, какое это ужасное горе – война. Отец, кроме этого, еще и думал о том, как бы поскорее все восстановить. Восстанавливать разрушенное начинали еще во время войны. Буквально на второй день после освобождения. Но в 45-м еще мало что успели сделать. Я предложил отцу полететь из Потсдама в Москву на самолете. Сам вызвался сесть за штурвал. Еще со времен авиашколы была у меня такая мечта, прокатить отца на самолете. Но все никак не удавалось. Отец отказался. Сказал, что еще не все успел рассмотреть и что планирует на обратном пути провести в вагоне несколько совещаний. «Все только начинается», – сказал отец на прощание. Я сначала понял его слова так, что, мол, страну восстанавливать только начинаем. Лишь после того, как американцы сбросили бомбы на Хиросиму и Нагасаки, я сообразил, что имел в виду отец. Он имел в виду, что война не закончилась. Настоящее противоборство двух систем – социализма и капитализма только начинается.

Отец запрещал врачам и подчиненным распространяться о состоянии своего здоровья, но у меня был уговор с Поскребышевым. Тот тайком извещал меня, если отцу становилось плохо. К счастью, с осени 45-го здоровье отца пошло на поправку, заметно улучшилось. «Это японцы не давали мне покоя, – шутил он. – Как только их разбили, стал хорошо себя чувствовать».

Хорошо выразился писатель Фадеев в своем «Разгроме»: «был человеком особой, правильной породы». Эти слова как нельзя лучше подходили к отцу. Именно что особой. Именно что правильной.

Сейчас меня хотят заставить отречься от отца, а тогда, пока он был жив, пытались опорочить меня в его глазах. Пытались не раз и не два. Кто-то из зависти, кто-то преследовал далеко идущие цели. Причем делалось все искусно. Не напрямую, а намеками, оговорками. Например – случай с «Паккардом»[67]. Я про себя потом прозвал этот чертов «Паккард» троянским конем, потому что от такого «подарка» мне вышли неприятности. Генерал Чуйков[68], как страстный автомобилист, собрал в своем штабе много хороших трофейных и нетрофейных машин. Среди них был серый «Паккард», который очень мне понравился. Я повосхищался им вслух. Сказал, что хороша машина, да и только. Не намекал и, тем более, не требовал, чтобы ее отдали мне, в мой штаб. Побираться и вымогать не в моих привычках. Но технику я люблю и понимаю. Почему бы не восхититься, если машина того заслуживает? Кое-кто решил извлечь из этого свою пользу. Пишу «кое-кто», потому что имени человека, устроившего эту интригу, я так и не узнал. Машину мне передали по распоряжению Жукова[69], но я не могу утверждать, что он был организатором интриги. Возможно, что его использовали без ведома. Я обрадовался, машина была хорошей. Плохая бы мне не понравилась. Начал ездить на ней. Вдруг звонок отца. И сразу первым вопросом: «Василий, это правда, что ты вытребовал себе «Паккард»? По какому праву?» Я сразу понял, что к чему. Раз «вытребовал», значит, кто-то пытается мне ножку подставить. Объяснил отцу, как все было. Следующий вопрос: «А не кажется ли тебе, что слишком бурно восхищаешься этой американской машиной?» Нет, говорю, не кажется. Разве нельзя сказать, что машина хороша, если она и в самом деле хороша? Что тут такого? Отец очень не любил, если ему вопросом на вопрос отвечали. Я это знал, но тут случайно вырвалось. По моему тону и по тому, как смело я разговаривал, отец понял, что я ни в чем не виноват. Он сам в то время еще ездил на «Паккарде», его ЗИС[70] только-только до ума доводился. «Если машина хорошая, то сказать можно», – согласился со мной отец. «Я завтра же верну машину Жукову!» – сказал я. Сегодня бы вернул, прямо сейчас, но разговаривали мы поздно ночью. «Не надо возвращать! – осадил меня отец. – Дали, так пользуйся. А то люди подумают, что ты считаешь этот автомобиль слишком плохим для себя». «Паккард» пришлось оставить. На «Паккардах» тогда не только отец ездил, а все члены Политбюро.

С «Паккардами» мне вообще не везло. В 1952 г. я приобрел в личную собственность «Паккард». Чин по чину, заплатил, оформил документы. На следствии одного из моих адъютантов заставили оговорить меня – сказать, что якобы эта машина приобреталась для автомотокоманды ВВС Московского округа, а я решил ее присвоить, потому что она мне очень понравилась. Я сразу вспомнил ту послевоенную историю. Похоже ведь. И не только марка автомобиля совпадает, но и общий дух. Душок. Гнилой душок лжи. Мое пребывание в Германии дало возможность врагам обвинить меня в присвоении трофейных ценностей. Выплыли откуда-то целые грузовики с добром. «Где все то, о чем вы говорите? – спросил я у следователя. – Если я присвоил все это барахло, то где оно? Дома? На даче?» На это следователь, как заправский фокусник, вытащил из папки новую бумажку. Протокол допроса, в котором рассказывалось, как я заставлял адъютантов и жену торговать незаконно полученным трофейным добром. Целое «трофейное дело» раздули! Но трофейное дело конца 40-х[71] было правдой, а не выдумкой, как в моем случае.

1 марта 1946 года мне было присвоено звание генерал-майора. Поскребышев по секрету рассказал, что меня добавил в список отец. Сам, своей рукой. Все так привыкли к тому, что отец меня вычеркивает, что и в списки включать перестали. «Поздравляю! Ты первый генерал в нашем роду! – сказал отец во время телефонного разговора, который состоялся на следующий день. – Как говорили раньше: «Дай бог не последний». Я оценил шутку отца. Он никогда не был генералом. В 43-м году он стал маршалом, а в июне 45-го генералиссимусом. Когда я поздравил его с присвоением этого звания, отец недовольно сказал: «Зачем оно мне? Это Конев[72] с Рокоссовским[73] придумали, чтоб я был генералиссимусом. А Жданов предложил Москву в город Сталин переименовать. Как будто мало одного Сталинграда». Скромность отца – это не миф. Он на самом деле был очень скромным человеком. Все видели, как он одевался, многие помнят обстановку его кабинета и его дачи. Отец привык обходиться самым необходимым и от своих товарищей, и от нас, детей, требовал того же. Если кто-то из близких знакомых бывал уличен в пристрастии к роскоши, отец едко его высмеивал. Он мог одним словом пригвоздить так, что человек запоминал на всю жизнь. Если же тяга к роскоши принимала выраженный характер, переходила границы, следовало наказание, подчас весьма суровое. Трофейное дело – наглядный тому пример. Оно показало, что в Советском Союзе нет никого, для кого законы не писаны. Но отец никогда не требовал от других того, чего не делал сам. Это было для него невозможно – самому купаться в роскоши, а других призывать к скромности. Сейчас распускаются самые невероятные слухи об отце. В том числе и о каких-то немыслимо роскошных пирах, которые он якобы устраивал. На самом деле то были обычные банкеты, посвященные разным событиям. Праздничный стол, банкет же – это праздничный обед, но никакой немыслимой роскоши не было. Или роскошью считают то, что для того, чтобы сделать приятное иностранным гостям, готовили какое-нибудь их национальное блюдо? Но это же простая дань уважения, принятая во всем мире. Поляки, когда устраивали банкет, угощали нас пельменями. Немецкие товарищи – борщом. Нам было приятно.

Скромность отца сочеталась с человечностью. Есть у меня один способ определения душевных качеств человека. Вывел я его, наблюдая за людьми и сравнивая их реакцию на трагические события. Случись какое происшествие, одни интересуются только материальным ущербом, а другие непременно спросят о людях. Кто пострадал? Есть ли погибшие? Остались ли у них семьи? Многих интересует только одно – степень ущерба и когда будут ликвидированы последствия. Отец же всегда спрашивал о людях. Мне несколько раз приходилось докладывать ему в мирное время про то, что где-то разбился самолет. Казалось бы – что такое один самолет для товарища Сталина, который думает о судьбах миллионов? Но отец никогда не забывал о людях. Напоминал, чтобы позаботились о семьях погибших, хоть и знал, что я не забуду, помогу непременно. «Человека не вернуть, но для тех, кто остался, надо сделать все возможное», – говорил он. Я тоже такой, как отец, людское горе воспринимаю как свое личное горе. Когда разбивался кто-то из моих летчиков, я ночами не спал, прикидывал, как можно было этого избежать. Ну и вообще старался помогать людям, чем мог. Говорю об этом без рисовки. Незачем мне рисоваться. Был такой случай, когда я командовал дивизией. Сотрудница из столовой пожаловалась на то, что ее дочка второй год не может поступить в Химико-технологический институт, срезается на экзаменах. Мать очень расстраивалась, говорила, что дочери приходится работать, готовится к поступлению она вечерами, видимо, недостаточно готовится. Это была семья летчика, геройски погибшего под Сталинградом. Фамилию я не указываю намеренно. Не хочу, что бы кто-то много лет спустя корил его дочь тем, что в институт ей помог поступить Василий Сталин. Рассказываю с другой целью. Я решил помочь женщине, которую знал с хорошей стороны и уважал. Позвонил в Москву, в горком, Попову[74], с которым был знаком, и попросил помочь дочери героя. Попов все устроил. Через несколько дней мне позвонил отец. Кто-то рассказал ему об этом, причем представили так, будто я оказываю «протекции» молодым девушкам. Ясно с какой целью. Я объяснил, почему решил помочь девушке, которую никогда не видел. Отец смягчился и сказал: «Товарищам из приемных комиссий надо обращать больше внимания на биографию абитуриентов. А то они привыкли только плохое выискивать, хорошего не замечают. Семье героя нужно оказывать особое внимание».

Ворошилов рассказывал мне, как при знакомстве (кажется, это было в 35-м) отец спросил у Чкалова[75], почему тот избегает пользоваться парашютом, а непременно старается посадить машину. У Чкалова на самом деле была такая привычка. Он ответил, что любой ценой пытается сберечь машину, поскольку летает на опытных образцах, существующих в единственном экземпляре. Отец на это заметил, что жизнь Чкалова дороже любой машины, и приказал ему при необходимости непременно пользоваться парашютом. Жаль, что Чкалов не прислушался к этому совету и продолжал поступать по-своему. Когда у него в декабре 38-го в полете вдруг заглох мотор, возможность прыгнуть и спастись была. Но Чкалов решил спланировать и разбился.

Служить в Германии было непросто. Приходилось строить все на пустом месте, каким была Германия после ожесточенных боев. Это вызывало ряд сложностей. Многого не хватало. Заключительный этап войны потребовал огромнейшего напряжения не только от армии, но и от народного хозяйства. Все мы понимали, что врага надо добивать как можно скорее. Был риск, что союзники могли спеться с фашистами. Отец этот риск всегда учитывал и не доверял Рузвельту и Черчиллю так, как доверял товарищу Мао. Жизнь в очередной раз доказала его правоту. Не успела война закончиться, как американцы начали угрожать нам атомной бомбой. Про их секретные переговоры с фашистами в 45-м тоже известно. Потому мы торопились. Лозунг «Все для фронта, все для победы!» весной 45-го приобрел особое значение. Опять же, надо было кормить население освобожденных районов, устраивать там жизнь. Надо было строить военные городки, потому что мы пришли сюда надолго. Хозяйственный вопрос стоял с особой остротой. В его решении следовало учитывать много интересов. Случалось и поспорить. Если кто-то другой мог поспорить и забыть об этом, то со мной так не получалось. Стоило мне где-нибудь повысить голос или стукнуть кулаком по столу, как сразу шел слушок о моей «грубости». Не скрою, что я могу и накричать, и голос повысить, и кулаком по столу дать. Мародеров и трусов случалось и ударить. Сгоряча. Но я солдат, офицер, а не гимназистка. И вообще в армии суровые нравы. Некоторые генералы могли собственноручно застрелить подчиненных, не выполнивших приказ. Такое тоже бывало. Это армия. Это война. Любезничать не принято. Я был такой же, как и все, даже помягче других. Никогда не начинал с крайностей, доходил до них лишь в том случае, если меня не хотели понимать. Сталкивалось много интересов, ничего толком не было налажено. Все налаживалось и устраивалось на ходу. Не все люди оказались способными сразу же переключиться с военных требований на мирные. Четыре года воевали, не четыре месяца. Одним казалось, что раз война закончилась, так можно делать свое дело спустя рукава. Другие никак не желали понимать реалий мирного времени. Очень много проблем было с транспортом, потому что сразу же после Победы началась переброска людей и техники на восток, бить японцев. Я очень мечтал схватиться в воздухе с сынами микадо. Говорили, что среди них было много асов. Но не пришлось. А вот с американскими летчиками удалось познакомиться поближе, поговорить, правда, через переводчика, потому что иностранные языки даются мне плохо. Помню, как сильно удивил меня вопрос одного американского полковника, почему нашим летчикам запрещена вынужденная посадка. Насколько я понял, у американских летчиков было принято садиться на вынужденную по любому поводу, при самом незначительном повреждении. Я объяснил, что такого запрета нет, просто нашим летчикам стыдно садиться с царапиной на фюзеляже. Американец на это сказал, что самолетов много, а жизнь одна. Я ответил, что с таким подходом в авиации делать нечего. Переводчик, как я понял, постарался смягчить мой ответ, но у американского полковника все равно вытянулась физиономия. Не спорю, жизнь летчика, да и вообще человеческая жизнь, ценнее машины. Но с мыслью о том, что жизнь одна, в бою делать нечего. Говорю это как специалист по этому вопросу. С такой мыслью долго не пролетаешь.

Мои поступки намеренно раздувались завистниками и прочими недоброжелателями. Чуть ли не до небес. Повышу на кого-то голос, начнут говорить, что я его избил. Ударю кулаком по столу, значит, устроил погром. Кто-то из штаба разнесет машиной шлагбаум, говорят, что за рулем был Василий Сталин. Можно было бы посмеяться над дураками, махнуть рукой, пускай брешут что хотят. Но почти по каждому поводу мне приходилось давать объяснения командующему 16-й воздушной армией генерал-полковнику Руденко[76]. Не могу сказать, что Руденко пристрастно ко мне относился. Все выглядело справедливо. Поступил сигнал, надо дать объяснения. Но мне казалось, что пора бы уже понять, чего стоят все эти сигналы. Педантичность, с которой Руденко все протоколировал, тоже вызывала удивление. На мой взгляд, проще было порвать лживый рапорт, чем требовать у меня письменных объяснений, подшивать все в папочку. Я объяснял это тем, что Руденко был аккуратист из аккуратистов. Не мог допустить, что он собирает материал на меня. Сам он ко мне никогда не придирался. «Как вы это объясните?.. Хорошо. Разберемся» Были ли проверки по каждой кляузе, я не знаю, но кое-что проверялось, опрашивались очевидцы и причастные лица. Последствий для меня никаких не было, потому что ни одна кляуза не подтверждалась. Однако от адъютанта начальника штаба ВВС маршала Фалалеева[77] я знал, что обо всех поступивших на меня сигналах Руденко докладывает в Москву. Однако, значения этому не придавал. Раз командующий армией считает, что обо всем, что со мной происходит, надо докладывать наверх, то так тому и быть. Предполагал, что на этот счет могло быть негласное распоряжение отца. В отношении Руденко меня некоторые товарищи предупреждали. Советовали быть настороже, потому что Руденко считал себя несправедливо обиженным в 1942 году, когда за самоуправство он был снят с командования ВВС Калининского фронта по распоряжению отца[78]. Но я считал, что никакой обиды тут быть не может. Поняв, что Руденко осознал свою ошибку, отец назначил его командующим авиационной группой Ставки[79] и в дальнейшем его карьере не препятствовал. Однако позже, уже будучи командующим ВВС МО, я узнал, что Руденко пытался от меня избавиться. Делал он это крайне дипломатично – настойчиво рекомендовал меня на повышение в Главное управление ВВС. С учетом моей службы начальником инспекции продолжение службы в управлении выглядело обоснованным. Почему вижу здесь подвох? Потому что иначе Руденко сказал бы мне, что рекомендует меня в управление. Нет смысла скрывать такое. Сам я, когда собирался рекомендовать кого-то из подчиненных на повышение, говорил им об этом. Это идет на пользу делу. Видя, что его заметили и оценили, человек старается еще сильнее. А тут несколько однотипных характеристик с одной и той же рекомендацией – и молчок. Наводит на размышления. Могу предположить, что причиной стало мое обращение к отцу по поводу поставок армии дефектных истребителей Як-9[80]. Но я до этого делился своими мыслями с Руденко и его начальником штаба. Мои соображения не были встречены с должным вниманием. «Надо разобраться», – услышал я в ответ. Поняв, что Руденко этим заниматься не станет и хода делу не даст, я обратился к отцу. Тем более случай представился удобный – мы с отцом встретились в Потсдаме, и он сам стал расспрашивать меня про авиационные дела. Согласен, ни один командир не любит, когда подчиненный докладывает наверх через его голову. Но на это Руденко обижаться не мог. На это мог обижаться Новиков[81], которого я обошел, обратившись прямо к отцу. Но его я обошел намеренно, поскольку понимал, что так будет лучше.

Рекомендации Руденко остались без внимания[82]. В июле 46-го я был назначен командиром 1-го гвардейского истребительного авиационного корпуса. Ощущение было такое, будто я вернулся домой. Здесь я служил инспектором по технике пилотирования, командовал дивизией. Встретили меня, как родного. С первого же дня я с головой окунулся в дела. Первый этап обустройства на месте уже был пройден, но работы еще оставалось много. Во время одной из наших встреч отец сказал мне, что организаторские способности он ценит очень высоко. Выше может быть только преданность делу большевизма. «Руководить тем, что кто-то создал до тебя, не так уж и сложно. Самое сложное – организовывать самому», – были его слова. Я понял так, что назначение командующим корпуса – это мое испытание. Впервые в жизни мне доверили по-настоящему большое дело. Нельзя ударить в грязь лицом, надо показать, на что я способен. Отца волновало, хватает ли мне знаний. «Не думаешь пойти в академию?» – спросил он. Я ответил, что пока не думаю. Я прошел эту академию за время войны. Тем более что тогда мне были нужны другие знания, которыми я овладевал самостоятельно. Надо было разбираться в строительстве, в марках бетона, в других хозяйственных вопросах. Помню, как удивилась Катя, когда увидела на моем столе учебник по архитектурным конструкциям. «Зачем тебе фундаменты? – спросила она. – Ты что, решил сменить профессию? Это из-за ноги?» Нога у меня часто побаливала, и Кате казалось, что виной тому мое легкомысленное отношение. Не берегу, мол, ногу, переутомляюсь, ношу неудобные сапоги. Я ответил, что речь идет не о смене профессии, а о приобретении еще одной. В этом я брал пример с отца. Отец считал, что надо разбираться в том, чем руководишь. Иначе как можно принимать решения и отдавать приказы? Сам он знал столько, что все удивлялись. А если вдруг чего-то не знал, то прежде, чем принимать решение, изучал вопрос досконально. Не стану ссылаться на других, хотя от многих людей слышал, насколько поражены они разносторонними и глубокими знаниями отца. Скажу от своего имени. Мне не раз приходилось обсуждать с отцом вопросы, касавшиеся авиации. Мы разговаривали на равных. Можно было подумать, что отец полжизни провел за штурвалом, а другую половину – в конструкторском бюро. С Артемом[83] он точно так же разговаривал об артиллерии. Отец во всем разбирался – от строительства электростанций до атомной бомбы. Но в то же время ему не была присуща самонадеянность. Все вопросы он обсуждал с товарищами, если было нужно, просил дать консультацию. Сейчас пытаются представить так, будто бы он во все вмешивался и всем руководил, не имея понятия о предмете. Это совсем не так. Пусть лгуны дадут себе труд вспомнить, сколько совещаний по самым разным вопросам проводил отец. Да, за ним, как за Главным, оставалось последнее слово. Но прежде, чем это последнее слово было сказано, отец узнавал мнение других. Его можно было переубедить. Отец прислушивался к возражениям, если доводы были вескими. Он не был самодуром, как это пытаются представить сейчас. Успехи, которых достиг Советский Союз под руководством отца, подтверждают, что отец был талантливым, знающим, опытным, предусмотрительным руководителем. Самодуром был Николай Второй, который довел страну до края пропасти. Самодуром был Троцкий[84], который едва страну туда не столкнул. Для отца не было ругательного слова хуже, чем «троцкист».

За всеми делами я старался выкроить время для развития спорта. Спорт очень важен, тем более для военных, тем более для летчиков. Он помогает поддерживать хорошую физическую форму, тем самым являясь частью боевой подготовки. Кроме того, спорт несет в массы соревновательный дух. В хорошем смысле этого слова. Спорт побуждает к развитию и совершенствованию. Также он является хорошим способом проведения досуга. Лучше на стадионе посидеть, болея за любимую команду, чем торчать в душной пивной. Разве я мог тогда предположить, что мои старания по развитию спорта впоследствии будут названы «разбазариванием государственных средств на мероприятия, не имевшие необходимости для боевой подготовки подразделений»? Любовь к спорту я унаследовал от матери. Она очень любила физкультуру и спортивные игры, внушала нам с сестрой, что здоровый дух может быть только в здоровом теле, приучила делать зарядку. В Зубалове[85] мама устроила нам настоящую спортивную площадку, чтобы мы не отлынивали от занятий. Сама все придумала, сама начертила и следила за тем, чтобы все было сделано по ее плану. Каждый раз, думая о строительстве какого-нибудь спортивного объекта, я вспоминал нашу зубаловскую спортплощадку. Личный состав знал, что я сторонник занятий спортом, и старался соответствовать. От командира многое зависит. Не все, но многое. Люди двигаются в заданном тобой направлении. Я не только спортом занимался, я и учиться побуждал. Требование у меня было, чтобы все офицеры имели десять классов образования. Иначе нельзя. Авиация – передовой, технически сложный род войск. Неучам в авиации делать нечего. По этому поводу у меня был однажды разговор с Жуковым. Он поинтересовался, зачем я предъявляю к офицерам требования, не установленные ни инструкциями, ни приказами. Я объяснил свою точку зрения. Не надо, мол, кивать на войну – не успели. Война закончилась, будьте добры доучиться. А позже, уже в бытность командующим ВВС МО, я издал такой приказ.

В Германии я окончательно «созрел» как командир. Другого слова подобрать не могу. Переключился с военного режима на мирный, созидательный, набрался опыта, многому научился. С благодарностью и признательностью вспоминаю те годы. Это были годы окончательного взросления. Не надо понимать так, что до этого я считал себя мальчишкой. Все мальчишество было выбито из меня в первые же дни войны. Просто накопившийся опыт перерос в нечто новое, произошел скачок в моем развитии.

В 47-м я навсегда распрощался с Германией. Отбыл из Виттенберга[86] в Москву. Получил новое назначение.

Продолжение следует...

Навигация

[0] Главная страница сообщений

[#] Следующая страница

Перейти к полной версии