Глава 11
О разном
«Ну вот», – сказал отец, когда началась война в Корее. Я понял его слова так – ну вот и пришло время повоевать с американцами. Недолго союзники оставались союзниками. Нет смысла объяснять, сколь важное стратегическое значение имеет для нашей страны Дальний Восток. Только вот утвердиться там по-настоящему, как следует, мы смогли только в 45-м, после разгрома Японии. Разумеется, американцам это не могло понравиться. Как не могло понравиться и то, что Азия повернулась к социализму. Уже в 48-м году было ясно, что в Корее будет война. Ситуация, в которой один народ разделен надвое, неправильна. То же самое было у нас с Украиной, Белоруссией, Молдавией. Было ясно и другое, что чем дальше, тем сильнее американцы укрепятся на Корейском полуострове и тем труднее будет выбивать их оттуда. «Осталось немного, – думали все, глядя на карту. – Поднажать – и спихнем американцев в океан». Многим задача казалась очень простой, но отец не разделял этих «победоносных» настроений. Напоминал горячим головам (в том числе и мне), с каким трудом в 20-м году выбивали Врангеля из Крыма. А ведь тогда было проще. Белая армия была деморализована, солдаты массово переходили к красным или просто дезертировали, иностранные капиталисты все меньше и меньше поддерживали Врангеля, потому что понимали, что бросают деньги на ветер. Но тем не менее повозиться пришлось изрядно. Так что не стоило рассчитывать на легкую победу в Корее. Отец понимал, что американцы и корейская буржуазия не уступят ни пяди земли без серьезного сопротивления. Долго ждать было нельзя еще и потому, что американцы точили зубы на коммунистическое корейское государство. Не хотелось, чтобы они ударили первыми и застали нас врасплох. Нельзя забывать, что у американцев с 45-го года была атомная бомба. Вскоре она появилась и у нас[208]. Воевать не хотелось. Слишком уж свежа была память о недавно закончившейся войне. Раны еще не затянулись. Но выхода у нас не было. Американцы с самого начала повели себя в Корее непорядочно. В декабре 45-го с американцами и англичанами была достигнута договоренность о том, что Корея будет единым государством. Но в мае 48-го, американцы устроили марионеточные проимпериалистические выборы в Южной Корее и привели к власти реакционный режим Ли Сын Мана. Это был прямой вызов.
Получив приказ о подготовке пилотов для выполнения особого задания, я оценил важность задачи и решил не поручать этого дела кому-то из заместителей, а заняться им лично. Нашим летчикам предстояло сражаться на реактивных самолетах. Новая техника, новый подход, новая тактика. Приходилось идти непроторенным путем, доходить до всего своим умом. Опыта не было, опыт формировался в процессе овладения реактивной техникой. Я старался одним из первых осваивать новые самолеты. Не только для того, чтобы подать пример личному составу, но и для собственного удовольствия. Никогда не забуду свой первый полет на МиГ-15. Совсем другое ощущение. Летишь и осознаешь, что авиация поднялась на новый уровень. На должности командующего ВВС округа легко превратиться в «кабинетного» летчика. Дел столько, что совсем не до полетов. Становиться «кабинетным» летчиком я не хотел, поэтому летал постоянно. Не в похвалу себе, а просто для сведения всем, кто не имеет отношения к авиации, скажу, что освоение новых машин – дело весьма серьезное и опасное. Не один летчик-ас разбился на незнакомой или плохо знакомой машине. Напутствуя личный состав перед вылетом на новых самолетах, я всегда рассказывал, как разбился на Ла-5 мой товарищ Миша Лепина. Миша был очень хорошим и очень опытным летчиком. В 43-м во время учебного полета Мишин самолет попал в плоский перевернутый штопор. Мише не удалось его выровнять.
Я просил отца отпустить меня в Корею, но он отказал. Сказал, что мое место здесь, в Советском Союзе. Мне очень хотелось помочь нашим корейским братьям и хотелось драться с врагом на МиГ -15. Я в полной мере оценил боевые качества этой замечательной машины. Хотелось проверить их в деле. Испытать новый самолет и себя. У каждого человека есть предел возможностей, практический потолок[209]. Мне хотелось убедиться в том, что своего практического потолка я еще не достиг. Ни как летчик, ни как командир. Став командующим ВВС Московского округа, я начал задумываться о том, как бы я хотел, точнее, как бы мог завершить свою военную карьеру. И так, и сяк прикидывал, «примеривал» себя к разным должностям. В результате понял, что смогу, наверное, командовать всеми ВВС страны, а вот выше уже не потяну. Выше уже надо быть штабистом, стратегом, а я больше летчик и организатор, нежели стратег. Могу участвовать в разработке крупных операций, но руководить разработкой вряд ли возьмусь. И вообще, там, где заканчивается авиация, заканчивается и мой интерес. Говорю об этом откровенно, не таясь. Возможности свои привык оценивать правильно, так, как есть. Пишу здесь об этом не просто так, а к разговору, который состоялся у нас с отцом в мае 49-го, сразу же после того, как мне было присвоено звание «генерал-лейтенант авиации». Помню номер постановления – 1880. «Два пропеллера в десятке» – подумал я, когда читал постановление. Так номер и запал в память, хотя на цифры у меня память и не очень хорошая. Отец поздравил меня и пошутил, что до маршала мне теперь рукой подать, и стал расспрашивать про то, как идет моя служба. Он не просто интересовался, как и что. Спрашивал подробно, вникал в детали. Про то, что я уже успел сделать спрашивал и про мои дальнейшие планы. Я сразу понял, что этот разговор отец завел неспроста. Обычно он спрашивал: «Ну, как идет служба? Знаю про твои подвиги…» В зависимости от того, отличился я или допустил какую-то оплошность, слово «подвиги» могло звучать по-разному, одобрительно или иронично. Долго мы говорили. Потом отец помолчал, раскурил трубку и спросил, не думаю ли я о переходе на партийную работу. Причем так спросил, что было ясно, что он интересуется моим мнением. Иногда подобные вопросы задавались отцом чисто для проформы, решение уже было принято. Но я по голосу отца и по его взгляду понял, что сейчас он решения еще не принял. Даже советовать ничего не собирается, просто спрашивает. Я честно признался, что никогда не думал о партийной работе. «Так уж и никогда?» – прищурился отец. Когда он прищуривался, взгляд у него становился пронзительным. Трудно выдержать такой взгляд. Я решил обратить дело в шутку. Сказал, что в детстве, заходя на даче в отцовский кабинет, я иногда мечтал о том, как вырасту и буду с серьезным видом сидеть за столом и работать. Отец тоже пошутил в ответ. Сказал: «Так вот, оказывается, каким было твое настоящее призвание». А потом сказал, что он спрашивает не про сегодняшний день, а вообще. Не чувствую ли я в себе силы для партийной работы. Я ответил, что силы для работы у меня есть, но есть ли данные – это еще вопрос. «Данные есть, – сказал отец, – иначе бы и говорить было не о чем. Ты умеешь руководить, заботишься о людях, тебя уважают…» Было очень приятно слышать такие слова от отца. Но я сказал, что не мыслю своей жизни без авиации и в ВВС принесу родине больше пользы, чем на партийной работе. «Такая постановка вопроса говорит о том, что для этой работы ты еще не созрел», – сказал отец, и на том разговор закончился. Я так и не узнал, о какой именно работе шла речь. Да и не хотел узнавать, если уж говорить честно. Вне авиации, вне армии я себя не видел. До сих пор не могу привыкнуть к тому, что меня разлучили с небом. Надежда помогает мне выстоять.
В отношении выдвижения на партийную работу у отца было одно железное правило, которое он сам соблюдал неукоснительно и от других требовал того же. Отец считал, что на партийную работу можно выдвигать лишь тех, кто уже смог проявить себя, показал свои способности, доказал свою преданность делу коммунизма. Таким образом, интерес отца к тому, не подумываю ли я перейти на партийную работу, был завуалированной похвалой. А для меня не было награды выше, чем похвала отца. Тем более что хвалил он нечасто. Помню, как радовался я, когда получил свой первый орден Боевого Красного Знамени. Но отцовское: «Молодец, Василий» – обрадовало меня в сто раз больше.
О людях я действительно заботился, что на следствии стали расценивать как попытки заработать ложный авторитет путем разбазаривания государственных средств. Если охотничье хозяйство в Ярославской области можно было счесть «излишеством», то уж дома для офицеров к ним отнести было нельзя. Но всякий раз выходило, что средства, которые я истратил, позарез были нужны в другом месте и из-за моего «самодурства» была сорвана или затянута какая-то важная стройка. «Есть ли стройка важнее, чем дома для офицеров-летчиков, защищающих с воздуха столицу Советского Союза?» – спрашивал я у следователей. Это же военные летчики! Они управляют военными самолетами! Несут боевое дежурство! Выспаться после него они могут в человеческих условиях? Отдохнуть могут? Я же не дворцы строил, а обычные недорогие домики. Когда у следователей кончались возражения (нельзя же все время дураками прикидываться), они доставали свой последний «козырь» – охотничье хозяйство. «Свыше пятидесяти тысяч гектаров, – бубнили они, явно считая, что бывают охотничьи хозяйства в полгектара. – Три особняка выстроили, железную дорогу проложили, зверей свозили со всего Советского Союза, самолеты туда гоняли, как таксомоторы, только для себя, больше никого не пускали…» А что на самом деле? На самом деле там был полигон ВВС, который после войны утратил свое значение. Полигон есть полигон. Удаленное место мало для чего пригодно. Появилась мысль сделать там охотничье хозяйство. По сути говоря, исправить тот вред, который мы нанесли природе, устроив там полигон. Три особняка на самом деле были финскими домиками. Называть их «особняками» все равно что муху птицей именовать. Железную дорогу мы не прокладывали. Железная дорога там уже была. Узкоколейка. Ее только чуток подремонтировали, и все. «Звери, свезенные со всего Советского Союза» – это двадцать оленей и бобры с куропатками. Из-за полигона живности вокруг было мало. Звери не любят жить рядом с самолетами. Вот я и решил это исправить. Вернуть лесу первозданный вид. Наладил охрану, егерей, чтобы не было браконьерства. Пришлось организовать управление, которое управляло охотничьим хозяйством, во главе с капитаном интендантской службы. Сотрудников там было мало, по пальцам их можно было пересчитать. Невозможно же иметь подразделение или объект, у которого нет своего управления. Самолеты, как таксомоторы, никто, разумеется, не «гонял». Мои следователи были далеки от авиации и не понимали, что такое боевая машина и кто и как может ею распоряжаться. Сам я прилетал туда на самолете, но в этом не было никакого нарушения. Как командующий ВВС округа, я имел свой самолет. Да что там говорить! Следователи пытались вменить мне в вину то, что я выделил для охотничьего хозяйства автомобиль с радиоустановкой. А как же иначе? И мне, и другим посетителям хозяйства могла понадобиться экстренная связь с Москвой. Странно было бы, если бы я этого не сделал. То, что пользовался охотничьим хозяйством только я, тоже было чушью. Я предлагал следователям навести справки у первого секретаря Ярославского обкома Ситникова или у Кулакова из Переславского райкома. Они могли подтвердить, что существовала договоренность о совместном пользовании охотничьим хозяйством. Капитан Удалов, начальник управления охотничьим хозяйством, тоже мог это подтвердить, но ему веры не было, поскольку он был моим подчиненным. Хотя после ареста от меня уже ничего не зависело. При всем своем желании я ни с кем не мог сводить счеты. Да и желания, собственно, не было. Единственное, что могу при встрече подлецом назвать, если человек заслужил. Но это же не сведение счетов, а простая констатация факта.
К даче тоже сильно цеплялись, несмотря на то, что дача у меня была не собственной, а государственной. Сейчас ею пользуется кто-то другой. Да, я ее благоустраивал, было такое. Я считаю, что люди должны жить в нормальных бытовых условиях. Если, конечно, есть такая возможность. О своем быте я заботился точно так же, как и о быте личного состава. Чтобы все было достойно и без излишеств. Да, Капитолина завела на даче кое-какую живность – корову, кур, цесарок. Но она купила их на свои собственные деньги. Капитолину я в шутку называл «буржуйкой». У нее была уйма рекордов, а за каждый рекорд спорткомитет выплачивал очень хорошие премии. От пяти до десяти тысяч рублей. В этой связи смехотворным выглядят чьи-то «показания» о том, что Капитолина якобы посылала свою мать торговать на рынке молоком и яйцами. Живность куплена за казенный счет, содержится за казенный счет, а яйца с молоком идут на продажу. Честно скажу – если бы сотая часть моего обвинения была бы правдой, то я бы до ареста не дожил. Отец бы меня убил собственными руками, как Тарас Бульба своего сына. И был бы прав. Отец был крайне щепетилен как в материальных вопросах, так и в отношении разного рода привилегий. Привилегии он признавал только в одном-единственном виде. Если товарищ отдает все силы работе на благо Родины, то ему нужно помочь в бытовых вопросах. Снабдить продуктами, выделить персональный автомобиль и так далее. Но если бы его сын попробовал устроить за казенный счет «личные» охотничьи угодья или если бы его невестка торговала на рынке яйцами, полученными от государственных кур, то отец сразу бы принял меры. Самые решительные. Родственные отношения не были для него чем-то вроде индульгенции. Отец очень хорошо относился к тете Ане, но когда она стала вести себя не так, как следовало, и не вняла двум предупреждениям, то была арестована. Я только недавно понял, что бедная тетя Аня была немного не в себе. Отсюда все ее беды. Ее следовало лечить, а не сажать в тюрьму. Так что если бы я вел себя так, как пытались изобразить мои следователи, кара последовала бы немедленно. Тетя Аня после своего освобождения навещала меня в тюрьме. Мне было неловко, ведь я-то не навестил ее ни разу, только посылки отправлял, правда регулярно. Этим у меня ведал Дагаев. Тетя Аня сказала, что я правильно поступил, что не навестил ее ни разу. Сказала, что мой приезд только бы усугубил ее участь. Не знаю, так ли это, или просто тетя Аня, видя, что я искренне переживаю, хотела меня утешить. Я люблю тетю Аню. Она хлебнула лиха, но, в отличие от Светланы, ни разу не сказала об отце чего-то плохого.
Вернусь к быту. Быт очень важен. Недаром в русских народных сказках говорится: «Сначала накорми-напои, а потом спрашивай». Так и в армии. Сначала размести офицера с семьей по-человечески, реши бытовые вопросы, а потом уже спрашивай службу. Не собираюсь подчеркивать исключительность летной службы, но скажу, что в авиации с ее нагрузками и ответственностью быт имеет первостатейное значение. Летчик должен думать только о том, как выполнить приказ командования. Обо всем остальном положено думать командованию. Случалось так, что переведут полк на новое место, а размещать офицеров негде. «Как-нибудь так… Пусть пока перебьются…» Вот и приходилось распихивать офицеров на постой по окрестным деревням. Условия плохие, добираться трудно, связь хромает (во многих деревнях телефон был только в сельсовете) и вообще нехорошо. Я считал, что до такого в мирное время допускать нельзя. И на войну постоянно кивать незачем. Война войной, а мирная жизнь мирной жизнью. Во время войны наш народ доказал, что готов сделать все, вынести любые лишения ради победы. Но эта готовность к самопожертвованию не должна служить оправданием для тех, кто не хочет или не привык заботиться о людях. Жилые городки из финских домиков оказались превосходным решением проблемы. Строятся быстро, теплые, удобные – красота. За считаные недели можно решить проблему с жильем. И обходились финские домики дешевле, чем строительство двух-трехэтажных домов. Мне приятно было видеть счастливые лица офицеров, их жен, их детей. Я много бывал в частях, не любил сидеть в кабинетах и всякий раз, бывая в том или ином месте, старался подметить, что еще можно сделать, что построить. Московский округ считался образцовым. Надо было соответствовать.
Не все люди помнили добро. К сожалению. Двадцать два награжденных мною офицера после моего ареста дали показания против меня. Якобы они только расписывались в ведомостях за премиальные деньги, но на руки их не получали. Такие дела. Куда шли деньги? Якобы поступали в мое распоряжение и расходовались по моему усмотрению. Следствие насчитало около 70 тысяч «присвоенных» мною денег. Когда двадцать два человека показывают одно и то же, это уже серьезное обвинение. Пусть даже в ведомостях стоят их подписи и формально все в порядке. Я понимаю, что толкнуло офицеров на такую подлость. Одному очередное звание светит, другой в академию собрался поступать, третьего о неполном служебном соответствии предупредили, у четвертого то-то, у пятого еще что-нибудь… Только эти причины не могут служить оправданием для подлости. Это все равно что сказать: «Я Родину предал, потому что у меня зуб разболелся». У каждого свои трудности. Но трудности должны закалять характер, а не толкать на подлость. Мне не устроили очной ставки ни с одним из этих офицеров. Только зачитали показания. Услышав фамилию, я сразу же вспоминал лицо. Когда-то все эти лица казались мне такими честными, такими открытыми. Хорошие были офицеры, недаром же я их награждал. Были. Были да сплыли. С одной маленькой подлости начинается скатывание в пропасть. Честному человеку всегда трудно верится в предательство. Помню, как не мог поверить отец в предательство Власова[210]. Отец рассказывал мне, как несколько раз запрашивал подтверждение, просил уточнить – не двойник ли, не провокация. На провокации немцы были мастера. Власов не случайно попал к немцам, он к ним перешел умышленно. Когда за ним послали самолет, сказал, что не может бросить собственных солдат, будет пробиваться из окружения вместе с ними. А сам отправился к врагу. «Почему он не перешел к немцам в декабре 41-го? – недоумевал отец. – Была же такая возможность». Честному человеку невозможно понять логику предателя. Отец не понимал Власова, я не понимал тех, кто клеветал на меня в «благодарность» за добро. Зачем? Ради чего? Как они после этого живут? Как смотрят в глаза людям? Вспоминают ли, как оклеветали меня, когда цепляют на китель врученные мною награды? Если им самим не стыдно, то мне за них стыдно, как их бывшему командиру. Больно ошибаться в людях. Больно, когда за добро платят злом. Всякий раз, встречаясь с этим, испытываю потрясение. Хотя уже давно пора привыкнуть.
На посту командующего ВВС Московского округа я пережил два покушения на меня. Всего два. Обе попытки, на мое счастье, оказались неудачными. О первом расскажу подробнее, чем о втором, потому что есть что рассказать.
Я не люблю бюрократии. На прием ко мне никогда не надо было записываться. Не помню даже, существовала ли какая-то запись формально. Этим занимались адъютанты. Все офицеры знали – если есть дело к командующему, обратись к адъютанту, и он решит. Адъютантов я держал толковых. Не за подхалимство выбирал людей, а за ум и деловитость. Если вопрос не требовал моего вмешательства, адъютант решал его сам или направлял к тому, кто мог помочь. Надо сказать, что по пустякам ко мне не ходили. Офицеры – народ дисциплинированный, просто так к командующему не пойдут. Шли с тем, что на местах не могли решить. С жалобами на командиров тоже приходили. Жалобы – дело тонкое. Поощрять кляузничество нигде не стоит, а в армии так особенно. Если считаешь, что с тобой поступили несправедливо, действуй законным путем. Видишь какой непорядок – сообщи куда положено, а не беги к командующему. Зарабатывать себе авторитет на жалобах я совершенно не стремился. Грош цена такому авторитету. Но бывает так, что кроме командующего и обратиться не к кому. Если, к примеру, известно, что командир полка, к которому есть претензии, крепко дружит с вышестоящим начальством, то лучше бы это начальство «перепрыгнуть». Или – случай формализма. Бывает же так, что формально все вроде бы правильно, а на самом деле с человеком поступили несправедливо. Если вышестоящие начальники отмахнутся, прикроются инструкцией, то приходится идти к командующему. Например – хорошего летчика, боевого офицера, имеющего награды, не направляют в академию. Причина в том, что у него «свежее» взыскание. За пьянство и драку с гражданским населением в пьяном виде. Плюс выговор по партийной линии. Об академии на год можно забыть. Как минимум. Формально все верно. В академию направляют учиться лучших офицеров. Как говорится, дурака учить – только портить. А начнешь разбираться, так оказывается, что пьянства и драки не было. Просто человек вышел из ресторана, будучи немного навеселе, и увидел, как трое хулиганов пристают к женщине. Вступился, дал в зубы, сам получил, женщина убежала. В милиции трое показали, что зачинщиком драки был офицер. Они мирно шли по улице, а офицер набросился с кулаками. Три свидетельства против одного, убежавшую женщину милиционеры не искали, решили, что врет майор. Составили протокол, сообщили в часть. Из уважения к мундиру пошли навстречу, не стали заводить дело о хулиганстве. Командиру полка надо было бы сообразить, что просто так, на ровном месте, приличные люди хулиганами не становятся. Ну и что, что бумага есть? Человеку за тридцать, он ни разу не был замечен ни в пьянстве, ни в скандалах. Человеку надо верить, своему мнению надо верить, а не бумаге. Или, скажем, в клубе, во время игры в бильярд, человек погорячился и сказал пару крепких слов товарищу, который лез с советами. Я сам заядлый бильярдист и знаю, как раззадоривает эта игра. И что хочется советчикам отвечать, тоже знаю. А за в клубом рапорт командиру полка написал. Капитан такой-то матерился прилюдно, оскорбил другого офицера. Капитан попытался объяснить командиру полка, как было дело, и тут же получил второй выговор за пререкание с начальством. Командир полка взъелся на капитана и начал его гнобить. При желании подчиненного можно так загнобить, что он не то что рапорт о переводе в другую часть подаст, а застрелиться может. Знаю такие случаи. Если на тебя ополчилось твое начальство, то надо обращаться выше. Из дивизии спустили жалобу в полк, командир взъелся еще сильнее. Офицер идет ко мне. Я разбираюсь и помогаю.
У адъютантов был такой приказ. Если сомневаешься, нужно ли пропускать ко мне посетителя или нет, то лучше пропусти. Минуту-другую я всегда могу выкроить. Если пойму, что человек пришел не по делу, разверну. Если по делу – то помогу. Поэтому мои адъютанты посетителей не отпихивали. Если видели, конечно, что вопрос спокойно может решить мой зам по тылу генерал-майор Теренченко[211], то направляли к нему. Теренченко мог уладить любое дело. В 18-м, под Царицыном, он со своим пулеметом в одиночку сорвал атаку белогвардейцев. Отец лично вручил герою награду – маузер, а Ворошилов при этом присутствовал. Об этом славном эпизоде знал весь округ. Личное знакомство с Ворошиловым и помогало Теренченко решать любые вопросы. Отец его тоже помнил. Время от времени спрашивал: «Как там идет служба у моего «крестника»? Не обижаешь его? Смотри!» Теренченко был дважды «крестником» отца. В 18-м отец его наградил, а в 38-м приказал освободить из тюрьмы, куда Теренченко попал по ложному доносу. Враги народа не просто написали донос на честного офицера, который мешал им устраивать свои грязные дела. Они еще и ложные улики сфабриковали. Теренченко писал по инстанциям, пытался доказать, что ни в чем не виноват, однако ему не верили. Тогда он написал отцу и вскоре был освобожден. Еще один наглядный пример того, что порой без обращения на самый верх не обойтись. Жизнь порой подкидывает сложные «сюрпризы». Теренченко потом шутил, что тюрьма пошла ему на пользу – сел майором, а вышел полковником. Я знал племянника Теренченко Михаила. Он был летчиком, сгорел в своей «пешке» под Воронежем летом 42-го.
Когда в приемной дежурил Миша Дагаев, пройти ко мне совсем не составляло труда. Миша происходил из семьи обрусевших осетин. Обрусеть он обрусел, но кавказскую широту души не утратил. Помогать людям было Мишиной страстью. Я знал его еще по 25-й школе, мы вместе учились. После войны Миша обратился ко мне за помощью. Мать его умерла во время войны. В пустую квартиру временно поселили полковника НКВД. Война закончилась, но полковник не спешил освобождать Мишину квартиру. Сначала кормил обещаниями, а потом сказал, что Миша один и ему квартиры из нескольких комнат много. Пусть получает жилье поскромнее. А у полковника – семья. Жена, двое детей, теща. А теща эта была соратницей самой Землячки[212] и заседала в Комиссии партийного контроля[213]. Землячку не любили. Отец говорил, что она предана делу революции, но излишне сурова. А Ворошилов называл ее не иначе как «ведьмой». Теща полковника, видимо, была под стать Землячке. Она отбивала все попытки Миши добиться справедливости. Миша уже готов был согласиться на одну комнату в своей бывшей квартире, но ему и этого не давали. А получить другое жилье он не мог, поскольку был прописан в Москве на отдельной жилплощади. Миша кружился как белка в колесе. Вроде бы действовал, пытался добиться, но вопрос с квартирой оставался нерешенным. Я сначала хотел найти управу на энкавэдэшника, но потом передумал. Почувствовал, что так действовать не стоит. Сразу же пойдут слухи. Начнут говорить, что Василий Сталин ради своего друга выбросил на улицу офицера с семьей. Я к тому времени уже привык к тому, что обо мне ходят нелепые слухи, а мои поступки выворачивают наизнанку. Взял Мишу к себе адъютантом и помог получить квартиру в новом доме. Приятно было помочь другу. Не думал я тогда, что Миша начнет устраивать за моей спиной делишки, прикрываясь моим именем. Хороший характер и доброе сердце еще не гарантия честности и порядочности. Но про Мишины делишки я узнал только во время следствия. Все, конечно, «повесили» на меня. Мишу я не виню. Он, конечно, повел себя недостойно, воспользовался моим доверием в личных целях. Но он же и жизнь мне спас.
Дело было так. В ноябре 50-го, незадолго до праздника, я работал кабинете. Дагаев доложил, что ко мне пришел майор одного из наших полков. Просит помочь с жильем. Жилищные вопросы находились в ведении зама по тылу. Но майор сказал Дагаеву, что у него «сложные обстоятельства», и Дагаев доложил мне. Я сказал, чтобы посетитель подождал, пока я не закончу начатого дела, и примерно через полчаса его принял. Все это время он сидел в приемной на глазах у Миши Дагаева и беседовал с ним. Выяснилось, что оба они служили в 45-й дивизии дальнего действия, только в разных полках. Когда майор, фамилию которого я нарочно не называю, вошел в мой кабинет, я не заметил ничего необычного и не почувствовал опасности. Офицер как офицер. Немолодой, не франт – форма была ношеной, но выглядела прилично. В Московском округе франтовство было широко распространено среди офицеров – столица. Я, можно сказать, это франтовство приветствовал. В разумных, конечно, пределах. Офицер, следящий за своим внешним видом, производит хорошее впечатление. Армия – элита общества, следовательно, и выглядеть надо подобающим образом. Главное, чтобы франтовство не выходило за рамки устава и не становилось смыслом жизни. Нога у меня болит часто, поэтому я не имел привычки вставать навстречу посетителям. Это все знали и причину тоже знали, поэтому в чванстве меня никто заподозрить не мог. Я указал рукой на ближний к столу стул, но майор сел подальше. Это меня тоже не удивило. Некоторые посетители приходили ко мне немного выпивши и стеснялись этого. А кто-то и просто стеснялся. Дальше всех, на самом краю, садились те, кто перед приходом чистил форму бензином. Я закурил. Майору тоже предложил, под папиросу разговор идет легче, но он отказался. Откашлялся, сказал, что дело у него важное и полез в портфель. Портфель у него был кожаный, потертый, по виду – трофейный. Посетители часто приносили с собой рапорты и заявления, в которых описывалось их дело. Я думал, что майор сейчас достанет бумажки или папочку, но внезапно у него в руке оказался пистолет. Он молча вскочил, направил пистолет на меня и выстрелил. Все произошло очень быстро и неожиданно. Раньше я удивлялся, когда слышал выражение «время будто остановилось». Якобы в важный момент секунды растягиваются в минуты. Не верил, что такое может быть. Даже в самом тяжелом бою время не останавливалось, шло своим чередом. Быстро тоже не пролетало. Это только когда вспоминать начнешь, кажется, что быстро. А тут вдруг понял – бывает такое на самом деле, не выдумали люди. Он медленно вставал, медленно выпрямлял руку в мою сторону, медленно летел по кабинету отшвырнутый им стул… А моя рука в этот момент тянулась к пепельнице, чтобы стряхнуть пепел. Пепельница была тяжелая, малахитовая, подарок командующего войсками Уральского округа генерал-полковника Кузнецова[214]. Времени на замах у меня не было, майор вот-вот должен был выстрелить. Я понимал, что он выстрелит, что все происходящее не шутка и не игра. Да и кто бы стал играть со мной так? Можно сказать, что я смотрел в лицо своей смерти. На земле это оказалось совсем не так, как в воздухе. В воздухе видишь самолет, а здесь – перекошенное от ненависти лицо и направленный на тебя пистолет. Я что было силы толкнул пепельницу в сторону майора и, продолжая движение, упал грудью на стол. Решение мною было принято правильное. Единственно верное в подобных условиях. Пепельница попала в майора, и от этого его рука дрогнула. Вдобавок я пригнулся. Пуля пролетела мимо, над моей головой. Дальше было чистое везение. Не успев выхватить из кобуры свой пистолет, я услышал щелчок – осечка. Я никогда не тренировался быстро выхватывать оружие. Мой начальник контрразведки Голованов в этом деле был мастер. Глазом моргнуть не успеешь, а пистолет уже у него в руке. Фокусник. А я так не умел. Успел только кобуру расстегнуть, и в этот момент распахнулась дверь. Писать долго, а на самом деле от первого выстрела до второго прошло две-три секунды, не больше. Майор обернулся к стоявшему на пороге Мише, и тут раздался второй, последний выстрел. Миша уложил майора с первого выстрела. Попал точно между глаз. Стрелок он был первостатейный. Милицию я распорядился не звать. Решил, что сначала разберемся сами. Мало ли что. Вдруг провокация. Вызвал своего начальника контрразведки подполковника Голованова и распорядился провести следствие. Тело майора Голованов отвез в морг в Сокольники[215], где его приняли на хранение, не задавая лишних вопросов. За двое суток Голованов выяснил о майоре все, что только можно было узнать. А с другой стороны, не выяснил ничего такого, что могло объяснить причину покушения или же вывести на кого-то из руководства. Тело и дело передали Берии. Берия ужасно разозлился, орал, что так нельзя, что из-за моего самоуправства упущено время, нажаловался отцу. Отец сразу же вызвал меня и устроил настоящий допрос. Я объяснил, чего я опасался, и сказал, что был объективный шанс раскрыть дело по горячим следам. Добавил, что Голованов толковее любого следователя из ведомства Берии. Отец приказал больше «самоуправством» не заниматься и впредь в подобных случаях в первую очередь ставить в известность его. Берия, насколько мне известно, никаких концов не нашел. Позвонил мне через полтора месяца и сказал, что считает все произошедшее последствием фронтовой контузии. К такому же выводу склонялся и Голованов, но тогда нам казалось, что мы могли что-то упустить. В полку объявили, что майор случайно погиб во время чистки оружия.
В мае 52-го кто-то испортил тормоза на моем новом «Паккарде». Машина при этом стояла в охраняемом гараже, а не где-то на улице. Спасла бдительность шофера Февралева, которого все звали «дядей Сашей». Опыт у Февралева был огромный, он еще Ленина успел повозить. Но он никогда ни о чем не рассказывал. Разговаривал только на две темы – о певчих птицах да о футболе. Февралев очень хорошо разбирался в игроках. Делил их на три категории: «бегун», это тот, кто только бегать по полю умеет, «футболист», это была средняя категория, и «снайпер», то есть мастер высшей категории. Замечания и прогнозы у него всегда были верными. Скажет: «этому «бегуну» до «снайпера» никогда не подняться», значит, так оно и будет. Тормозами занялся Голованов. В тот же день был найден виновный – один из техников гаража. У него ко мне было нечто вроде «кровной мести». Его отец был расстрелян за антисоветскую деятельность. Он смог скрыть этот факт благодаря тому, что был усыновлен отчимом и сменил фамилию. Техник считал, что отомстит за смерть отца, устроив мне аварию. По распоряжению Голованова после этого случая мой автомобиль перед выездом стали осматривать по часу. Раньше было проще. Обойдет шофер кругом, попинает колеса, заглянет под днище, проверит масло и поехали. В авиации все внимание привыкли уделять самолетам. Самолеты охранялись у нас очень строго. Особенно накануне парадов. Все понимали, как соблазнительно было бы врагам испортить машину из числа участвующих в параде. В праздничный день в Москве падает самолет! И хорошо, если не на Красную площадь падает. Поэтому за «парадными» самолетами глядели в сто глаз. После генеральной репетиции техники занимались машинами так, будто видели их впервые в жизни. Готовый к осмотру самолет принимала комиссия из инженеров с техниками и особистов. Проверка была двойной, проверяли по второму разу друг за другом, чтобы ничего не упустить. Сразу же после окончания осмотра, в присутствии комиссии, самолет зачехлялся, и чехол пломбировался начальником комиссии. Им обычно назначался дивизионный инженер. После осмотра у самолетов выставлялся караул. Вот нечто подобное подполковник Голованов захотел устроить в гараже. Даже пришел ко мне с требованием на изготовление специальных чехлов для автомобилей. Я посоветовал ему поумерить усердие, пока над нами не начали смеяться люди. Не надо изобретать чехлы там, где можно обойтись одним часовым. И у шоферов моих с той поры появился особый ритуал. После выезда из гаража они чуток разгонялись, тормозили, вертели рулем. Проверяли, послушна ли машина в управлении.
Воздушные парады – моя слабость. Люблю парады. В моем понимании воздушный парад – это не просто демонстрация мощи наших ВВС и не просто праздник. Это нечто большее. Не могу выразить мои чувства словами. Парады были для меня чем-то особенным. Подготовку к параду я предвкушал заранее, начинал готовиться месяца за два. Парад – сложное дело, а воздушный тем более. За тем, чтобы красиво пролететь над Красной площадью, стояли месяцы тренировок. Но сколько было радости у тех, кто наблюдал за пролетом наших самолетов с земли. Сколько восторга, сколько гордости за нашу авиацию! Парад – это смотр, испытание мастерства, величественное зрелище. Не следует рассматривать парады как нечто показное. Нет! Парад это мощное политическое средство, доказательство мощи нашей авиации, ее превосходства. Смысл парадов в демонстрации военной мощи нашей страны. Друзья от этого испытывают гордость, а враги страх. В бытность мою командующим ВВС Московского округа воздушные парады проводились три раза в год – 1 мая, 18 августа в день Воздушного флота и 7 ноября. Ноябрьским парадам часто мешала погода. При плохих условиях приходилось их отменять. И не только в ноябре отменялись воздушные парады. В день Парада Победы из-за того, что с утра пошел дождь, был отменен воздушный парад. Представляю, как обидно было летчикам. Готовились ведь долго и основательно.
Обычно я открывал парады на бомбардировщике дальнего действия Ту-4. У Ту-4 была непростая судьба. Как говорится, кто на молоке обжегся, тот на воду дует. После «авиационного дела» новое руководство авиационной промышленности, желая перестраховаться, задерживало выпуск новых машин. Было много придирок на стадии испытаний, долго не утверждали акт по испытаниям, но такой подход лучше, чем поставка в армию машин с дефектами. Семь раз отмерь, один раз отрежь – это про авиационную промышленность и авиацию. Отмерять приходится по многу раз, это так.
Три сотни самолетов не просто пролетали над Красной площадью. Они выписывали в небе слова «Ленин», «Сталин», «КПСС», летели четким строем, так, что можно было нитками связывать самолеты, и эта нитка не порвалась бы. Взлетая с разных аэродромов, самолеты выстраивались на подступах к Красной площади и проходили над ней один к одному, к восторгу москвичей. Мне нравилось вести парад в воздухе, лететь на флагманской машине, но и наблюдать за парадом с земли тоже было приятно. Во время парадов, вне зависимости от того, где я находился, я преисполнялся гордостью за нашу советскую авиацию, радовался тому, что мне выпала честь к ней принадлежать.
Очень жаль, что мой последний парад 1 мая 52-го года был омрачен трагическим случаем. Погода в тот день была неблагоприятной для полетов, но тем не менее было решено, что парад должен состояться. Я вел его, как обычно, на Ту-4. Несмотря на облачность, парад прошел нормально, хотя и не все из поднятых в воздух самолетов прошли над Красной площадью. Но при посадке на Чкаловском аэродроме[216] из-за ошибки пилота разбился один самолет. Три человека погибло. То была ошибка в технике пилотирования, никак не связанная с облачностью и вообще с погодными условиями. Из-за погодных условий в тот день дивизия «Мигов» прошла над Красной площадью, изменив направление. Но поскольку прошла она ровно, все решили, что так оно и надо. Следующий, июльский парад в День Воздушного флота прошел без происшествий. То был мой последний парад. Во время парадов мне часто вспоминались слова отца: «У нас есть фабрики, заводы, колхозы, совхозы, армия, есть техника для всего этого дела, но не хватает людей, имеющих достаточный опыт, необходимый для того, чтобы выжать из техники максимум того, что можно из нее выжать». Хороших летчиков всегда не хватало. Как ни учи, как ни готовь, а из трех-четырех летчиков только один будет по-настоящему хорошим. Была у меня идея. Хотел предложить увеличить набор в летные училища и готовить военных и гражданских летчиков вместе. Тех, у кого лучшие показатели, отправлять в армию, а всех остальных в гражданский флот. Ничего обидного для гражданского флота в этом не вижу. Гражданским летчикам не приходится воевать, им фортели в воздухе выкидывать ни к чему. Но ведь в гражданских училищах тоже попадаются прирожденные летчики. Надо их сразу переманивать в армию. И первоклассных летчиков надо ценить и отличать больше, чем это делается сейчас. Да и вообще я считал, что подготовку летчиков в мирное время надо существенно изменить. Много было у меня мыслей подобного рода, жаль только, что им не нашлось применения. Мне всегда хотелось принести Родине как можно больше пользы. Нет дела приятнее, чем сделать что-то полезное для людей, для страны. Октябрьская революция, как верно сказал отец, превратила труд из зазорного и тяжелого бремени в дело чести, дело славы, дело доблести и геройства[217].
За время своей «отставки» я много думал. Обо всем. Осмысливал свою прежнюю жизнь, думал о том, что успел и не успел сделать, строил планы на будущее. Планы перечеркнул арест. О том, как изощрялись во лжи мои следователи, я уже не раз писал, поэтому больше ничего добавлять не стану. Следствие было долгим и мучительно занудливым. Суд надо мной оказался плохо срежиссированным спектаклем, который стал пародией на советский суд и надругательством над социалистической законностью. А в тюрьме было скучно и безрадостно. Я тяготился несвободой и морально, и физически. Тяготился и не знал, выйду ли я на свободу. Всегда можно было ожидать еще одного неправедного суда с очередным сроком. Единственная радость моя была в том, что, несмотря ни на что, я сумел отстоять свои взгляды и свои убеждения. Я думал о том, что, будь жив отец, он бы гордился мной. Сознание этого, сознание своей правоты, придавало мне сил и уверенности.
Глава 12
Перемены
За время моего заключения жизнь в Советском Союзе сильно изменилась. В худшую сторону. Я не занимаюсь клеветой и злопыхательством. Я говорю то, что думаю. Я пииту о том, что видел собственными глазами. Зайдя в Первый гастроном, я глазам не поверил, хоть и был готов к тому, что увижу совсем не то, что было раньше. Первый гастроном – торговая витрина Москвы. Если здесь не очень хорошо с продуктами и очереди у каждого прилавка, то это настораживает. По одному магазину, пусть он и Первый, я судить не стал, побывал во многих. Везде стало хуже, чем было при отце. А еще ведь семь лет прошло после окончания войны. Примерно столько же, сколько прожил после окончания войны отец. Под его руководством за это время подняли страну из руин, отменили карточки, наладили жизнь в Советском Союзе. С каждым днем становилось все лучше. А сейчас с каждым днем все хуже. Это не я выдумал, это люди в очередях говорят. Открыто говорят, никого не стесняясь, и другие не возражают, а соглашаются. Если в Москве так, то представляю, каково в Куйбышеве или Челябинске. И то и дело слышится в магазинах вопрос – куда все делось? Разве это не загадка. Страна работает, пятилетки выполняет, войны нет – трудись, созидай. А вместо этого на Смоленской площади я видел, как москвичи стояли в длинной очереди за рубцом. Не припоминаю такого раньше. Я хорошо знаком с торговлей. В бытность командующим ВВС Московского округа я часто бывал в разных магазинах. Сравнивал гарнизонную торговлю с гражданской. Если гарнизонный ассортимент сильно отличался, принимал меры. Сейчас, кажется, ко всей торговле меры не принимаются. В социалистическом государстве при желании наладить можно все, потому что у нас плановое производство.
Порядочным людям положено вовремя отдавать долги. По этому вопросу, как говорил отец, двух мнений быть не может. Занял – изволь отдать в условленный срок. В тяжелое время советский народ приходил на помощь государству, давал ему в долг деньги. Меньше месячной зарплаты не давали, считали позорным. Некоторые и на две, и на три зарплаты брали облигаций. Разве кто-то мог усомниться в том, что Советское государство вовремя не вернет долг? Никто не сомневался[218]. Никто не мог подумать, что погашение облигаций «заморозят» на двадцать лет. В очередной раз брошена тень на доброе имя отца. Получается, будто бы товарищ Сталин взял в долг и не вернул. Это я, конечно, упрощаю. Не отец лично для себя брал у народа деньги, и не он отказался возвращать их в срок. Уверен, что если бы отцу предложили так поступить, то тот, кто предложил, тут же лишился бы всех постов. Но тень-то брошена, дело сделано. А еще нынешнее руководство не стесняется утверждать, что выплаты «заморозили» по просьбам трудящихся! Нынешнее руководство вообще ничего не стесняется. Времена изменились!
Люди тоже изменились. Поразила меня сестра. Можно сказать, что потрясла. Особой близости у нас с сестрой никогда не было. Мы не доверяли друг другу тайн, не дружили. Пятилетняя разница в возрасте в детстве огромна. Целая пропасть. Особенно с учетом того, что я старался бывать в кругу взрослых. Мне даже со сверстниками было не очень-то интересно. Не говоря уже о сестре. Я привык считать ее ребенком, а себя старшим братом, и эта привычка заметно осложнила наши отношения. Сестра очень рано начала считать себя взрослой. Она была серьезным ребенком. Не послушным, а именно серьезным. Почти не шалила, все шалости были мои. Хорошо училась. Отец ставил ее мне в пример. Школу сестра окончила с отличием. Кажется, за все время ее учебы никто из учителей ни разу на нее не жаловался. Ее только хвалили. Когда-то мне казалось, что отец слишком строг ко мне, но то была строгость, вызванная обстоятельствами. Сестру не за что было ругать. До поры до времени ее только хвалили. Проблемы с сестрой начались после того, как она окончила школу. Слишком уж своенравный у нее оказался характер. Создавалось впечатление, что она поступает так, как она поступала, не потому, что ей так хочется, а для того, чтобы сделать наперекор. Бросить вызов, доказать свою самостоятельность, сделать по-своему. Когда у сестры начался роман[219] с человеком много старше ее, отцу пришлось вмешаться. Он не мог позволить, чтобы его любимая дочь связала жизнь с мужчиной, для которого она стала бы не единственной, а одной из многих. Досталось тогда и мне, потому что я был косвенно причастен к этому знакомству. Но все получилось случайно, и я даже предположить не мог, чем все закончится. Для меня это было неожиданностью. Как и то, что немного позже сестра вдруг вышла замуж за моего одноклассника Гришу Морозова[220]. Отцу этот брак не понравился, но он промолчал. Наверное, счел, что это все же лучше, чем роман с женатым мужчиной. Гришу я хорошо знал. Мы дружили, но не очень близко, так, как дружат одноклассники. Хорошо зная Гришу, я понимал, что с сестрой они долго не проживут, потому что ни один не станет уступать другому. Так оно и вышло. В 48-м они развелись. Вскоре сестра вышла за Юрия Жданова[221], но и этот брак продлился недолго, всего четыре года. Отец никогда не обсуждал со мной дела сестры. Это было не в его правилах. Только когда я ушел от Кати к Капитолине, сказал недовольно: «Что же вы со Светланой никак определиться не можете, взрослые уже, не дети». Я передал его слова сестре. Просто так, к слову пришлось. Рассказал, что виделся с отцом и что он мне сказал такие слова. Сестра неожиданно для меня рассердилась. Без всякой причины. Она решила, что я не просто упомянул об этом, а что таким образом отец и я пытаемся на нее «надавить», что мы ее осуждаем и вмешиваемся в ее жизнь. Навыдумывала черт знает что на пустом месте. Повысила на меня голос, а я этого не люблю. В ответ я тоже сказал что-то резкое, и мы поссорились. Помирились потом, конечно, но неприятный осадок остался. И сестра с тех пор держалась со мной холодно. Когда умер отец, этот холод растаял. Общее горе сближает людей, заставляет забыть былые обиды. Тем более такое горе. Сестра плакала, я тоже плакал, мы пытались как могли утешить друг друга. Потом меня арестовали. Я очень беспокоился за сестру. Думал, что ее тоже арестовали. Даже не думал, а был уверен в этом. Пытался спрашивать о ней у следователей, но они на мои вопросы не отвечали, только задавали свои. Потом уже, когда мне разрешили свидания, Капитолина рассказала мне, что сестра живет на свободе и занимается переводами. На вопрос, общаются ли они между собой, Капитолина ответила уклончиво. Поскольку все наши встречи проходили в присутствии посторонних лиц, я решил, что Капитолина просто не хочет при них вдаваться в подробности. И вообще никто из навещавших меня в подробности относительно сестры не вдавался. Сестра ко мне не приезжала. Ни разу. Я сначала не понимал, почему она ко мне не приезжает, ведь, несмотря на наши размолвки, я был и остаюсь ее родным братом. Но скоро убедил себя в том, что ее, наверное, ко мне не пускают. Разрешение на свидание всякий раз давалось администрацией особо. Могли отказать. Как я узнал уже после освобождения, были случаи, что и отказывали. Так, например, ко мне не пустили Джеджелаву[222], даже передачу от него не приняли. На днях я виделся с ним. Он рассказал мне о том, как раздаривал у ворот тюрьмы людям фрукты и прочую снедь, которую привез для меня. Не везти же обратно. Почему ему отказали, непонятно. Наверное, потому, что не родственник. Хотя несколько человек из числа знакомых у меня побывали, их допускали на свидания. Может, грузинская фамилия насторожила? Но сейчас речь не о Джеджелаве, а о Светлане. Она меня так ни разу и не навестила. Но я все эти годы верил, убеждал себя в том, что раз не навестила, значит – не могла. В другое просто верить не хотелось. Когда сидишь в тюрьме, почти всеми преданный, почти всеми забытый, то очень важно, чтобы кто-то тебе верил и помнил о тебе. Каждым человеком дорожишь. Каждое письмо перечитываешь по сто раз. Писем Светлана тоже не писала, и я ей не писал. Боялся, что мое письмо ей чем-то навредит. Но через Капитолину передавал сестре приветы. Капитолина, добрая душа, мне от Светланы тоже приветы передавала. Врала, чтобы лишний раз меня не расстраивать. Сестра за все годы, пока я сидел в тюрьме, ни разу обо мне не спросила. Когда Капитолина звонила ей, сестра сразу же прекращала разговор. Говорила, что занята. Когда они случайно столкнулись на улице, Светлана отвернулась и прошла мимо Капы. Обо всем этом я узнал потом, после выхода на свободу, после того, как встретился с сестрой. Лучше бы и не встречался. Иногда лучше остаться при своих воспоминаниях, чем изменить мнение о человеке. Испортить мнение. О родном тебе человеке, пусть и не близком, но родном. Раньше бы сказали: «Бог ей судья». Теперь так не говорят. Теперь совесть каждому судья. Отношение сестры ко мне огорчило меня не так сильно, как огорчило ее отношение к памяти отца. Об этом мне говорили многие, и честные люди, и подлецы. Честные люди недоумевали, как сестра могла так поступить. Подлецы же укоряли меня, ставили сестру в пример, говорили: «Светлана ведет себя иначе, не так, как ты». Подлецам нужно всех тоже сделать подлецами. Им так жить проще. Честный человек для них как иголка в глазу. В том, что мы с сестрой стали друг другу чужими, моей вины нет. Это ее выбор. Теперь на мне лежит еще большая ответственность, ведь я единственный из близкого окружения отца, кто сохранил ему верность. Под близким окружением я понимаю не только родственников. Одни запуганы, другие переметнулись к клеветникам, третьи решили, что это не их ума дело… Один из моих бывших товарищей, человек, которого я знал с 42-го, так мне и сказал: «Это не моего ума дело, Василий Иосифович, мое дело сторона, я не хочу осложнять себе жизнь». Когда-то у него над койкой висел портрет товарища Сталина… У многих висели портреты товарища Сталина. Сейчас, я думаю, мало у кого они сохранились. Люди не хотят «осложнять себе жизнь». Мое дело сторона – обывательский лозунг. Равнодушие – обывательский принцип. «Равнодушие есть молчаливая поддержка того, кто силен», – писал Ленин. Такие вот, чье дело сторона, прислуживали врагу во время оккупации. Честные люди боролись, а равнодушные прислуживали. Удивительно, сколько вокруг обывателей. Откуда они взялись? Как им удавалось раньше притворяться настоящими советскими людьми? Особенно гнусно, когда у обывателя в кармане лежит партийный билет и он без зазрения совести называет себя коммунистом. Удивительно, как некоторые умеют «не узнавать». Глядят на меня в упор и не узнают. За эти годы я, конечно, изменился, но не настолько, чтобы меня нельзя было бы узнать. А вот же, не узнают.
Немногие товарищи меня узнают. Не боятся общения со мной. Называть их имена я не стану. Время настало такое, что советскому человеку в советской стране приходится соблюдать конспирацию. Не осторожность, а настоящую конспирацию. Что поделать, время такое. Говорил с товарищами об армии. В первую очередь о так называемых «сокращениях Вооруженных сил». Это не сокращение, а самое настоящее вредительство. Как можно сокращать армию такими темпами? Сократили на два миллиона и вот снова собрались сокращать?[223] Вредительство! Предательство! Я знаю, как именно сокращается наша армия, мне рассказали товарищи. Выбрасывают из армии всех неугодных, тех, кто сохранил преданность отцу. «Сталинист» стало бранным словом, ярлыком, который ставит крест на карьере. Государство не может существовать без сильной армии. Разве у нас не осталось врагов? Нынешние руководители ведут себя так, будто социализм победил во всем мире. А сами даже с некоторыми социалистическими странами умудрились испортить отношения[224]. Прикрываясь ставкой на ракетные войска, предатели дела отца продолжают очищать армию от его сторонников. И при этом рассуждают о «культе личности», о каком-то мифическом «единовластии Сталина», которое мешало развитию Советского Союза и привело к тяжким последствиям во время войны. Поразительное бесстыдство! Наглая ложь! Как и все, что говорят теперь про отца. Раз уж коснулся армии, то напишу и про то, как отец накануне войны «разгромил армию» и лишил ее «видных полководцев». Я тогда был молод и многого не понимал, но суть этого «разгрома» мне была ясна благодаря Власику. Так вышло, что после смерти матери Николай Сидорович отчасти занимался моим воспитанием. Отец попросил его присматривать за мной, потому что сам он всегда был очень занят. Я по-свойски звал Власика «дядей Колей» и потом уже, когда вырос, наедине мог так к нему обратиться. Отношения между нами были доверительные. Николай Сидорович объяснял мне многое из того, чего я не понимал. К нему я мог обратиться с любым вопросом. Секретов он мне, конечно, не выдавал. Но что мог, рассказывал, хотя бы в общих чертах. В армии был заговор, во главе которого стоял Тухачевский[225]. Заговорщики хотели свергнуть законное советское правительство, захватить власть в стране. Заговор зрел долго, опутал чуть ли не всю армию. Помимо заговора было и прямое вредительство. Тухачевский и его банда действовали с двух сторон. Так, чтобы наверняка. Плели заговор и одновременно ослабляли армию. Трудно представить, до чего могло бы дойти дело, если бы заговор не был раскрыт. Крепко досталось Ворошилову, который считал, что у него в Красной Армии порядок, и если есть враги, то немного. Заговор был раскрыт и ликвидирован с корнями в первую очередь благодаря Буденному и Ульриху[226]. Отец вспомнил о заслугах Ульриха в 48-м, когда тот был снят с поста зампреда Верховного суда за недостатки в работе. Он тогда сказал: «Недостатки у Ульриха есть, но он предан делу партии, и нам не стоит наказывать его слишком строго». Ульрих был назначен начальником Высших военно-юридических курсов. Отец требовал от тех, кто ликвидировал заговор, чтобы они не «увлекались», чтобы не страдали невиновные. Отец, как никто, понимал значение сильной армии. После окончания войны он сократил армию до трех миллионов, но обстановка показала, что этого недостаточно. Война в Корее грозила перекинуться на наши дальневосточные рубежи. Американцы (англичане к тому времени уже ничего не значили) угрожали нам с запада в Европе, но могли ударить и с Востока. Александра Второго, отдавшего Аляску американцам, отец иначе как «полным дураком» не называл. В Закавказье тоже нельзя было чувствовать себя спокойно. Турция как и была, так и осталась нашим врагом. В 52-м она присоединилась к НАТО. Пока существуют две системы – социализм и капитализм, будет сохраняться и противоборство между ними. Я уверен, что нынешнее руководство страны это тоже понимает. Но желание очистить армию от «неблагонадежных сталинистов» сильнее голоса разума. Экономические соображения тоже сказываются. После смерти отца народное хозяйство все больше и больше приходит в упадок. Все меньше и меньше средств остается на содержание армии.
Если неугодного офицера по тем или иным причинам уволить в запас невозможно, скажем, заменить некем, или должность под сокращение не попала, или возраст не подошел, то его стараются «выдавить». Создают такие условия, чтобы человек ушел сам. Одному из моих бывших офицеров два года откладывали направление на курсы усовершенствования командного состава, другого перевели служить под Благовещенск с понижением в должности, третьему «устроили» выговор по партийной линии… За недолгое время я наслушался стольких истории о несправедливостях, которые сейчас творятся в армии, что не понимаю, как эта армия может называться «советской».
Не все старые товарищи, которые меня помнили, оказались товарищами на самом деле. Среди них мне попадались и продолжают попадаться такие, кто действует не по зову души, а по поручению моих врагов. Это провокаторы. Находясь в моем обществе, они ведут себя развязно, затевают скандалы, пытаются устраивать драки. Все это делается под видом широты натуры и лихости. И дураку ясно, зачем они так себя ведут. У них задание – дискредитировать меня, опорочить, выставить буяном, хулиганом, пьяницей. Делается это для того, чтобы честные советские люди мне не верили. Мало ли что этот пьяный хулиган наболтает. Не исключаю, что также меня хотят подвести под уголовную статью. Для того, чтобы иметь возможность «законно» отправить меня за решетку во второй раз. Стоит только перестать общаться с одним провокатором, как тотчас же появляется другой. Ах, Василий! Неужели это ты?! Какая встреча! Пойдем, обмоем! И ведь сразу не понять, что у человека за душой. Только потом, когда присмотрюсь, понимаю. Провокаторы не брезгуют ничем. Пытаются действовать через Надю. Передавал через нее один «старый товарищ» мне приветы, в гости набивался, а заодно очень настойчиво интересовался, где я бываю и с кем встречаюсь.
После всего, что мне довелось пережить, после того, как я разуверился во многих людях, очень дороги мне те, кто не стал предателем. Такие люди есть, их много. Радуюсь, когда вижу, что в ком-то отец не ошибся. Вскоре после освобождения у меня состоялась встреча с одним из лучших советских летчиков, ни имени, ни звания которого я указывать не стану. Отец был о нем очень хорошего мнения. Уважал за принципиальность, за умение аргументированно, с достоинством, настоять на своей точке зрения. Что бы сейчас ни говорили про отца, подхалимов он не любил. «Как будто сам с собой разговариваю! – сердито говорил отец, когда ему поддакивали. – Зачем мне это?» Человек, о котором я говорю, после войны был оклеветан недоброжелателями. Обвинения, выдвинутые против него, были настолько серьезными, что от них невозможно было отмахнуться. Получилось бы, что товарищ Сталин делает исключение для своих любимчиков. Любимчиков на самом деле у отца не было никогда. Разобравшись, отец отправил этого человека учиться в Академию. Отец собирался впоследствии сделать его командующим ВВС. Во всяком случае, я такие намеки от отца слышал. Назначение не состоялось, должность была дана другая, много ниже, потому что в числе недоброжелателей были такие влиятельные персоны, как Булганин и Маленков. А вскоре после смерти отца ему пришлось уйти в запас. Этот достойный человек не променял предательство на карьеру, хотя мог ценой предательства восстановить свое былое высокое положение. Радостно видеть, что для кого-то честь и совесть не пустые слова. От встреч с такими людьми сил прибавляется. Я не склонен к необдуманным внезапным поступкам. Годы испытаний охладили мою горячую когда-то голову. Я теперь не два и не три, а целых семь раз подумаю, прежде чем сказать. Но этому честному человеку, как коммунист коммунисту и летчик летчику, я рассказал о том, что я пишу. «Правильно, Василий Иосифович, я тоже думаю, что должен написать воспоминания, чтобы наши потомки не учили историю по тому, что говорит Никита», – услышал я в ответ[227].
Очень достойно повел себя Артем. Сначала я думал, что он и знать меня не захочет, потому что он не писал мне и ко мне не приезжал, но оказалось, что они с Федором и Сергеем[228] меня не забыли. Артему обо мне регулярно сообщал сотрудник тюремной администрации. Артем собрался хлопотать, чтобы мне дали работу по линии УГВФ[229], у него там много друзей. Я сказал, чтобы он понапрасну не старался. К самолетам, даже к гражданским, меня теперь и близко не подпустят. Никакие хлопоты не помогут. Артема, Федора и Сергея могу упомянуть открыто, поскольку они дружбы со мной не скрывают.
Чем я буду заниматься, я не знаю. Честно говоря, не уверен, что мне дадут спокойно работать. Спокойно мне давали работать только в тюрьме. Если бы негодяи были достойны сочувствия, то нынешнему руководству страны можно было бы посочувствовать. Положение у них сложное. Дворником генерал-лейтенанта Сталина поставить стыдно – генерал-лейтенант все-таки. А с другой стороны, летать этому генерал-лейтенанту нельзя, и для работы в политуправлении я тоже не гожусь. Меня вообще ни в один коллектив нельзя пускать. Меня же непременно станут спрашивать об отце, а я же правду скрывать не стану. Хотя, может, им этого и надо. Состряпают новое дело по 58–10[230] и упекут еще лет на десять за решетку. Думается мне, что здесь мне работать уже не придется. Только если сдамся. Тогда меня, наверное, запишут в дипломаты и будут посылать по всему миру, клеветать на отца. Мне дают понять, что, если я хочу получить нормальную работу, я должен пересмотреть свои взгляды. Или вот тебе, Василий, пенсия с пособием и живи так. Так, не работая, мне жить трудно. Я привык работать, дело делать привык. Здоровье уже далеко не то, но силы еще есть. И я найду куда мне их приложить с пользой. Много мне не надо. В тюрьме говорят: «Мне много не надо – пайка, койка и курево есть». Мне тоже много не надо. Хочу честно жить, честно работать, хочу восстановить семью. Простые человеческие желания, не более того. Но не уверен, что мне дадут честно работать и спокойно жить. Хрущев довольно ясно намекнул мне, что я в любой момент могу лишиться и квартиры, и пенсии, и свободы. Не случайно меня выпустили за год с небольшим до окончания срока. Этот год висит надо мной как дамоклов меч. Если для того, чтобы навесить мне новый срок, надо хоть что-то изобразить, хотя бы для виду, то отбывать оставшееся меня можно заставить в любой момент. Меня же не реабилитировали. Толпы преступников реабилитировали, а меня нет. У меня странное положение. Я – генерал-лейтенант советской авиации и нахожусь в запасе с правом ношения формы. В то же время я политический и уголовный преступник (статей-то у меня две), который еще не полностью «рассчитался» с государством. Я и в самом деле «рассчитался» с моими врагами не полностью. Придет время, рассчитаюсь сполна.
Я не отказываюсь от встреч с иностранными журналистами. Мне никто не запрещал это делать, и я не говорю им ничего антисоветского. Все разговоры с этой публикой я начинаю с того, что я коммунист. Пусть у меня сейчас нет партбилета, но не билет, а убеждения, преданность делу Ленина делают коммуниста коммунистом. Отец никогда не ставил знак равенства между коммунистом и членом партии. Уж он-то знал, сколько негодяев и карьеристов состояло в партии. И мне, как коммунисту, больно смотреть на то, что происходит сейчас в Советском Союзе. Но, будучи коммунистом, я знаю, что правда обязательно восторжествует. Случались в нашей истории попытки отступления от ленинской генеральной линии, но все они были обречены на провал. Такова диалектика. Диалектика справедливости. Я сразу предупреждаю всех корреспондентов, что следствия, суда и всего, что с ним связано, я касаться не хочу. Любое слово, сказанное на эту тему, можно легко выставить антисоветчиной. Не могу же я выкладывать им все подробности, они половины не поймут и ничего не напечатают. Об отце, про войну, про то, что было после войны, рассказываю с удовольствием. Разумеется, без выдачи секретов. Но эта публика секретами не интересуется. Она интересуется бытовыми подробностями. Из какого дерева была сделана отцовская трубка? Сколько у меня детей? Где я сейчас живу? Вот такого характера вопросы. Иногда о совсем глупом спрашивают. Например, о том, какой марки был мой личный самолет. И не верят, когда я объясняю, что в Советском Союзе личных самолетов не бывает, это же самолет, а не автомобиль. Автомобиль у меня есть – «Паккард». О том, что это тот же «Паккард», что и был у меня до ареста, я корреспондентам не рассказываю. Хотя, дело с машиной выглядит интересно. «Паккард» прекрасно сохранился. Я получил его в том же состоянии, в каком и оставил. Можно сказать – в идеальном. Машина хорошая, и мне очень странно, что за семь лет на нее никто не позарился. Ее поставили в эмвэдэшный гараж, и там он все эти годы простояла. Поразительное отношение к конфискованной вещи! Стало быть, знали, что придется возвращать. Почему знали? Были уверены, что я пойду у них на поводу? Или держали как возможную приманку? На, Василий, покатайся, оцени, вспомни, как хорошо жить на воле. И мебель моя сохранилась полностью. Во всяком случае, по документам она проходит, как находящаяся на хранении, только ее никак мне вернуть не могут. Мне «повезло». Мое освобождение совпало с ликвидацией союзного МВД[231]. Вместе с министерством ликвидировали и ХОЗУ[232]. Выдать мне мою мебель, состоящую на балансе в союзном МВД нельзя. Для этого сначала ее надо передать в МВД РСФСР, и уже оттуда выдать мне. Передача имущества из одного министерства в другое дело долгое, ведь передается огромная прорва имущества. Так что пока жду. Самому мне мебель эта не нужна. Я привык обходиться минимумом мебели, да и ситуация у меня непростая. Я собираюсь поделить мебель между детьми. Саше, Наде и Лине она пригодится. Будет им от меня «приданое»[233]. Вскоре после ареста я написал Маленкову письмо, в котором спросил, кто теперь будет кормить моих детей? Или, может, им жить, пока они не начнут зарабатывать, на те две с половиной тысячи, что достались им в качестве «наследства»?[234] Маленков назначил всем внукам Сталина пенсию в тысячу рублей до тех пор, пока они не начнут работать. Прекрасно понимаю, что сделал он это не из участия, а по политическим мотивам. Нельзя было допускать, чтобы внуки товарища Сталина бедствовали. Народ бы этого не понял.
Через знакомых в ЦК я навел справки о Пономаренко[235]. Слышал, что после смерти отца его отправили Первым[236] в Казахстан, но скоро убрали оттуда. Оказалось, что Пономаренко сейчас посол в Нидерландах. Чего-то такого я и ожидал. Человеку, которого отец ценил за ум и выдающиеся организаторские способности, не нашлось места в руководстве страны. Его талантам не нашлось лучшего применения, чем служить послом в каких-то там Нидерландах. Отец настолько ценил Пономаренко, что не раз намекал насчет того, что видит в нем способного преемника. Такое отношение отца и погубило карьеру Пономаренко. Другие члены Президиума ему завидовали и, как только получили возможность, свели счеты. В той кутерьме, которая началась после смерти отца, Пономаренко повел себя очень достойно. Не стал вступать ни с кем в сговор, вообще не захотел надолго оставаться в Москве. Попросил, чтобы его отправили в Казахстан. Там предстояло много работы по освоению целинных земель. Задумывалось оно еще при жизни отца с активным участием Пономаренко, которого отец в шутку называл «главным пахарем страны». В шутке, как это часто бывало у отца, заключался двойной смысл. Отец намекал не только на то, что Пономаренко готовил земли под вспашку, но и на то, что тот много работал. Он, пожалуй, был единственным, кто работал столько же, сколько и отец. Когда я говорю «работал», я имею в виду работу, а не пустое сидение в кабинете. Некоторые члены правительства под видом работы дрыхли на диванах в своих кабинетах, а считалось, что люди работают. В нашу первую встречу после ареста Хрущев вдруг заявил, что знает о плане отца сделать меня своим преемником. Я рассмеялся ему в лицо и напомнил, что монархию с ее престолонаследием отменили еще в 17-м. Хрущев начал горячиться, повысил голос, стал утверждать, что план такой у отца был. «Он нам морочил голову с подставными кандидатами, вроде Пономаренко и Булганина, а сам хотел посадить на свое место тебя!» – несколько раз повторил Хрущев. Я так и не понял, какую цель преследовала эта затея. Хотел ли Хрущев выставить отца нарушителем одного из главных советских принципов? Или же он пытался сбить меня с толку? У него есть такая привычка. Вместо того чтобы сразу начинать с главного, он ходит вокруг да около, шуточки шутит, с толку сбивает, а потом вдруг задает серьезный вопрос. Мне такая манера совершенно не нравится. Я человек прямой и люблю прямоту во всем. Стремление застать собеседника врасплох – проявление двоедушной натуры. О Пономаренко Хрущев говорил с презрением, кривил губы. Не мог забыть того, что в 39-м отец поддержал проект Пономаренко о границах между новыми областями[237]. Пономаренко поступил просто и правильно, провел границу с учетом расселения белорусов и украинцев. А у Хрущева были свои соображения. Ему хотелось делить, как он выражался, «поровну», особенно ему леса хотелось побольше заполучить. Хрущев считал себя рангом выше Пономаренко. Оба они были первыми секретарями республиканских комитетов, но Хрущев вдобавок был еще и в Политбюро. Он еще в приемной раскричался (мне Поскребышев много позже об этом рассказывал), когда узнал, что Пономаренко тоже подготовил проект. Но Пономаренко напомнил, что проект он делал по поручению белорусского ЦК, и Хрущев приутих. Но запомнил. На добро у него память короткая, а на обиды длинная. Такой вот парадокс. Думаю, что Пономаренко всю оставшуюся жизнь проведет на дипломатической работе в никому не нужных странах. Насчет того, что отец предлагал назначить Председателем Совета Булганина, Хрущев не соврал. Я знаю, правда, узнал не от отца, а через других, что за полгода до смерти на пленуме отец сказал об этом. Не думаю, чтобы в то время Булганин продолжал пользоваться таким безграничным доверием отца, чтобы ему можно было бы доверить такой пост. Думаю, что это была хитроумная комбинация. Отцу такие комбинации удавались очень хорошо. Скорее всего, он пытался усыпить бдительность врагов или хотел внести раскол в их ряды, ослабить их. Мою догадку подтверждает то, что на том же пленуме членом Президиума был избран Пономаренко. На восьмом десятке положено задумываться о преемнике. Даже если чувствуешь, что есть еще силы. Мне очень нравится гоголевское выражение: «Есть еще порох в пороховницах». Пороху хватало, но о преемнике отец явно думал и проводил определенную работу. Если бы он не был предательски отравлен, то жизнь в Советском Союзе сейчас бы была в десять раз лучше прежнего. От руководства многое зависит. Прямых доказательств того, что отец был отравлен, у меня нет. В заговоре против отца я не участвовал, яд ему в еду не подмешивал. Но у меня много косвенных доказательств. Я постарался как можно подробнее восстановить события, произошедшие после нашей последней встречи с отцом вплоть до дня его смерти. О последней встрече распространяться не стану. Она была очень тяжелой, и говорили мы о наших личных делах, в том числе и о моем будущем. Ни я, ни отец не могли предположить, что видимся в последний раз. Вообще-то странности начались давно, еще с удаления от отца Власика. Убрали Власика, сменили его людей. Убрали Поскребышева и тех, кто с ним работал. Появились новые горничные на даче. Много заслуживающего внимание произошло в последние дни, но я не стану писать об этом. Время предъявлять обвинение еще не наступило. К тому же, хоть я стараюсь прятать написанное как можно лучше, у меня нет полной уверенности в том, что мои записи не попадут в чужие руки. Но кое о чем все же напишу.
Вечером 28 февраля отец приехал в Кремль. Он был бодр, чувствовал себя хорошо, иначе бы остался на даче. То, что он предложил товарищам посмотреть картину, тоже свидетельствует о его хорошем самочувствии. Если отец плохо себя чувствовал или просто был уставшим, он кино не смотрел. После просмотра картины надо было обсудить текущие вопросы. Решили, что вопросы таковы, что их можно обсудить за ужином, и поехали в Кунцево. Если бы отец собирался обсуждать вопросы за ужином, то не стал бы приезжать в Кремль ради того, чтобы посмотреть какую-то картину. Она бы вызвал товарищей на дачу, где был свой кинозал. Отец всегда поступал рационально, берег время, как свое, так и чужое. Если он вечером поехал в Кремль, то, значит, и совещание хотел проводить в своем кремлевском кабинете. Для отравителей имел значение график дежурства персонала на даче. Им было нужно, чтобы ужин состоялся в этот день. Мне удалось узнать, что главным вопросом повестки того дня был вопрос о жене Молотова[238]. Но Берия сообщил, что на днях должен получить важные сведения по ее делу и предложил отложить вопрос на два-три дня. Отец согласился. Раз так, то решили ехать ужинать в Кунцево. Отец был очень гостеприимным человеком и, если позволяли дела, никогда не упускал случая угостить товарищей. Решать вопросы за накрытым столом – старинная грузинская традиция. Ужин, по сути дела, был тем же заседанием Президиума, только на столе вместо воды стояло вино и разрешалось есть. Пили и если немного. Поедят полчаса и три-четыре часа говорят о делах. В тот день ужинали в узком кругу – Берия, Булганин, Хрущев, Маленкова. Был еще Ворошилов, но он быстро уехал. Можно ли обсуждать вопрос за ужином или нет, зависело только от степени его секретности. Если даже обрывки разговора не предназначались для чужих ушей, такой вопрос обсуждали в Кремле за плотно закрытыми дверями. Несмотря на то, что весь кунцевский персонал состоял из проверенных людей. Вопрос, касающийся дела Полины Молотовой, жены одного из товарищей, разумеется, был строго секретным. Этот вопрос вынудил отца приехать в тот день в Кремль. Но Берия поспешил вернуть отца на дачу. Почему? Почему к отцу на протяжении нескольких дней не допускали врачей? Почему врачи появились только третьего марта? Нельзя верить словам Берии о том, что они (сам Берия, Хрущев, Булганин, Маленков, Игнатьев) решили, будто отец пьян. Отец никогда сильно не напивался, да и как можно думать, что якобы пьяный может спать целые сутки напролет? С отцом такого никогда не случалось. Шести часов для сна ему хватало вполне. Повторю – почему сразу не пригласили врачей? Отвечаю – потому что ждали, пока яд подействует окончательно. Так, чтобы отца уже нельзя было бы спасти. Человек из окружения Берии рассказал мне, что в те дни, когда отец лежал при смерти, Берия был весел и проводил совещание за совещанием. И то, как себя вели в эти дни Хрущев с Маленковым, я тоже знаю. Из верных источников. Было время, когда слово Василия Сталина, мои просьбы чего-то значили. Ко мне обращалось за помощью много людей, и не только из ВВС. Знали мою доброту. Знали, что помогу, чем смогу. Добрые дела не пропадают бесследно. Когда понадобилось, я сам обратился за помощью к тем, кому когда-то делал добро. Люди откликнулись, рассказал, что знали и видели. Материала у меня столько, что хоть сейчас можно предъявлять обвинение. Я знаю все. Когда-то мне казалось, что стоит мне открыто назвать убийц убийцами, рассказать об это людям, и справедливость восторжествует. Отца не вернуть, но пусть хотя бы будут наказаны те, кто виноват в его смерти. Потрясение, вызванное смертью отца, было настолько велико, что какое-то время я не совсем верно оценивал обстановку. Ну и наивность сохранилась в глубине души. Я не мог предположить, насколько вширь и вглубь пророс вражеский заговор. Опрометчивость и наивность стоили мне семи лет свободы, нескольких зубов и серьезно подпорченного здоровья. Но теперь я поумнел и буду действовать наверняка. Настанет день, когда убийц отца будет судить международный коммунистический трибунал.
И последнее о переменах. Много бы еще мог написать, да тороплюсь закончить. Артем рассказал мне, будто бы ходят слухи о том, что решено переименовать все названное именем отца или в его честь. Вплоть до Сталинграда. Я мог бы допустить такое. С Хрущева станется и Ленинград в Хрущевск переименовать. Но есть одно обстоятельство, которое не позволит переименовать Сталинград. Что тогда будет со Сталинградской битвой, переломным моментом великой войны? Битвой, которая уже вошла в историю, как важная веха, и в учебники, как пример блестящей тактики и стратегии. Они назовут ее Царицынской? Или переименуют обратно Сталинград в Царицын, а битву вынужденно оставят Сталинградской? Впрочем, история войны тоже извращается. Мне стало известно, что в военной академии нынче объясняют, что если бы не «сталинские ошибки», которые якобы были допущены в начале войны, то немцы не дошли бы до Волги. Их бы погнали назад много раньше, от Курска. Почему именно от Курска, объясняют какими-то расчетами нынешних «стратегов». Ясно, по чьему указанию делаются такие «расчеты». Эта гнусная ложь разносится по всему миру, ведь академии учится много иностранцев. Как можно говорить об мифических «сталинских ошибках» спустя столько лет после войны? Послушать, так получается, будто мы сдавали землю врагу без боев. И чем при этом занимались наши военачальники? Или отец в одиночку руководил всеми фронтами? Да, Гитлеру удалось застать нас врасплох. Но это нельзя считать отцовской ошибкой. Как и все, что происходило потом. И надо же быть последовательными в искажении истории. Если уж все ошибки приписываются отцу, то припишите ему и все победы с достижениями! А то нелогично получается. Капитолина и Артем пытались успокаивать меня, убеждали, что народ все помнит, все понимает и чтит память отца. Не сомневаюсь, что это так. Но в то же время знаю, что ложь всегда найдет куда просочиться. Своими делами мой отец всячески укреплял доверие советского народа к советскому правительству. И теперь негодяи, захватившие власть преступным путем, пользуются этим доверием в своих гнусных целях.
Продолжение следует...