Автор Тема: Владимир Ленин. На грани возможного  (Прочитано 4052 раз)

0 Пользователей и 2 Гостей просматривают эту тему.

Оффлайн Константин Кулешов

  • Активист Движения "17 марта"
  • **
  • Сообщений: 316
"Владимир Ленин. На грани возможного"
Владлен Терентьевич Логинов


Аннотация

В 1917 году Россия находилась на краю пропасти: людские потери в Первой мировой войне достигли трех миллионов человек убитыми, экономика находилась в состоянии глубокого кризиса, государственный долг составлял миллиарды рублей. Россия стремительно погружалась в хаос и анархию. В этот момент к власти пришел Владимир Ленин, которому предстояло решить невероятную по сложности задачу: спасти страну от неизбежной, казалось бы, гибели…

Кто был этот человек? Каким был его путь к власти? Какие цели он ставил перед собой? На этот счет есть множество мнений.

Владлен Логинов, крупнейший российский исследователь биографии Ленина, избегает поспешных выводов. Портрет В. И. Ленина, который он рисует, портрет жесткого прагматика и волевого руководителя, – суров, но реалистичен. Факты и только факты легли в основу этой книги.

Глава 1

Возвращение

 
 «Я люблю свою профессию…»
 
В 1902 году, когда Ленин и Крупская жили в Лондоне, они нередко заходили в тамошний зоопарк и, как рассказывала Надежда Константиновна, подолгу простаивали перед клеткой белого волка. Все звери с течением времени привыкают к клетке: медведи, тигры, львы, объяснил нам сторож. Только белый волк с русского севера никогда не привыкает к клетке – и день и ночь бьется о железные прутья решетки. Этого русского волка Крупская и вспомнила спустя 15 лет, зимой 1916/17 года, в Цюрихе… (См.: Платтен Ф. Ленин. Из эмиграции в Россию. М., 1990. С. 118.)

«В половине февраля [1916 года], – пишет Крупская, – Ильичу понадобилось поработать в цюрихских библиотеках, и мы поехали туда на пару недель, а потом все откладывали да откладывали свое возвращение в Берн да так и остались жить в Цюрихе…

Пошли нанимать комнату. Зашли к некоей фрау Прелог, скорее напоминавшей жительницу Вены, чем швейцарку. Объяснялось это тем, что она долго служила поварихой в какойто венской гостинице. Устроились было мы у ней, но на другой день выяснилось, что возвращается прежний жилец. Ему кто-то пробил голову, и он лежал в больнице, а теперь выздоровел» (Воспоминания о В. И. Ленине. В пяти томах. Изд. 3-е. М., 1984. Т. 1. С. 420.)

Жилье сняли у семьи социал-демократа сапожника Каммерера в старом – чуть ли не XVI века – мрачном доме. Комната была длинной, неудобной, с окном, выходившим во двор. А так как в подвале работала еще и колбасная фабричка, то со двора воняло тухлятиной и форточку открывали только ночью. «Можно было, – пишет Надежда Константиновна, – за те же деньги получить лучшую комнату, но мы дорожили хозяевами…

Квартира была поистине интернациональная: в двух комнатах жили хозяева, в одной – жена немецкого солдата-булочника с детьми, в другой – какой-то итальянец, в третьей – австрийские актеры с изумительной рыжей кошкой, в четвертой – мы, россияне. Никаким шовинизмом не пахло…» (Воспоминания о В. И. Ленине. В пяти томах. Изд. 3-е. М., 1984. Т. 1. С. 421.).

Первые пару месяцев продолжали ходить к фрау Прелог обедать. После смерти в марте 1915 года Елизаветы Васильевны – матери Надежды Константиновны, они питались в Берне в дешевой (65 сантимов за обед) студенческой столовой. И после такой кухни еда венской поварихи очень нравилась. Публика, столовавшаяся у нее, была довольно пестрой. Тут была и больничная сиделка, и проститутка, и какие-то явно уголовные типы. «Очень скоро мы почувствовали, – пишет Крупская, – что попали… в самое что ни на есть цюрихское “дно”… Нас никто не стеснялся и, надо сказать, в разговорах этой публики было гораздо более человеческого, живого, чем в чинных столовых какого-нибудь приличного отеля». Но было очевидно, что тут «легко можно влипнуть в какую-нибудь дикую историю» (Там же. С. 420, 421.), а для эмигрантов это было вдвойне небезопасно.

Поэтому от услуг фрау Прелог пришлось отказаться. Тем более что новая хозяйка, фрау Каммерер, умудрилась научить Надежду Константиновну тому, чему за все годы эмиграции не смогла обучить ее мать: как быстро, дешево и сытно готовить обед и ужин. «Однажды, – рассказывает Крупская, – во время того, как мы с хозяйкой поджаривали в кухне на газовой плите каждая свой кусок мяса, хозяйка возмущенно воскликнула: “Солдатам надо обратить оружие против своих правительств!” После этого Ильич и слышать не хотел о том, чтобы менять комнату»(Платтен Ф. Ленин. Из эмиграции в Россию. С. 117.).

Иногда ходили в гости. В Берне, где рядом жили Зиновьевы, Арманд, Шкловские, это случалось чаще. Особенно привязался Владимир Ильич к Стёпке – сыну Зиновьевых. И в июне 1916 года, уже из Цюриха, Ленин писал: «…привет Стёпке, который, должно быть, так уже вырос, что к потолку подбросить я его не смогу!» (Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 49. С. 256.). Ну, а в Цюрихе захаживали к Харитоновым, дочке которых в феврале 1917 года исполнилось лишь два годика.

В этот день – воскресенье 11 февраля (29 января) – Владимир Ильич и Надежда Константиновна загодя пошли покупать подарок. «В магазине игрушек, – рассказывал потом сам Ленин, – у нас глаза разбежались. Смотрим: на полках и стойках кругом множество всяких игрушек; мы растерялись, не знали, что и выбрать. “Купим вон ту красивую куклу”, – говорит Надя. “Нет, не пойдет, – отвечаю я, – не станем мы покупать куклу, поищем что-нибудь поинтереснее”. Продавец все подавал нам игрушки: тут были и зайцы, и кролики, и котята, и мячи и т. д. “Нет, – говорю, – все не то”. Осматриваю полку за полкой и вдруг на самой верхней полке вижу вот эту самую собачонку.

  Одно ушко у нее торчит кверху, на шее красная ленточка с бубенцом, острая мордочка, и такой у нее шельмоватый р-р-революционный вид. “Вот, – говорю я Наде, – эту собачку мы и возьмем!”.

– Ну, какова? Нравится? – Владимир Ильич, вспоминает уже сама Харитонова, при этом так заразительно смеялся, показывая нам игрушку со всех сторон и любуясь ею сам, что мы все пришли в восторг» (См.: Воспоминания о В. И. Ленине. Т. 2. С. 361, 362.).

  В обычные дни распорядок дня был достаточно однообразным. С 9 часов – библиотека. С 12 до 1 часа, когда ее закрывали на обед, шли домой. К 1 часу вновь возвращались в читальный зал и сидели там до шести, до закрытия. По четвергам, когда библиотека после обеда не работала, уходили на гору – Цюрихберг. «Ильич обычно покупал две голубые плитки шоколада с калеными орехами по 15 сантимов… и мы шли на гору. Было у нас там излюбленное место в самой чаще, где не бывало публики, и там, лежа на траве, Ильич усердно читал».

В общем, работал Владимир Ильич много. Здесь, в Цюрихе, он написал для очередных номеров «Социал-Демократа» и «Сборника “Социал-Демократа”» множество статей. Среди них – «О брошюре Юниуса», «Итоги дискуссии о самоопределении», «Империализм и раскол социал-демократии», «О “программе мира”», «О сепаратном мире» и др.

Огромное внимание уделял он регулярной переписке с Русским бюро ЦК РСДРП, Петербургским и Московским комитетами, ссыльными большевиками в Сибири. Организовывал транспорт нелегальной литературы из-за границы в Россию. Поддерживал связь с лидерами интернационалистов европейских стран. Руководил деятельностью Бюро «циммервальдской левой». В апреле 1916 года участвовал в работе международной социалистической конференции в горной деревушке Кинталь. Выступал на интернациональных митингах и собраниях. Ездил с рефератами…

Список можно было бы многократно продолжить. Но это лишь перечень основных направлений его деятельности. А каждое из них слагалось из десятков больших и малых конкретных дел – важных и менее важных, интересных и скучных. От этих каждодневных дел, бесчисленных писем, встреч, разговоров и выступлений можно было заработать, по меньшей мере, головную боль. В 1914 году, в письме к Инессе Арманд, у Ленина как-то вырвалось: «Ох, эти “делишки” подобия дел, суррогаты дел, помеха делу, как я ненавижу суетню, хлопотню, делишки и как я с ними неразрывно и навсегда связан!!» И далее, по-французски, добавил: «Вообще я люблю свою профессию, а теперь я часто ее почти ненавижу» (Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 48. С. 285.).

Конечно, писалось это, как он сам выразился – в состоянии крайней усталости «и в дурном расположении духа». Такое состояние, как, например, у Зиновьева, могло бы принять хронический характер, если бы… Если бы не было у Владимира Ильича своеобразной «отдушины». Если бы его рабочий день в библиотеке зачастую не заканчивался «философскими чтениями»…
Впервые он увлекся такого рода литературой еще в ссылке. Многие труды Гегеля, Фейербаха, Канта и «неокантианцев» были проштудированы им еще тогда. Работа над «Материализмом и эмпириокритицизмом» в 1909 году стала как бы «вторым прочтением» философской классики. Теперь он шел по «третьему кругу». Причем, как и прежде, диапазон был достаточно велик: от Гераклита, Сократа, Платона, Аристотеля до Гегеля, Канта, Фейербаха, Маркса, Энгельса и современных европейских философов.

Ленин переводит на русский язык и конспектирует их труды, выписывая иногда целиком многие страницы текста. Но менее всего он походил на ортодоксального адепта, восторженно внимающего великим учителям. «Великие кажутся нам великими, – записывает он девиз газеты «Парижские Революции» (1789–1794), – лишь потому, что мы сами стоим на коленях» (Там же. Т. 29. С. 18.).

Странички его записей часто разделены по вертикали пополам. Слева – конспект, справа – не только реплики, но и размышления, спор с только что прочитанным. Тут и критические заметки в адрес Маркса и Энгельса (Там же. С. 23, 33.). И несогласие с теми или иными идеями Гегеля, Канта. Иными словами, это своеобразные диалоги с величайшими мыслителями.

К классикам он относился с глубочайшим уважением, старался понять не только суть идей, но и логику их размышлений. «Метко!», «Очень хорошо», «Замечательно!», «Глубоко верно!», «Прелестно сказано!» – это реплики на полях в адрес материалиста Фейербаха. «Гениальна основная идея», «Очень глубокая и верная мысль», «Остроумно и умно!», «Замечательно!» – а это об идеалисте Гегеле (Там же. С. 59, 60, 63; 81, 98, 131, 237.).

Центральное место в «философских тетрадях» занимает главное сочинение Гегеля «Наука логики». Ленин штудирует все три ее составные части – «Учение о бытии», «Учение о сущности» и «Учение о понятии», в которых анализируются законы, категории, элементы  диалектики. И тут пометки его не всегда комплиментарны. Есть, в частности, среди них фраза, мимо которой не проходит ни один околофилософский «лениноед». В «Лекциях по истории философии» Гегель подвергает разносной критике древнегреческого материалиста и атеиста Эпикура. Выхватив у него фразу о том, что душа есть лишь «известное собрание атомов», Гегель, походя, ядовито замечает, что вся теория познания Эпикура – «скудна», а то, что он пишет об этом – «пустые слова».

В ответ на это Ленин пишет: Эпикур размышлял о тайнах мироздания за 2 тысячи лет до Гегеля. И многие его мысли «это гениальные догадки», определившие позднее «пути науке». По существу «Гегель обошел теорию познания Эпикура и заговорил о другом, чего Эпикур здесь не касается… Все будет [скудно], если исказить и обокрасть… Гегель просто ругает Эпикура». Это не что иное, как «клеветы на материализм».

И когда Гегель еще и еще раз в этой опубликованной работе пишет, что размышления Эпикура – «жалкие мысли», ибо нет в его картине мира места для бога, для «мудрости творца», Ленин срывается, как срывается болельщик, когда его любимый нападающий с десяти шагов бьет мимо ворот. И на полях конспекта, после нескольких десятков реплик – «Замечательно верно и глубоко», «Очень верно и важно», «Очень хорошо и образно», «Умно и остроумно» появляется запись: «Бога жалко!! Сволочь идеалистическая!!» (Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 29 С. 263, 266, 267.). Это никогда не предназначалось для печати и было лишь сугубо личным эмоциональным выражением досады на великого и почитаемого философа, позволившего себе столь мелкое высокомерие. Что же касается отношения к Гегелю, то в этих же пометках Владимир Ильич пишет: «Умный идеализм ближе к умному материализму, чем глупый материализм». Гегелевский идеализм «подошел вплотную к материализму, частью даже превратился в него» (Там же. С. 248, 250.).

Читая записи Владимира Ильича, лишний раз убеждаешься, что философия – это культура сомнения и созидания. Но и в том и в другом случае она антидогматична. Поэтому вывод Владимира Ильича парадоксален: «Итог и резюме, последнее слово и суть логики Гегеля есть диалектический метод – это крайне замечательно. И еще одно: в этом самом идеалистическом произведении Гегеля всего меньше идеализма, всего больше материализма. “Противоречиво”, но факт!»

И совсем, казалось бы, крамольное для ортодоксального уха: «Мысль о превращении идеального в реальное глубока: очень важна для истории. Но и в личной жизни человека видно, что тут много правды… Различие идеального от реального тоже не безусловно»; «… мир не удовлетворяет человека и человек своим действием решает изменить его». Иными словами, «сознание человека не только отражает объективный мир, но и творит его». А посему, пишет Ленин в другом месте, «продолжение дела Гегеля и Маркса должно состоять в диалектической обработке истории человеческой мысли, науки и техники»(14).

Знал бы он, что пройдет два десятка лет и все эти «гегелевские штучки» будут выведены официальными «теоретиками» за рамки – упрощенной для всеобщего понимания – марксистской философии в силу их «непонятности», а диалектика – важнейший инструмент познания действительности – частенько превратится в схоластику, в умение уйти от ответа и запутать самый простой вопрос.
Так что Владимир Ильич в свое время справедливо заметил: «Прав был философ Гегель, ей-богу: жизнь идет вперед противоречиями и живые противоречия во много раз богаче, разностороннее, содержательнее, чем уму человека спервоначалу кажется»(15). Тогда, в 1916 году, Ленин записал: «Нельзя вполне понять “Капитала” Маркса и особенно его 1 главы, не проштудировав и не поняв всей Логики Гегеля. Следовательно, никто из марксистов не понял Маркса У века спустя!!»(16)

Гегель действительно сложен, и сам Владимир Ильич иногда помечает: «Темна вода!», «Эти части работы следовало бы назвать: лучшее средство для получения головной боли!»(17). Но, как говорится, «лучше с умным потерять, чем с дураком найти». Только глупый человек может испытывать дискомфорт от общения с интеллектуально превосходящим собеседником. Наоборот, для человека умного такой разговор – и школа ума, и удовольствие. Такой диалог устанавливает, как выражался Достоевский, столь «высокий градус» мысли, столь высокую интеллектуальную планку, что этот уровень мышления неизбежно проявляется и при переходе от триад Гегеля или монад Лейбница к решению тех самых «дел» и «делишек», которое обязан брать на себя человек, избравший «профессию» лидера. 

Среди многих фраз и афоризмов, выписанных Лениным, есть одна, принадлежавшая Аристотелю: «Лишь после того, как все необходимое было налицо… люди начали философствовать»(18). Так что, несмотря на удовольствие, получаемое от общения с великими мыслителями, о хлебе насущном надо было думать ежедневно.

В первый год войны проблемы «финансов» не было. В апреле 1913 года у Елизаветы Васильевны Крупской умерла в Новочеркасске сестра – О. В. Тистрова, классная дама, скопившая за 30 лет педагогической деятельности 4 тысячи рублей. Эту сумму, вместе с серебряными ложками, иконами, она завещала Елизавете Васильевне. Денежную часть наследства перевели в один из банков Кракова, где жили Владимир Ильич, Надежда Константиновна и ее мать. Однако, с началом войны – как имущество подданных враждебной страны – эти деньги подлежали секвестру. Лишь с помощью ловкого венского маклера, взявшего за услуги половину, оставшиеся две тысячи удалось получить. На эти деньги, вспоминала Крупская, они и жили (19).

Однако уже в конце 1915 года Надежда Константиновна пишет М. И. Ульяновой: «У нас скоро прекращаются все старые источники существования, и вопрос о заработке встает довольно остро… Надо думать о литературном заработке»(20).

Как раз в это время Владимир Ильич завершил работу над книжкой «Новые данные о законах развития капитализма в земледелии. Вып. 1. Капитализм и земледелие в США». В ней анализировались новейшие статистические данные, полученные им из Америки. В начале 1916 года работа была отправлена в Петроград А. М. Горькому для ее легального издания. Туда же послали и объемистую брошюру Крупской «Народное образование и демократия», в которой европейская школа критиковалась за «обезличивание ученика» и подавление его способности к самостоятельному мышлению.

Владимир Ильич принялся за продолжение своего исследования, за второй выпуск – о земледелии Германии и Австро-Венгрии. Но вскоре выяснилось, что эту работу следует отложить, ибо есть более реальный и срочный заказ.

В конце 1915 года Горький написал в Париж Михаилу Покровскому, что петроградское издательство «Парус» намерено выпустить серию брошюр «Европа до и во время войны». И Алексей Максимович предлагал большевикам-эмигрантам взять авторскую работу на себя. Предложение приняли: Покровский и Лозовский должны были писать о Франции, Ротштейн – об Англии, Луначарский – об Италии, Ларин – о Германии, Зиновьев – об Австро-Венгрии, Павлович – о внеевропейских странах. «Но сразу, – вспоминал М. Н. Покровский, – стал вопрос о вводной брошюре, дающей смысл и освещение всей серии: брошюре об империализме. И ясно было с первого же взгляда, что кроме Ленина некому ее писать» (21).

Владимир Ильич согласился, ибо тема была для него не новой. Еще в шушенской ссылке он штудировал новейшую литературу об эволюции современного капитализма. Писал об этом статьи. В 1904 году переводил книгу Д. А. Гобсона «Империализм». А оказавшись вновь в Швейцарии, приступил к изучению данного круга проблем в бернских, а затем цюрихских библиотеках. Поэтому уже 11 января 1916 года Ленин написал Горькому: «Сажусь за работу над брошюрой об империализме» (22).

Объем работы, проделанной им, трудно учесть – среди новейшей литературы было множество дилетантского хлама, который отбрасывался сразу. Но в 20 «Тетрадях по империализму» содержались выписки: из 148 книг (в том числе 106 на немецком языке, 23 – на французском, 17 – на английском и 2 в русских переводах); из 232 статей (206 немецких, 13 французских и 13 английских), помещенных в 49 периодических изданиях (34 немецких, 7 французских, 8 английских) (23).

В июне 1916 года работа «Империализм, как новейший этап капитализма» была завершена. Пожалуй, главная трудность заключалась в том, чтобы уложить собранный материал в рамки пятилистной книжки, сохраняя при этом легальность и популярность жанра. И когда издатели, вопреки прежней договоренности, потребовали – по примеру других брошюр – сократить объем работы до трех листов, Владимир Ильич отказался. «Весь материал, план и большая часть работы, – пишет он Покровскому, – были уже окончены по заказанному плану на 5 листов (200 страничек рукописных), так что сжать еще раз до 3-х листов было абсолютно невозможно… Подзаголовок “Популярный очерк” безусловно необходим, ибо ряд важных материй изложен применительно к такому характеру работы… Изо всех сил применялся к “строгостям” [цензуре]: трудно для меня это ужасно, чувствую, что неровностей тьма из-за этого. Ничего уж не поделаешь!»(24).

2 июля он посылает рукопись заказной бандеролью Покровскому во Францию. И как раз именно в это время болезнь Крупской, ее, как она выражалась, «базедка», вновь обострилась и надо было немедленно ехать в горы. Буквально через несколько дней они отправились в кантон Сен-Галлен, неподалеку от Цюриха, и поселились километрах в восьми от станции Флумс, в доме отдыха Чудивизе, совсем близко к снежным вершинам.

«Дом отдыха, – вспоминала Надежда Константиновна, – был самый дешевый, 2? франка в день с человека… Утром давали кофе с молоком и хлеб с маслом и сыром, но без сахара, в обед – молочный суп, что-нибудь из творога и молока на третье, в 4 часа опять кофе с молоком, вечером еще что-нибудь молочное. Первые дни мы прямо взвыли от этого молочного лечения, но потом дополняли его едой малины и черники, которые росли кругом в громадном количестве.

Комната наша была чиста, освещенная электричеством, безобстановочная, убирать ее надо было самим и сапоги надо было чистить самим. Последнюю функцию взял на себя, подражая швейцарцам, Владимир Ильич и каждое утро забирал мои и свои горные сапоги и отправлялся с ними под навес, где полагалось чистить сапоги, пересмеивался с другими чистильщиками и так усердствовал, что раз даже при общем хохоте смахнул стоявшую тут же плетеную корзину с целой кучей пустых пивных бутылок» (25).
Они много гуляли по горным тропам. Владимир Ильич обговаривал свои статьи, а потом садился и записывал их. Самочувствие Надежды Константиновны значительно улучшилось, и они уже думали о возвращении в Цюрих (26). Но пришло печальное известие…

25 (12) июля 1916 года, на даче в Больших Юкках, близ финской границы, на руках у Анны и Марии, на 82-м году жизни скончалась мать – Мария Александровна Ульянова. Тело ее перевезли в Петроград и похоронили рядом с могилой дочери Ольги. Гроб несли Марк Елизаров и Владимир Бонч-Бруевич. Владимир Ильич наверняка вспомнил, как за четверть века до этого, 10 мая 1891 года, он шел за гробом Ольги, поддерживая под руку тихую, натянутую, как струна, мать. Они шли «молча, опуская глаза, подавленные до последней степени нелепостью, дикостью, бессмысленностью утраты… Просто как-то не верилось самому себе [точь-в-точь как не веришь самому себе, когда находишься под свежим впечатлением смерти близкого человека]… Когда идешь за покойником, – писал тогда Владимир Ильич, – расплакаться всего легче именно в том случае, если начинают говорить слова сожаления…» (27).

Вот и теперь, получив известие о смерти матери, он не стал никому сообщать об этом. Ему не хотелось слушать ни слов сожаления, ни слов сочувствия. Владимир Ильич написал лишь два письма сестрам в Питер и «видно было, – вспоминала Анна Ильинична, – какая тяжелая это была для него утрата, как больно он ее переживал и сколько нежности проявил к нам, тоже подавленным этой кончиной»(28).

Психологи знают – наилучший выход из стрессового состояния дает работа. Поэтому в Цюрих решили пока не возвращаться, а остаться здесь – в Чудивизе. «В доме отдыха, – пишет Крупская, – где цена за содержание 2 % франка с человека, “порядочная” публика не селилась». А от швейцарских трудяг, с их сдержанностью и тактом, можно было не опасаться ни досужих расспросов, ни навязчивых собеседников.

И опять они бродили вдвоем по безлюдным горным тропам. И вновь он обговаривал свои статьи. Потом, вернувшись, садился к окну и убористым почерком записывал их. Дом был старый, деревянный, со скрипучими ступеньками. А под окном, по вечерам, «хозяйский сын играл на гармонии и отдыхающие плясали во всю. Часов до одиннадцати раздавался топот пляшущих» (29). Но беспокоило совсем не это…

В августе Юрий Пятаков, которому в те дни исполнилось 26 лет, прислал статью «Пролетариат и “право наций на самоопределение…”». Владимир Ильич был рад, когда Пятаков и Евгения Бош, бежавшие из сибирской ссылки через Японию и США, в феврале 1915 года появились в Берне. Вместе с Лениным «японцы» стали издавать журнал «Коммунист». Но вскоре стало очевидным, что по ряду вопросов их позиции расходятся. Началось выяснение отношений. И присланная Пятаковым статья показала, что «молодые» абсолютно не воспринимали критики, а часто и не вполне понимали ее. «Говорим мимо друг друга»(30), – заметил Владимир Ильич. Было в этом что-то от молодости, но гораздо больше – от теоретического дилетантизма.

Если суммировать статьи и письма Ленина и его оппонентов, то суть разногласий состояла в следующем…

То, что в империалистическую эпоху рамки демократических свобод, как правило, суживались – признавали обе стороны. Используя экономическую зависимость и придавленность массы населения, буржуазия умело манипулирует голосами избирателей. Добиваясь необходимых ей решений, она – и прямо и косвенно – подкупает государственных чиновников и само правительство, проституируя тем самым все и всякие «права человека».

Никто не отрицал и того, что в начале XX столетия под видом «защиты отечества» ведутся, как правило, войны за передел сфер влияния. И уж тем более все понимали, что за тягой угнетенных народов к самоопределению зачастую скрывалась эгоистическая политика национальной буржуазии, стремление к стравливанию различных национальностей, а также мещанское убеждение в том, что «наши клопы – лучшие в мире!»

Но значит ли это, как полагал Пятаков, что из факта «неосуществимости» полной демократии в эпоху империализма вытекает отрицание демократии как таковой? Что из факта корыстности национальной буржуазии вытекает отрицание борьбы за самоопределение наций? И значит ли, что понимание сути происходящей империалистической бойни ведет к отрицанию всяких войн вообще? На все три вопроса Ленин дает отрицательный ответ. Он решает опубликовать статью Пятакова в «Сборнике “Социал-Демократа”» № 3, сопроводив ее своей статьей «О карикатуре на марксизм и об “империалистическом экономизме”».

«“Революционной социал-демократии, – пишет Ленин, – никто не скомпрометирует, если она сама себя не скомпрометирует”. Это изречение всегда приходится вспоминать и иметь в виду», когда на то или иное теоретическое положение марксизма, «кроме прямых и серьезных врагов… “набрасываются” такие друзья, которые безнадежно его компрометируют – по-русски: срамят – превращая его в карикатуру»(31).

Проблема Пятакова – непонимание диалектики жизни. «Он хочет отрицание защиты отечества превратить в шаблон, вывести не из конкретно-исторической особенности данной войны, а “вобче”. Это не марксизм» (32). Ленин поясняет: «Войны вещь архипестрая, разнообразная, сложная. С общим шаблоном подходить нельзя». Он уточняет: «Мы вовсе не против вообще “защиты отечества”, не против вообще “оборонительных войн”. Никогда этого вздора ни в одной резолюции (и ни в одной моей статье) не найдете. Мы против защиты отечества и обороны в империалистической войне…» (33).

Если с обеих сторон, как это было в древности между Римом и Карфагеном, а теперь – между Англией и Германией, целью войны является грабеж: борьба за колонии, за рынки и т. п., тогда отношение к войне подпадает под правило: если «2 вора дерутся, пусть оба гибнут» (34). А чтобы спасти от неизбежной гибели в такой войне миллионы людей, необходимо повернуть оружие против зачинщиков этой бойни. Против правительства своей страны.

В нашей нынешней «исторической публицистике» довольно часто (иногда по незнанию, но, как правило, по умыслу) подменяют «поражение своего правительства» – «поражением России». Между тем, «поражение правительства», а проще – его свержение означает совершенно иное.

Даже из школьного курса истории известно, что «поражение правительства», т. е. свержение короля в 1793 году во Франции стало прологом к триумфальному шествию революционной французской армии по Европе. Да и Гучков с офицерами-заговорщиками, намеревавшийся осенью 1916 года добиться насильственного отречения Николая II и отставки его кабинета, тоже полагал, что это предотвратит поражение России.

Разница заключалась в том, что Гучков хотел использовать дворцовый переворот для продолжения войны. А большевики видели в свержении правительства возможность революционного выхода из кровавой бойни. Ибо «всякий победный шаг революции спасет сотни тысяч и миллионы людей от смерти, от разорения и голода» (35).

Причем речь шла, подчеркивал Ленин, не о «саботаже войны», не об убийстве царских министров, подобно тому, как в октябре 1916 года Фридрих Адлер застрелил австрийского премьера. Такого рода акции, считал Владимир Ильич, – вредны. Он был убежден, что «только массовое движение можно рассматривать как политическую борьбу… Не терроризм, а систематическая, длительная, самоотверженная работа революционной пропаганды и агитации, демонстрации и т. д. и т. д… против империалистов, против собственных правительств, против войны – вот что нужно» (36).

И это должны делать, полагал Ленин, не только большевики России, интернационалисты «не одной только нации», а всех воюющих государств, как уже делают К. Либкнехт, Р. Люксембург в Германии, Ф. Лорио, А. Гильбо во Франции, Д. Серрати, А. Грамши в Италии, Д. Маклин в Англии, Ю. Дебс в США и другие.

Но вместе с тем необходимо помнить, что в империалистическую эпоху могут быть и справедливые, оборонительные, революционные войны. И если, к примеру, вопрос стоит «о свержении чуженационального ига» – воевать надо. Так что «если во время войны, – заключает Владимир Ильич, – речь идет о защите демократии или о борьбе против ига, угнетающего нацию, я нисколько не против такой войны и не боюсь слов “защита отечества”, когда они относятся к этого рода войне или восстанию» (37).

Что касается демократии, то и при империализме нельзя отрицать «возможность полнейшей демократии внутри нации богатейшей при сохранении ее господства над нациями зависимыми. Так было в древней Греции, – поясняет Ленин, – на почве рабства». Но главное, «социализм невозможен без демократии в двух смыслах: (1) нельзя пролетариату совершить социалистическую революцию, если он не подготовляется к ней борьбой за демократию; (2) нельзя победившему социализму удержать своей победы и привести человечество к отмиранию государства без осуществления полностью демократии». И даже диктатура пролетариата «вполне совместима с демократией полной, всесторонней… (вопреки вульгарному мнению)» (38).

Конечно, все «разговоры о “правах” кажутся смешными во время войны, – пишет Ленин, – ибо всякая война ставит прямое и непосредственное насилие на место права…» Именно мировая война, утверждает он, породила «эпоху штыка»: «Это факт, значит, и таким оружием надо бороться». Но при этом надо всегда помнить, что «в нашем идеале нет места насилию над людьми». Поэтому, когда Пятаков и его ужасно левые друзья, отвергая право наций на самоопределение, заявили, что надо ориентироваться на экономическую целесообразность, а «воля и симпатии населения» являются «исторически неправомерной сентиментальностью», Ленин ответил, что подобные взгляды не имеют никакого отношения к марксизму и являются ничем иным, как «империалистическим экономизмом». «…Неловко разжевывать азбуку марксизма, – заключает Владимир Ильич, – но как же быть, когда П. Киевский [Ю.Пятаков] не знает ее?» (39).

Прошел месяц их пребывания в Чудивизе. Никаких сведений о судьбе брошюры об империализме не поступало. Лишь в начале августа выясняется, что рукопись задержана французской цензурой. Цензоров, видимо, насторожило обилие немецких источников и статистических данных («ах, эти немцы! – шутливо замечает Владимир Ильич, – ведь они виноваты в пропаже! Хоть бы французы победили их!» (40)). Пришлось заново переписывать 200 страниц и еще раз отправить их, используя на сей раз конспиративные каналы связи «Социал-Демократа» (41).

После шестинедельного пребывания в горах Надежда Константиновна совсем поправилась. И в начале сентября решили вернуться в Цюрих. В Чудивизе существовал свой обычай проводов. Часов в шесть утра звонил колокол, собирались отдыхающие и «пели прощальную песню про кукушку какую-то. Каждый куплет, – пишет Крупская, – кончался словами: “Прощай, кукушка!”». Вот и в это утро все «санаторы» собрались на проводы двух русских и спели традиционную «кукушку». «Спускаясь вниз через лес, – продолжает Крупская, – Владимир Ильич вдруг увидел белые грибы и, несмотря на то, что шел дождь, принялся с азартом за их сбор… Мы вымокли до костей, но грибов набрали целый мешок. Запоздали, конечно, к поезду, и пришлось часа два сидеть на станции в ожидании следующего…» (42).

В Цюрихе выяснилось, что рукопись об империализме в Питере получена, но издательские редакторы, среди которых преобладали меньшевики, вычеркнули всю полемику с Каутским и Мартовым. И это было уже не обычной литературной редакцией, на которую Владимир Ильич дал полное согласие, а вторжением в авторский замысел, продолжением тех политических «игр», точнее – склок, в которые нередко превращалась полемика большевиков с меньшевиками и наоборот.

«Исконная политика швали и сволочи, бессильной спорить с нами прямо и идущей на интриги, подножки, гнусности», – заметил как-то Ленин по иному поводу в письме Инессе Арманд. А в другом письме о такого рода «играх» – еще круче: «Кто прощает такие вещи в политике, того я считаю дурачком или негодяем. Я их никогда не прощу. За это бьют по морде или отворачиваются. Я сделал, конечно, второе. И не раскаиваюсь» (43).

Но вся эта «резкость слов» лишь в письмах самым близким. А когда Покровский, испытывая чувство вины за то, что не отстоял ленинской рукописи, написал, что, видимо, при встрече Владимир Ильич вполне заслуженно «вздует» его, Ленин ответил: «Грустно! Ей-ей, грустно… Не лучше ли попросить издателей: напечатайте, господа милые, прямиком: мы, издательство, удалили критику Каутского… Я, конечно, вынужден подчиниться издателю, но… Пускай издатель отвечает за сокращения, а не я. Вы пишете “не вздуете?”, т. е. я Вас, за согласие выкинуть сию критику?? Увы, увы, мы живем в слишком цивилизованном веке, чтобы так просто решать дела… Шутки в сторону, а грустно, черт побери…» (44).

Утешением могло бы стать письмо от 12 октября 1916 года, которое Покровский получил от Горького, прочитавшего рукопись Ленина: «Да, брошюра Ильинского действительно превосходна, и я вполне согласен с Вами: издать ее необходимо целиком… Какой прекрасный работник Ильинский, какая это умница, как нужен этот чудесный человек здесь, дома!» (45). Но об этом письме Владимир Ильич ничего не знал. И отсутствие вестей о высылке гонорара все более беспокоит его. В октябре 1916 года Ленин просит Александра Шляпникова «нажать» на Горького и добавляет: «О себе лично скажу, что заработок нужен. Иначе прямо поколевать, ей- ей!! Дороговизна дьявольская, а жить нечем… Это вполне серьезно, вполне, вполне» (46).

Н. Валентинов иронизировал по поводу этого письма: мол, на издание нелегальной партийной литературы, на ее транспорт в Россию деньги были! «Неужели же Ленин… предпочел бы “поколеть”, но не коснуться денег, предназначаемых для печатания творимых им “тезисов” и “директив”? Предположение настолько и абсурдно, и смешно, что немедленно отпадает» (47).

Для читателя, наблюдающего нравы нынешней политической элиты, эта «тонкая» ирония может показаться вполне убедительной: иметь доступ к партийной кассе и не запустить туда лапу?? Такого не может быть… Оказывается – может. Другие, видимо, были времена и уж точно – другие люди.

Ленин строго различал – «партийные деньги» и «личные финансы» (48).

Из партийной кассы он – как член ЦК, редактор ЦО – получал установленную «диэту» – 200–300 франков (115–172 рубля). Но для эмигрантской жизни этого было недостаточно. Зиновьев в Берне подрабатывал в одной из университетских лабораторий. Ленин всегда стремился дополнить семейный бюджет литературным гонораром.

Этот, на первый взгляд, не столь уж существенный вопрос – о средствах, которыми располагал Владимир Ильич в данный период, приобрел особое значение в связи с другой специфической проблемой: так называемого «немецкого золота». Сюжет этот всячески эксплуатировался противниками большевиков, утверждавших, что благодаря финансовой поддержке Германии Ленин и его сторонники, если и не купались в золоте, то уж, во всяком случае, никакого недостатка в деньгах не испытывали.

В вышедшей недавно книге Геннадия Соболева «Тайна “немецкого золота”», проблема эта – в который уже раз! – обстоятельно проанализирована. Соболев вновь доказал, что речь идет о грандиозной провокации. Назвал ее заказчиков. Указал заплаченную исполнителям цену. Казалось бы, можно и не возвращаться к данной теме. Но, увы, нам придется еще и еще делать это, ибо поток клеветнической литературы не иссякает. И дело здесь не в трактовке тех или иных документов, а исключительно в чрезмерной «политизированности» авторов.

Политическая ангажированность и связанная с нею приверженность заданной концепции способны сыграть злую шутку даже с опытными исследователями.

Еще в 1931 году известный историк-эмигрант Г. В. Вернадский выпустил в США книгу – «Ленин – красный диктатор». В ней, в частности, он опубликовал некий отчет французского детективного бюро «Бинт и Самбин» управляющему зарубежного представительства российского Департамента полиции о том, что 28 декабря 1916 года Ленин приехал в Берн, «вошел в здание германского посольства и оставался там до следующего дня, после чего вернулся в Цюрих». В 1998 году эту книгу издали в Москве. И с тех пор данный «факт» прочно вошел в нашу «антилениниану», хотя сам Вернадский не только не смог указать на источник его происхождения, но и оставил вопрос о степени достоверности «документа» открытым (49).

О «французских» документах и роли французской разведки во всей истории с «немецким золотом» сейчас известно достаточно полно и мы еще вернемся к данному сюжету (50).  Геннадий Соболев прав: «…судя по тому, что данный факт не нашел никакого отражения в опубликованных документах МИД Германии, скорее всего это только “домысленный факт”…» (51).

Нам остается лишь добавить факт реальный: именно 28 декабря Ленин провел не в германском посольстве в Берне, а в цюрихском полицейском управлении, где оформлял продление срока своего пребывания в Цюрихе. И факт этот зафиксирован документами абсолютно бесспорными. Именно здесь, когда чиновник сунул ему стандартный «Опросный лист для лиц, уклоняющихся от военной службы», Владимир Ильич написал: «Я не дезертир. Я политический эмигрант после революции 1905 года в России» (52).

В 1996 году в США вышла книга «Неизвестный Ленин». Ее автор, известный историк Р. Пайпс, утверждает, что он нашел, наконец-то, подтверждение «контактам Ленина с германцами». Вот оно: в письме Арманд 19(6) января 1917 года Владимир Ильич пишет: «Насчет “немецкого плена” и прочее все Ваши опасения чрезмерны и неосновательны. Опасности никакой» (53).

Читая эти строки, невольно испытываешь чувство сожаления по отношению к Пайпсу. Ведь достаточно было поставить это письмо в контекст всей давно опубликованной переписки, чтобы понять, о чем идет речь. 16 (3) января 1917 года Ленин пишет Арманд о слухах относительно возможности вступления Швейцарии в войну. В этом случае Женеву, где находилась Арманд, заняли бы французы. Что касается Цюриха, где жил Ленин, то тут возникала опасность немецкой оккупации. Впрочем, он полагал, что покидать Цюрих нет необходимости, ибо подобная «война невероятна». Инесса ответила, что Владимир Ильич недооценивает опасности интернирования и «немецкого плена», а посему надо думать о переезде. Вот Ленин и пишет ей 19 (6) января: «Насчет “немецкого плена” и прочее все Ваши опасения чрезмерны…». На следующий день, 20 (7) января он вновь повторяет, что всерьез опасаться войны на территории Швейцарии нет оснований. Так что совсем не о связях с немцами шла здесь речь. И предположение Пайпса оказывается абсолютно несостоятельным.

Кстати, письмо Ленина 16 (3) января дает реальное представление о том, какими средствами располагали в это время большевики. «…Партийную кассу, – пишет Владимир Ильич Инессе, – я думаю сдать Вам (чтобы Вы носили ее на себе, в мешочке, сшитом для сего…)» (54) Представьте себе хрупкую Инессу, таскающую «на себе» партийную казну… И вам станет жалко – но не Арманд, а тех, кто пишет о «золотом дожде», пролившемся на большевиков.

Вернемся, впрочем, к «личным финансам» Ленина и «теткиному наследству»…

Позднее, в июле 1917 года, в Питере, при попытке арестовать Ленина, у Крупской изъяли ее чековую книжку Азовско-Донского банка № 8467 на сумму в 2 тысячи рублей. И Надежда Константиновна написала, что это и был остаток теткиного наследства. Как же так? – «ловит» ее Валентинов. – Всю войну жили на эти деньги, а остаток равен начальной сумме?!! «Никакая “диалектика”, – ядовито замечает он, – не отменяет арифметику» .

Ссылаясь на упоминавшееся письмо Ленина Шляпникову, Валентинов пытается дать психологическую характеристику Владимира Ильича, его «испуга», «растерянности», «паники», «страха перед дороговизной» и т. д. «Ленин в домашних туфлях, – иронизирует он, – совсем не похож на бога с Олимпа» . Характеристика эта могла бы быть забавной, если бы… Если бы, желая во что бы то ни стало «изобличить», Валентинов не игнорировал – и вполне сознательно – другие факты.

Всячески препарируя переписку Ленина с родными, Валентинов как раз избегает прибегнуть к простейшему арифметическому действию: сложению всех сумм, приходивших с конца 1916 года в Цюрих от петроградских издателей за «Империализм», «Капитализм и земледелие в США» и брошюру Крупской «Демократия и просвещение».

Итак, складываем: 374 франка + 869 + 500 + 808 + 500 франков . Получается более трех тысяч франков. И это – не считая аванса, полученного от издательства Бонч-Бруевича . Заметим, кстати, что в переписке прямо указано, что деньги эти переводились на текущий счет именно в Азовско-Донском банке . Так что Валентинов прав: никакая «диалектика» действительно не может отменить арифметики. И как говаривал в таких случаях герой средневековых фаблио монах Горанфло: даже самое блестящее остроумие бессильно против фактов. Впрочем, Ленин формулировал это жестче: «Сплетней факта не перешибешь» .

Было бы нелепым полагать, что он углублялся в философию ради собственного душевного комфорта. В сложное, казавшееся многим непонятным время, он хотел написать работу «О диалектике», которая помогла бы распутать противоречия новой эпохи. И свои книги о капитализме в земледелии, а уж тем более об империализме, Владимир Ильич писал отнюдь не ради сиюминутного заработка.

Значимость темы он прекрасно понимал. Любой политик-интеллектуал, размышлявший о будущем мира и человечества, должен был прежде всего разобраться в «сущности империализма».

Из книги Гобсона Владимир Ильич выписал примечательную фразу: «Новый империализм по существу ничем не отличается от своего древнего образца (Римская империя)… Он такой же паразит… Претензия, будто империалистическое государство, насильственно подчиняя себе другие народы и их земли, поступает так для того, чтобы оказывать покоренным народам услуги… заведомо ложна: оно вовсе не собирается оказывать равноценных услуг, да и неспособно оказывать их… Но законы природы, обрекающие паразитов на гибель, приложимы не только к индивидуумам, но и к нациям. Сложность процесса и маскировка сути дела могут замедлить, но не отвратить гибель» . Но подобного рода «пророчества», определявшие далеко идущие политические выводы, надо было всесторонне обосновать, десятки раз проверив и перепроверив все аргументы «pro et contra».

Владимира Ильича интересовали прежде всего факты, касающиеся концентрации производства и капитала; слияния банковского капитала с промышленным и создания финансовой олигархии; вывоза капитала; образования международных монополистических союзов; окончания территориального раздела мира крупнейшими державами и борьбы за его новый передел.

Делая обширные выписки, Ленин иногда сопровождает их пометками на полях. Чаще всего это: «Хорошо сказано!», «Верно!», «Хороший пример!», «Оригинально!», «Можно и должно взять цифры и факты, но не рассуждения…»  Но порой именно «рассуждения» вызывают пометки иного рода: «Хороший очерк материала. Точка зрения – апологета буржуа, тупого, довольного, самодовольного… Факты подобраны недурно» – это о работе профессора Лифмана о картелях и трестах; о другой монографии того же Лифмана – «Автор – махровый дурак, как с торбой возящийся с дефинициями – преглупыми… Ценны фактические данные, большей частью совсем сырые»; о другой книге другого автора – «Публицистика бойкая, архибойкая, но крайне поверхностная. Рассказ, болтовня, не более» .

А вот и совсем «неприличные» пометки: о книге Г. Шульце-Геверница о немецком банковском капитале – «Тон ликующего германского империализма, торжествующей свиньи!!!»; о его же работе об английском капитализме – «Величайший мерзавец, пошляк, кантианец, за религию, шовинист, – собрал некоторые очень интересные факты… и написал бойкую, не скучную книгу… Награбили, гг. англичане, дайте и нам пограбить, “освятив” грабеж Кантом, боженькой, патриотизмом, наукой = вот суть позиции сего “ученого”!!» Конечно – грубо, ничего не скажешь. Но для инсинуаций на сей счет «лениноедов» – недостаточно. Ибо ни одна из этих пометок не предназначалась для стороннего глаза…

Что же касается текста книги, то в ней корректность была соблюдена вполне. Ну а к цензурным «строгостям» он научился приспосабливаться давно: с первых своих научных статей в толстых столичных журналах. Вот и в этом «популярном очерке» Ленин формулирует выводы, далеко выходящие за цензурные рамки.

Производство все более обобществляется, но присвоение остается частным. Национальное богатство становится собственностью кучки монополистов. Главная хозяйственная фигура – уже не «купец», удовлетворяющий спрос покупателей, а «гений» финансовых махинаций, проще говоря – спекулянт. Избыток капитала обращается не на благо народа, а вывозится заграницу. Все это обостряет противоречия между олигархами и населением. А поскольку капитализм, делает вывод Ленин, решает противоречия «немирным путем», то и это противоречие будет разрешено «силой» .

Конечно, легальность издания неизбежно оставляет за рамками этой работы многие выводы, которые он опубликует в нелегальных статьях: о неравномерности экономического и политического развития капиталистических стран в эпоху империализма; об объективных и субъективных предпосылках социалистической революции; о возможности ее победы первоначально в немногих и даже в одной стране. И, наконец, главный вывод: «На очередь дня, не по нашей воле, не в силу чьих-либо планов, а в силу объективного хода вещей – поставлено решение великих исторических вопросов прямым насилием масс…»

Оффлайн Константин Кулешов

  • Активист Движения "17 марта"
  • **
  • Сообщений: 316
«Штурм приближается!»

Вечером 7 апреля (25 марта) 1916 года Владимир Ильич пошёл в Цюрихский городской театр, где в тот день – в обновлённой постановке режиссёра Родольфа и под управлением известного дирижёра Конрада – исполняли музыкальную драму Рихарда Вагнера «Валькирия».

Классическую музыку Ленин любил с детства. Крупская писала, что был он музыкален, обладал хорошей музыкальной памятью, что «оперу любил больше балета» и в ряду других композиторов – «очень любил Вагнера». Музыку всегда «слушал серьёзно», очень эмоционально. Поэтому «страшно уставал» и нередко «уходил после первого действия, как больной» (67).

Но на сей раз он не ушёл и в антракте разговорился с польским социал-демократом, большим любителем Вагнера – Владиславом Краевским (68). Беседу Владислав Германович, к сожалению, не записал. Впрочем, споры о творчестве этого великого композитора не умолкают и по сей день, ибо были в нём такие страницы, как драма-мистерия «Парсифаль», где отрешённость от всего земного сочеталась с мистической символикой и пафосом религиозного служения… Но были и совсем другие – утверждавшие красоту и радость бытия, величие человека, мощь его свободного духа.

В революционном пафосе усматривал главное начало эстетики Вагнера Александр Блок. «Новое время тревожно и безпокойно, – писал он. – Тот, кто поймёт, что смысл человеческой жизни заключается в безпокойстве и тревоге, уже перестанет быть обывателем. Это будет уже не самодовольное ничтожество; это будет новый человек, новая ступень к артисту… Возвратить людям всю полноту свободного искусства может только великая и всемирная Революция, которая разрушит многовековую ложь цивилизации…» (69). Может быть, именно эти ассоциации и привлекали к Вагнеру симпатии Ленина…

Хорошо знавший Ленина меньшевик Федор Дан как-то заметил: «…нет больше такого человека, который все 24 часа в сутки был бы занят революцией, у которого не было бы других мыслей, кроме мысли о революции, и который даже во сне видит только революцию» (70). Сказал это Дан в яростной полемике, в большом раздражении, и преувеличение было явным. Хотя немалая доля истины в этом утверждении, несомненно, присутствовала.

Но всегда ли так было?

С тех пор как около исторической науки сложилось направление, которое можно было бы назвать «лениноедством», нет книжки или статьи, где бы не говорилось о том, что Февральская революция 1917 года стала для Ленина полнейшей неожиданностью. Он якобы не только не ждал, но и был убеждён в абсолютной её нереальности, а посему даже готов был навсегда уехать чуть ли не в Америку… И главный аргумент в пользу данной версии – выступление самого Ленина 22 (9) января 1917 года в цюрихском Народном доме перед молодёжью с докладом о революции 1905 года.

Со швейцарской молодёжью он встречался не впервые. Некоторые из этих встреч огорчали его. Иногда молодые либо «явно не клевали» на политику, когда Владимир Ильич заводил речь о войне, либо не шли дальше той пошлой истины, что «стену, мол, лбом не прошибешь» (71). Поэтому, когда вокруг 24-летнего секретаря правления социал-демократической партии Швейцарии Фрица Платтена сложилась группа молодых интернационалистов, Ленин с удовольствием стал общаться с ними в Кегельклубе.

Рассказывая им о 1905 годе, он заявил, что эта русская революция является прологом к грядущей европейской, то есть мировой революции, которая освободит «человечество от ига капитала». И добавил: «Мы, старики, может быть, не доживем до решающих битв этой грядущей революции…» (72). Если вспомнить, что Ленину в тот момент не исполнилось и 47 лет, то фраза о «стариках» звучала достаточно иронично. Но дело даже не в иронии…

В конце 1916 года он написал для газеты молодых интернационалистов статью «Военная программа пролетарской революции». Содержание её, видимо, не раз обсуждалось с Платтеном, Вилли Мюнценбергом и другими. В статье формулировался «непреложный вывод: социализм не может победить одновременно во всех странах» (73). И между победой революции в одной стране и классовыми сражениями в других – лежит целая историческая эпоха.

До «решающих битв» мировой революции Ленин действительно не дожил. Но в том, что новая революция близится – он как раз не сомневался. «Нас не должна обманывать теперешняя гробовая тишина в Европе, – сказал он в том же выступлении 22 (9) января 1917 года. – Европа чревата революцией». При этом он имел в виду и Россию. И речь в данном случае шла не о сугубо личном прозрении, а о достаточно распространенном в российском обществе убеждении, которое разделяли как сторонники революции, так и её противники.

После поражения первой русской революции вопрос этот постоянно обсуждался и в прессе, и в Государственной думе, и в правительственных верхах. Когда, начав реформы, Пётр Аркадьевич Столыпин провозгласил, что его главная цель – уберечь страну от «великих потрясений», дать России хотя бы «20 лет покоя», такая возможность казалась вполне вероятной. Если бы Столыпину удалось хоть как-то решить стоявшие перед страной проблемы, – и прежде всего аграрный вопрос, – это вполне могло бы стать реальностью. Ленин, как и другие политические деятели России, поначалу нисколько не исключал вероятности подобного варианта развития (74).

Но этого не случилось…

Как же так? Нынешняя историческая публицистика пытается убедить нас в том, что накануне Первой мировой войны, набрав безпрецедентные темпы развития, страна вошла в один ряд с наиболее развитыми державами мира. И на сакраментальный вопрос – «Какую Россию мы потеряли?» – дается предельно ясный ответ: «процветающую» и «благостную».

В самом деле, гордиться было чем. Значительно возросли производство зерна, добыча угля и нефти, выплавка чугуна и стали, протяжённость железных дорог, численность учащихся. Проценты роста действительно небывалые… Но у цифр есть своя магия. «Если нищему, имеющему три копейки, – иронизировал по этому поводу Ленин, – вы дадите пятачок, увеличение его «имущества» сразу будет «громадное»: на целых 167 %». Но надо сравнивать «не сегодняшний наш пятачок со вчерашним нашим алтыном, а данные, сравнивающие то, что мы имеем, с тем, что необходимо цивилизованному государству…». Иначе это будет «глупой казенной игрой в цифирьки…» (75).

Статистике сегодня мало кто верит, и на то есть причины. Но почитайте вышедшую в 1915 году в Петрограде книгу «Северо-Американские соединённые штаты и Россия». В ней не проценты, а цифры производства на душу населения. Так вот, будучи крупнейшим экспортёром зерна, Россия производила его «на душу» почти вчетверо меньше Канады, втрое меньше Аргентины и вдвое – США. Иными словами, страна вывозила хлеб за счет недоедания собственного населения. Столь же удручающими были и другие цифры. По общей численности крупного рогатого скота, лошадей и свиней Россия уступала США почти в 5 раз. По добыче угля – более чем в 17 раз, нефти – более чем втрое, по выплавке стали – более чем в 7 раз, по протяженности железных дорог – более чем в 6 раз, по числу учащихся – почти втрое. И все это без пересчета на душу населения.


Экономический рост хорош тогда, когда он приносит с собой заметные результаты для всего народа. Если же социальная система сохраняет прежние архаические формы, экономический рост лишь увеличивает разрыв в доходах, делает его более зримым и тогда надежды на стабилизацию становятся мыльным пузырем. До каких пор его можно раздувать и когда он лопнет – это уже другой вопрос.

Так что с «процветанием» было плохо. Не очень-то получалось и с «благостностью»… И тут многое определял вопрос о земле.
Вне зависимости от того, кто первым сформулировал правительственную аграрную программу, – Н. Х. Бунге, В. И. Гурко, С. Ю. Витте или А. В. Кривошеин, – Столыпин твёрдо знал, куда надо двигать российскую деревню. В молодости, будучи предводителем дворянства Ковенской губернии, Петр Аркадьевич не раз наведывался из своего родового поместья Колноберже в соседнюю Пруссию. Так что в преимуществах хуторской системы он убедился воочию.

Что думает по этому поводу сам «объект реформирования» – крестьяне, этого, естественно, в верхах никто всерьез не принимал. И традиция эта шла издалека.
Как писал министр внутренних дел С. С. Ланской накануне «Великой реформы» 1861 года, «Высочайшая воля так ясно выражена в рескрипте… что вовсе неуместно было бы допускать крестьян к изъявлению согласия или несогласия на ее исполнение» (76). А между тем российская деревня имела свое представление о необходимых переменах и о справедливости. Связывалось оно, совершенно независимо от пропаганды левых партий, не с идеей частной собственности на землю, а прежде всего с ликвидацией помещичьей собственности, с «чёрным переделом».

Это несоответствие представлений о «добре и зле», о желаемой цели и привело к тому, что главным инструментом реформ и столыпинского «умиротворения» стало насилие. К масштабам этого насилия, сравнивая его с некоторыми страницами последующей истории, сегодня относятся несколько иронически. Подумаешь, 1102 человек казнили военно-полевые суды в 1906–1907 годах; 2694 человек повесили в 1906–1909 годах по приговору военноокружных судов; сколько-то тысяч расстреляли без всяких судов карательные экспедиции Ренненкампфа, Меллер-Закомельского, Орлова; 23 тысячи отправили на каторгу и в тюрьмы; 39 тысяч выслали без суда; сотни тысяч подвергли обыскам и арестам. По сравнению с тем, что было потом – всего ничего… Но современникам-то приходилось сравнивать с тем, что было до того. А за предыдущие 80 лет казнили – в среднем – по 9 человек в год. И не случайно видавший виды российский обыватель с горечью повторял: «Какое же сравнение! При Плеве много лучше было!»

Подлинные масштабы насилия проявились именно при проведении аграрной реформы. Для русского крестьянина основой всего его бытия, его отношений с Богом, государством, с помещиком и «миром» был общинный надел. И к этому мизерному клочку земли никак нельзя относиться лишь с сугубо рациональными мерками, как, скажем, к «способу землепользования».

Прежде, когда передел земли в общине происходил, как правило, раз в 12 лет, он каждый раз порождал самые драматические коллизии. Теперь, по закону 1908 года, передел производили по требованию даже одного общинника, пожелавшего выделиться на хутор или уехать за Урал. А такой передел означал передвижку всех крестьянских земель в деревне. Между губернаторами шло соревнование за процент «выделившихся», и они принуждали общинников силой. И это касалось уже не тысяч, а миллионов… Что же получилось из этой реформы?

Прав был Карамзин, когда писал, что даже самое пламенное желание осчастливить народ может родить бедствия… Прежде всего столыпинская земельная реформа приняла принципиально иное направление. Не выделение «трезвых и сильных» – на что надеялся Столыпин, не создание слоя «крепких хозяев», которые могли бы стать опорой режима, а исход из общины в основном «пьяных и слабых», тех, для кого надел давно уже перестал быть источником существования. Из 15 млн. крестьянских дворов из общины вышли почти 26 %, т. е. четверть. Но им принадлежало лишь 16 % надельной земли. 40 % выделенной земли сразу продали. А 2,5 млн. хозяев лишь формально вышли из общины, т. е. укрепили свои наделы, но в составе общинных земель. Иными словами, с точки зрения тех задач, которые ставились перед ней, реформа оказалась несостоятельной.


Оказавшись недостаточной для решения аграрного вопроса, реформа стала вполне достаточной для того, чтобы разрушить привычные устои деревенской жизни, т. е. жизни большинства населения России. Она сделала то, чего не смогла сделать даже революция 1905 года. Ибо даже в моменты её наивысшего подъёма оставались регионы и социальные слои, стоявшие как бы вне общего движения. Реформа внесла вопрос о собственности, о земле в каждый крестьянский дом. Смута вошла в каждую семью.
Миллионы вышедших из общины, покинувших отчие дома, переселявшихся за Урал, массовая продажа земельных полосок, новые переделы и новое землеустройство – все это создавало атмосферу неустойчивости, всеобщей истерии. А невозможность противостоять издевательствам и насилию, ощущение безсилия против несправедливости, или, как выразился современник, «неотмщенные обиды» – по всем законам социальной психологии – рождали лишь злобу и ненависть. Это и стало одной из главных причин глубокого нравственного кризиса, в который была ввергнута Россия.


Миллионы вышедших из общины, покинувших отчие дома, переселявшихся за Урал, массовая продажа земельных полосок, новые переделы и новое землеустройство – все это создавало атмосферу неустойчивости, всеобщей истерии. А невозможность противостоять издевательствам и насилию, ощущение безсилия против несправедливости, или, как выразился современник, «неотмщенные обиды» – по всем законам социальной психологии – рождали лишь злобу и ненависть. Это и стало одной из главных причин глубокого нравственного кризиса, в который была ввергнута Россия.

Сегодня нередко пишут о том, что кризис русской духовности и распад нравственных устоев якобы начался после революции 1917 года. Прочтите стенографические отчеты IV Государственной думы за 1913 год. Хотя бы прения по вопросу о «хулиганстве». Популярнейший и вполне лояльный журнал «Нива» так комментировал их:
«Несомненно, во всероссийском разливе хулиганства, быстро затопляющего мутными, грозными волнами и наши столицы, и провинциальные города, и тихие деревни, приходится видеть начало какого-то болезненного перерождения русской народной души, глубокий разрушительный процесс, охвативший всю национальную психику. Великий полуторастамиллионный народ, живший целые столетия определённым строем религиозно-политических понятий и верований, предопределявших весь строй его жизни и внутренних отношений, как бы усомнился в своих богах, изуверился в своих верованиях и остался без всякого духовного устоя, без всякой нравственной и религиозной опоры. Прежние морально-религиозные устои, на которых держалась и личная, и гражданская жизнь, чем- то подорваны… Широкий и бурный разлив хулиганства служит внешним показателем внутреннего кризиса народной души» (79).

После подавления первой русской революции Столыпин мечтал о «20 годах покоя». Не вышло. В стране вновь назревал революционный кризис. И впереди шел рабочий класс, давший в 1913 и в 1914 годах намного больше политических стачечников, чем в 1905-м, и больше, чем в какой-либо другой стране мира. Тут уж приоритет России был неоспорим.

Летом 1913 года Ленин написал, что весь ход правительственных реформ доказал, что в России нет мирного выхода из тупика, «нет и быть не может. Все это знают, понимают и чувствуют». Страна переживает «состояние плохо прикрытой гражданской войны. Правительство не управляет, а воюет» (80). О том же в «Новом времени» – под характерным названием «Невоспитанный народ» – пишет в 1913 году и совсем «правый» М. Меньшиков: «Внутри России опять начинает пахнуть 1905 годом…» (81).

А весьма умеренный земский либерал Д. Н. Шипов заключает: «Пропасть, отделяющая государственную власть от страны, всё растет, и в населении воспитывают чувство злобы и ненависти… Столыпин не видит, или скорее, не хочет видеть ошибочности взятого им пути и уже не может с него сойти». И Шипов полагал, что лишь новый общественный взрыв сможет обновить деморализованное общество (82).

Но может быть, всего этого не знали в «верхах»? Знали. В апреле 1914 года депутат Думы граф Мусин-Пушкин делился своими наблюдениями с наместником на Кавказе, графом Воронцовым-Дашковым: «Революции никто не хочет и все её боятся… Но все приходят к убеждению, что она неизбежна, и только гадают, когда она наступит и что послужит толчком» (83).

Весьма информированный и опытный интриган князь М. Андроников докладывал великому князю Николаю Николаевичу: «Конечно, путем репрессий и всякого рода экзекуционных и административных мер удалось загнать в подполье на время глубокое народное недовольство, озлобление, повальную ненависть к правящим, – но разве этим изменяется или улучшается существующее положение вещей?…В деревне наступает период “самосуда”, когда люди, окончательно изверившись в авторитете власти, в защиту закона, сами приступают к “самозащите”… А убийства не перечесть! Они стали у нас обыденным явлением при длящемся “успокоительном” режиме…» (84).

Наконец, в начале 1914 года, за полгода до начала войны, сам государь получает от члена Госсовета, бывшего министра внутренних дел Петра Николаевича Дурново меморандум, который предупреждает Николая II о близящейся революции и о том, что «Россия будет ввергнута в безпросветную анархию, исход которой не поддаётся даже предвидению» (85).

Уже упоминавшийся идеолог российского национализма Меньшиков, рассуждая о беззаконии, безпорядке и национальном безславии, в феврале 1914 года написал: «Так, как теперь мы живём, долго жить нельзя – это надо же наконец понять и оценить». А один из лидеров думских националистов С. И. Савенко в частном письме заметил: «Большую драму я переживаю в душе, но говорю это только тебе одной: отныне я революции не боюсь – она, даже она, гораздо патриотичнее, чем наше гнусное правительство, чем вся эта паршивая бюрократия, совершенно равнодушная к России» (86).

Но может быть, волна патриотизма, прокатившаяся по стране с началом войны, изменила ситуацию? На первых порах – да, особенно в деревне. Но массовые мобилизации, резкое ухудшение социально-экономического положения в тылу и отвратительное снабжение фронта оружием, боеприпасами, продовольствием, наконец, перенос боевых действий на российскую территорию – всё это вновь привело к стремительному росту антиправительственных, антицаристских настроений.

Война действительно стала для России фактором разрушительным. Начатое на 15-й день после её начала наступление в Восточной Пруссии спасло от немцев Париж, но обернулось поражением для русской армии. 1915 год ознаменовался «Великим отступлением» и полной или частичной оккупацией более десятка российских губерний. Остановить немцев удалось лишь у Риги и в 100 км от Минска.

После успешного взятия Эрзерума на юге мартовское наступление русских войск в районе Двинска и озера Нарочь помогло французам выстоять под Верденом, но и оно завершилось тяжелейшим поражением. Лишь знаменитый «Брусиловский» прорыв в мае 16-го года хоть как-то стабилизировал Восточный фронт.

С самого начала войны «союзники» смотрели на русских солдат как на «пушечное мясо». Посол Франции в России Морис Палеолог не скрывал этого: «При подсчете потерь союзников, – втолковывал он председателю Совета министров Борису Штюрмеру, – центр тяжести не в числе, а в совсем другом. По культурности и развитию французы и русские стоят не на одном уровне. Россия – одна из самых отсталых стран в мире. Сравните с этой невежественной и безсознательной массой нашу армию… Это – цвет человечества. С этой точки зрения наши потери гораздо чувствительнее русских потерь».

Всего в военных действиях русская армия потеряла около 4 млн. солдат и 77 тыс. офицеров убитыми и ранеными, более 2 млн. числились пропавшими без вести (87). Этого было вполне достаточно, чтобы злоба, ненависть к тем, кто повинен в кровавой бойне, захлестнули страну.


Начальник Московской охранки сообщал: «Подобного раздражения и озлобления масс мы ещё не знали… Настроение 1905–1906 гг., несомненно, являлось для правительства более благоприятным». А добросовестный чиновник Министерства внутренних дел написал на сем: «Больно осторожно составлен доклад, видимо, наиболее острые моменты в нём не отражены» (88). И этот чиновник был прав.

Выше уже упоминалось, что в 1913 году «Нива» писала о полуторастамиллионном народе, который «усомнился в своих богах, изверился в своих верованиях и остался без всякого духовного устоя…». Война дала в руки этому народу оружие, создала новую, хорошо организованную социально-политическую силу – многомиллионную армию. И эта армия вполне адекватно отражала настроения народа.

По своему составу солдаты были теми же рабочими и крестьянами. Причем крестьяне – с их психологией и навыками – многократно преобладали. Это проявлялось во всём: в постоянных разговорах о земле, о прежних обидах со стороны помещиков и чиновников, о полевых работах, которые легли теперь на баб и стариков. Как отмечали офицеры, даже в рукопашном бою солдаты кололи штыком не как положено – прямо перед собой, а будто вилами снопы кидали – снизу вверх. От деревенской психики шли и те резкие перепады в настроениях, когда одна и та же рота или батальон, вчера еще проявлявшие вполне осознанную слаженность действий и самые «высокие» чувства, на другой день взрывались анархическим пьяным погромом каких-либо винных складов или винокуренных заводиков.

Но говоря о том, что армия – это те же рабочие и крестьяне, одетые в солдатские шинели, нередко забывают, что у данной общности существовали и свои особые интересы. Их порождала война, общность жизни и судьбы людей, принудительно соединённых в казармах или окопах, постоянное соседство смерти, а стало быть и желание выжить в этой кровавой мясорубке. Вот почему постепенное осознание того, что это «чужая война», стало главной причиной, с одной стороны, утраты боеспособности и разложения армии, а с другой – превращение её в ударную (Л. Н. Гумилев сказал бы – пассионарную) силу революции.


О характере войны солдатская масса узнавала не от революционных агитаторов. Современный исследователь Александр Асташов (89) полагает, что особую роль в этом процессе сыграли месячные отпуска с фронта «для устройства домашних дел» и «для участия в полевых работах», установленные для отличившихся солдат или по семейным обстоятельствам Высочайшим повелением от 5 октября 1915-го и 19 августа 1916 года. Неприглядные картины тыла – с роскошью и мотовством одних и безпросветной нуждой других, особенно солдатских семей, – рождали у отпускников лишь злобу и ненависть, стремление покончить с войной и покарать ее зачинщиков.

Военные цензоры, тщательно просматривавшие сотни тысяч солдатских писем, в конце 1916 года констатировали: «Два с половиной года войны, по-видимому, произвели свое действие, озлобив всех» (90). И это была не обычная злоба людей, раздраженных нуждой и лишениями. Она была гораздо страшнее. Ибо люди эти были вооружены, а война обесценила саму человеческую жизнь.

«Я [прежде] такой глупый был, что спать ложился, а руки на груди крестом складывал, – писал один из солдат. – А теперь ни бога, ни чёрта не боюсь. Как всадил с рукой штык в брюхо, словно сняло с меня что-то…». Письмо другого солдата: «Я не только человека, курицу не мог зарезать. А теперь… Почём я знаю, может, сотню или больше душ загубил» (91).

Эта психология рождала и убеждение в том, что только с помощью насилия можно решить те проблемы, которые ставила жизнь. «Жёнка пишет, купец наш до того обижает, просто жить невозможно, – это строки еще одного солдатского письма. – Я так решил: мы за себя не заступники были, с нами, бывало, что хошь, то и делай. А теперь повыучились. Я каждый день под смертью хожу, да чтобы моей бабе крупы не дали, да на грех… Нет, я так решил, вернусь и нож Онуфрию в брюхо… Выучены, не страшно» (92).

Эта злоба и ненависть приобретала все более конкретный социальный адрес. «Я, крестьянин, – говорилось в письме солдата 42-й Сибирской стрелковой дивизии, – обращаюсь к вам, братья, докуда будем губить себя… За какие-то интересы чужие кладем свои головы… Помните, братцы, чтобы убить зверей, которые миллионы губят людей за свой интерес, надо действовать, пока оружие в руках. Первое: долой царя, убить его, поубивать пузанов, которые сидят в тылу да в тепле гребут деньги лопатой и губят нас, крестьянина…» (93).


Страшно? Конечно, страшно. Назревал переход «количества в качество». Надо было веками угнетать, насиловать, топтать людей и их человеческое достоинство, чтобы пожать в конце концов такие взрывы народной ненависти. А ведь предупреждали… Помните, у Лермонтова: «Каждая старинная и новая жестокость господина была записана его рабами в книгу мщения, и только кровь его могла смыть эти постыдные летописи. Люди, когда страдают, обыкновенно покорны, но если раз им удалось сбросить ношу свою, то ягненок превращается в тигра, притеснённый… платит сторицею, и тогда горе побежденным…» (94). Этот приговор миру насилия и угнетения был написан чуть ли не за столетие до 1917 года.

В 1916 году тема «пугачевщины», «русского бунта – безсмысленного и безпощадного» вновь, как в 1902, 1905, 1906 годах, становится одной из главных тем российской публицистики и частных разговоров. Многие политические деятели России пытались воздействовать на государя, чтобы он «предотвратил»… «предпринял»… «сделал»… Побуждали к этому и председателя Государственной думы Михаила Родзянко. Главноуполномоченный Всероссийского Союза городов Челноков писал ему: «Тревога и негодование все более охватывают Россию… Зловещие настроения сменили недавний высокий подъём, с каждым новым днём исчезает вера, рассеиваются надежды». О том же написал Родзянко и главноуполномоченный Всероссийского Земского союза князь Георгий Евгеньевич Львов (95).

Пытались воздействовать и на военных. 15 августа 1916 года Александр Иванович Гучков, возглавлявший Центральный Военно-промышленный комитет, испытывая «смертельную тревогу за судьбы нашей Родины», обратился с посланием к главкому Северо-Западного фронта генералу Алексееву: «Надвигается потоп, а наша дрянная слякотная власть готовится встретить этот катаклизм теми мерами, которыми ограждают себя от хорошего проливного дождя, надевая калоши и раскрывая зонтик» (96).

10 (23) февраля 1917 года Родзянко получил аудиенцию у государя. Свой доклад «об угрожающей Российскому государству опасности» он, по причине сильного волнения, читал. Закончил словами: «Я считаю своим долгом, государь, высказать Вам своё личное предчувствие и убеждение… Направление, по которому идёт правительство, не предвещает ничего доброго… Результатом этого, по-моему, будет революция и такая анархия, которую никто не удержит». Государь ничего не ответил и очень сухо простился. А через два дня Родзянко написал своей подруге Зинаиде Юсуповой: «Эта кучка, которая всем управляет, потеряла всякую меру и зарывается всё больше и больше. Теперь ясно, что… русский царь ещё более преступен» (97).


А саратовский губернатор С. Тверской в эти дни напишет: «Что делается? Точно после 1905 года не прошло 11 лет. Те же персонажи, те же слова, с одной стороны, и тот же паралич власти – с другой. Опять звонкие резолюции о ненавистном правительстве и т. д. Ну, а дальше что? Дальше опять скажет слово мужичок или, вернее, сделает дело мужичок. Настроение прескверное» (98).

Спустя полгода, характеризуя положение в стране к началу 1917 года, последний царский министр внутренних дел Александр Дмитриевич Протопопов показывал Чрезвычайной следственной комиссии: «Финансы разстроены, товарообмен нарушен, производительность страны – на громадную убыль… Пути сообщения в полном разстройстве, что чрезвычайно осложнило экономическое и военное положение… Наборы обезлюдили деревню, остановили землеобрабатывающую промышленность… Деревня без мужей, братьев, сыновей и даже подростков тоже была несчастна. Города голодали, торговля была задавлена, постоянно под страхом реквизиций… Товара было мало, цены росли; таксы развили продажу “из-под полы”, получилось “мародёрство”… Искусство, литература, учёный труд были под гнётом… Упорядочить дело было некому. Начальства было много, но направляющей воли, плана, системы не было… Верховная власть перестала быть источником жизни и света» (99).


Но при чем тут Ленин? Все это происходило за тысячи верст от него. А те же солдатские письма – точнейший барометр настроений – были опубликованы лишь много лет спустя. Конечно, что-то просачивалось в либеральную российскую прессу, и Владимир Ильич чуть ли не ежедневно штудировал её в цюрихских библиотеках. Но существовали ли у него какие-то свои каналы информации?

Да, существовали…

О событиях, происходивших в «верхах», он, к примеру, знал гораздо больше, чем сообщали либеральные газеты. Так, в ноябре 1916 года он получил из Питера копии тех самых документов, которые упоминались выше: письма Челнокова и Львова Михаилу Родзянко и письмо Гучкова генералу Алексееву. Напечатать такое в российской прессе было невозможно. А вот большевистский «Социал-Демократ» 30 декабря 1916 года полностью опубликовал их. Комментируя письмо Александра Гучкова, редакция написала: «Это признание, что революция идет. Буржуа ясно видит это и видит свою безпомощность… А революция всё же идет» (100).

В январе 1917 года Ленин рассматривает возможные политические комбинации в случае революционных перемен в России. Вероятно, пишет он, придется «иметь дело с правительством Милюкова и Гучкова, если не Милюкова и Керенского» (101). Это предсказание также было опубликовано «Социал-Демократом» и, как известно, оказалось достаточно точным.
Были и другие, может быть, более важные источники информации…

Где-то в середине января 1917 года в Цюрихе объявились двое военнопленных, которые – переплыв Боденское озеро – бежали из немецкого концлагеря. Ленин буквально «вцепился» в них. «Типики, – пишет он Арманд, – один – еврей из Бессарабии, видавший виды, социал-демократ или почти социал-демократ… Но лично неинтересен, ибо обычен. Другой – воронежский крестьянин, от земли, из старообрядческой семьи. Чернозёмная сила» (102).

Всё это время ему так не хватало живого общения за рамками привычной эмигрантской среды. Не для того, чтобы спорить, убеждать, «влиять». Это стало делом безнадежным, ибо эмигранты- оппоненты уже не слышали и не хотели слышать доводов, не вписывавшихся в их сложившиеся представления. Владимиру Ильичу, как он выразился, не хватало просто нормальных собеседников – «“живых”, эмигрантщиной не изъеденных людей» (103).

И вот теперь перед ним сидели двое солдат, прошедших фронт, побывавших в плену. Ленин внимательно, не перебивая, слушал их рассказы. Сначала о плене. О тех ужасах, которые творились в концлагерях. О той пропаганде, которую вели немцы. Тысячи военнопленных они сгруппировали по национальному признаку и всячески пытались разжечь антирусские, сепаратистские настроения. Для украинцев, например, пригласили галицийских лекторов из Львова. Но результат оказался ничтожным: из 27 тысяч украинцев, сидевших в лагере, лишь 2 тысячи высказались за «самостийность». Остальные, с величайшим удовлетворением отметил Ленин, «впадали в ярость при мысли об отделении от России… Факт знаменательный! Не верить нельзя… Авось, от “австрийского типа” развития судьба Россию избавит» (104).


Сидели в лагере и иностранцы. «Французов, – замечает Владимир Ильич, – хвалят (в плену) – товарищи хорошие… Англичан ненавидят: “гордецы; куска хлеба не даст, ежели ему пол не вымыть”». К немцам отношение весьма своеобразное. С одной стороны – «тоже своего кайзера ругают». С другой – есть чему у них поучиться. Из лагеря пленных посылали на работу в богатые крестьянские хозяйства. Воронежец Кондрат Михалев присматривался. «Как у них всё налажено, – рассказывал он, – ни одна корка даром не пропадает! Вот вернусь к себе на село – так же хозяйничать буду!» «Всё тяготение воронежца, – заключает Ленин, – назад, домой, к земле» (105).

К швейцарским рабочим Михалев относился иронически. Когда в Цюрихе его интернировали, стал ходить он на земляные работы «и все удивлялся на забитость швейцарского рабочего люда. “Иду я, – рассказывал он, – в контору получать деньги за работу, смотрю – стоят рабочие швейцарские и войти в контору не решаются, жмутся к стенке, в окно заглядывают. Какой забитый народ! Я пришел, сразу дверь отворяю, в контору иду, за свой труд деньги брать иду!”» (106).


И кто это говорил? Мужик, который ещё вчера, как говорится, тележного скрипа боялся. «Был он из староверов, – пишет Крупская, – дедушка и бабушка поэтому запретили ему грамоте учиться: печать-де дьявола. В плену уж выучился он грамоте» (107). Там же выучился и «политике».

Ленин подробно расспрашивал об отношении к войне. Оба беглеца были решительно против неё. Но «насчет защиты отечества, – отмечает Владимир Ильич, – как… Плеханов… “Ежели немец прёт, как же не защищаться?” Не понимает. Обижен (и он и еврей!!) глубоко за то, как нещадно бьют немцы “наших”» (108).

В остальном политическая ориентация вполне определённа: «Сочувствует социализму», – отмечает Владимир Ильич. «… Насчёт царя и бога, – записывает он слова Михалева, – все-де 27 тысяч вполне покончили, насчет крупных помещиков тоже». Вывод Ленина: «Озлобленные и просвещённые вернутся в Россию» (109).

Впрочем, было и о чем задуматься… До сих пор Ленину приходилось иметь дело в основном с «идейными» и «учёными» оборонцами, использовавшими – и вольно и невольно – фразы о «защите отечества» для оправдания империалистической бойни. Здесь же разговор шёл с людьми, ненавидящими войну, испытавшими её ужасы на собственной шкуре. И очень скоро Владимир Ильич вводит в политический оборот крайне важное понятие – «добросовестное оборончество», которое он применяет при оценке настроений широких масс и особенно крестьян.

Всех тем, о которых было переговорено с Кондратом Михалёвым, Владимир Ильич не перечислял. Но вполне естественно предположить, что присутствовала среди них еще одна – братание. О братании на Западном фронте газеты писали много. Первое состоялось в рождественскую ночь под Парижем, когда, сойдясь на нейтральной полосе, французские, английские и немецкие солдаты вместе распили шампанское, виски и шнапс по случаю наступавшего 1915 года. О братании на Балканах Ленин подробно расспрашивал болгарского социалиста Василя Коларова. А вот о том, как это происходило на Восточном фронте было известно мало. Владимир Ильич старался выудить информацию из либеральной прессы. Пытался распространить анкеты среди русских военнопленных в немецких лагерях. И вот теперь перед ним был очевидец…

На Восточном фронте братания возникали стихийно. Отправляясь на войну, русский солдат знал, что воевать ему придется или с «басурманом» или с каким-нибудь «иноверцем». Но на юго-западных участках фронта, после боев, когда для выноса раненых и уборки трупов устанавливалось затишье, он услышал с той стороны славянскую речь сербов, чехов, словаков, многие из которых, как выяснилось, были к тому же православными, «братушками». Это и положило начало «братанию»: встречам и беседам на нейтральной полосе, а иной раз и в окопах противника, – а также солдатскому «бартеру». Тем более что братья-славяне с удовольствием выменивали добротный русский хлеб на спиртное, которого россияне были лишены по «сухому закону» 1914 года (110).

То, что немецкая разведка пыталась использовать братание в своих целях – факт. Но очевидно и другое: братание хоть на время прекращало братоубийство, устанавливало – пусть на малый срок – перемирие. И происходило это не по приказу генералов и офицеров, а по воле самих солдат.

Так или иначе, но Михалёв стал для Ленина не просто источником информации, но и интереснейшим собеседником. И Владимир Ильич был благодарен ему за это.

Не прошли безследно эти беседы и для Михалёва… Он мечтал поступить в народный университет. Но поскольку в Цюрихе такового не оказалось, уехал в Париж. И когда его и других бежавших из плена вызвали в русское посольство, и важные чиновники, увешанные орденами, стали уговаривать подписать воззвание о защите Отечества и продолжении войны, Кондрат решительно отказался: «Встал я и сказал, что войну кончать надо, и пошёл. Потихоньку вышли и другие» (111).

Там, где либералы в терявшем терпение и вековую покорность русском мужике усматривали лишь «пугачёвщину», угрозу кровавого хаоса, Владимир Ильич увидел совсем другое: готовность к борьбе, пробуждение самосознания, ума, чести и человеческого достоинства. После встреч с Кондратом Михалевым он получил тому ещё одно доказательство. И спор об этом Ленин вынес на страницы печати.

Собственно, предмет спора определился ещё в конце предыдущего столетия, когда первые выступления рабочих – не говоря уже о крестьянских бунтах – нередко сопровождались различного рода эксцессами. Как быть? Как относиться к этому?

С первых шагов своей политической деятельности Владимир Ильич размышлял над этой проблемой. Нечеловеческие условия жизни, писал он, низвели положение российского труженика до положения скотины. Именно поэтому его протест «не может не принять буйных форм» и неизбежно выливается либо в «тупое отчаяние», либо в яростные взрывы «дикой мести». И можно, видимо, понять известного либерала Михаила Гершензона, который позднее написал в «Вехах»: «Каковы мы есть, нам не только нельзя мечтать о слиянии с народом, – бояться его мы должны пуще всех казней власти и благословлять эту власть, которая одна своими штыками и тюрьмами еще ограждает нас от ярости народной» (112).

В письме Инессе Арманд Ленин отметил: «Русская революция 1905 г…состояла из ряда битв всех недовольных классов, групп, элементов населения. Из них были массы с самыми дикими предрассудками, с самыми неясными и фантастическими целями борьбы, были группки, бравшие японские деньги, были спекулянты и авантюристы и т. д.» (113). Так что же – стать на сторону жандармов, усмиряющих стачки и бунты? Или возможна иная позиция? Да, возможна, считал Ленин.

Мы никогда «не забываем политической неразвитости и темноты крестьян, нисколько не стирали разницы между “русским бунтом, безсмысленным и безпощадным”, и революционной борьбой…» Но если бунты начались, революционеры не могут «пройти мимо» этих протестных выступлений. Свой долг они видят в том, чтобы не отворачиваться брезгливо от «эксцессов», а просвещать и организовывать эту массу, нести в неё «луч сознания своих прав и веру в свои силы», учить на опыте собственных побед и поражений. Только тогда, подчеркивал Владимир Ильич, «оплодотворенная таким сознанием и такой верой, народная ненависть найдет себе выход не в дикой мести, а в борьбе за свободу» (114).

Когда в 1896 году Ленин полемизировал по данному вопросу с Михайловским, Юлий Мартов был вполне солидарен с Владимиром Ильичем (115). Но с тех пор прошло двадцать лет. В 1916 году в ряде районов России на почве голода и дороговизны произошли стихийные массовые волнения, сопровождавшиеся разгромом продовольственных лавок и избиением лавочников. Как должен отнестись к подобным выступлениям революционер? Мартов попытался дать свой ответ на этот вопрос.

«Плоха та революционная партия, – писал он, – которая стала бы спиной к возникающему движению потому, что оно сопровождается стихийными и нецелесообразными эксцессами». С другой стороны, «плоха была бы та партия, которая бы считала своим революционным долгом отказаться от борьбы с этими эксцессами»… В целом же «вспыхивающие на почве дороговизны народные волнения… не могут непосредственно стать источниками того движения, которое составляет нашу задачу». А посему «кокетничанье» с таким движением, «легкомысленные спекуляции» на нём – «прямо преступны». Остается лишь призывать эти массы «к организованной борьбе», а именно – «к организации кооперативов, к давлению на городские думы в целях таксации цен и к т. п. паллиативам».

Иной ответ дал Ленин. Революционный социал-демократ, полагал он, в условиях голода и кровавой войны, ежедневно уносящей тысячи жизней, должен был обратиться к массе не с призывом к «организации кооперативов». Он должен был сказать: да, «громить лавочку нецелесообразно», ибо в голоде и войне, которые довели людей до исступления, виноват не этот мелкий лавочник, а виновато правительство. Так давайте «направим свою ненависть на правительство», а для этого организуемся, сговоримся с рабочими других городов, «устроимте посерьёзнее демонстрацию», обратимся к солдатам и «привлечём к себе часть войска, желающую мира».

Вот так должен был, по Ленину, действовать настоящий революционер. И через два месяца после публикации этой статьи именно так действовали в Питере рабочие-большевики, меньшевики, эсеры, когда в столице на почве нехватки хлеба и недовольства войной вспыхнули массовые волнения. Борьба закончилась победой Февральской революции…

Впоследствии многие историки утверждали, что Февральская революция родилась из озлобления стоявших в очередях женщин и солдатских «безпорядков». Словом, из «бабьего бунта», слившегося с бунтом солдатским. Этим хотели обосновать мысль об «аполитичности» революции. Советские историки протестовали, стремясь, напротив, подчеркнуть политическую сознательность масс уже на начальном этапе революции. Пожалуй, в обоих случаях допускались «перегибы», хотя невозможно отрицать, что экономические трудности лежали в основе недовольства, породившего социальную напряжённость. Как записал Ленин еще в феврале 1917 года, «нужда не признает никаких законов» (116). Но важно понять и другое: стихия стихии – рознь. После того, как миллионы людей прошли школу первой русской революции, стихия стала понятием достаточно относительным.

Когда читаешь воспоминания об этих днях сторонних наблюдателей, складывается впечатление о некоем гигантском муравейнике, не только безликом, но и безымянном. То и дело встречаешь фразы: «Из толпы кричали: “Где вожаки? Ведите нас!”, а потом бросились к “Крестам” освобождать политических»; «На Выборгской толпа разгромила полицейский участок и захватила оружие»; «На Знаменской площади какие-то личности, взобравшись на памятник покойного государя, бросали в многотысячную толпу зажигательные призывы»; «Когда казаки, обнажив шашки, хотели броситься на демонстрантов, из толпы вышла женщина и произнесла речь, после чего казаки повернули вспять…»

Сегодня, когда благодаря исследованиям историков можно просматривать ленту февральских событий кадр за кадром, мы видим в этой, казалось бы, безликой толпе – знакомые лица. На штурм «Крестов» солдат и рабочих двинул большевик М. И. Калинин. Захватом участка на Выборгской стороне руководил И. Д. Чугурин – ученик Ленинской школы в Лонжюмо, член ПК. На Знаменской площади с памятника Александру III выступали с речами межрайонец К. К. Юренев и меньшевик В. Гриневич. Женщина, безстрашно вышедшая навстречу казакам, – это работница-большевичка А. И. Круглова… В нужный момент каждый из тех, кто имел за плечами опыт пятого года, не дожидаясь «директив сверху», знал свое дело и был на своем месте.


Но это произошло спустя два месяца, а в декабре 16-го года Ленин писал: предположим, что революционер столкнулся «с волнениями такой формы, которую он считал нецелесообразной. Ясно, что его правом и обязанностью революционера было бороться против нецелесообразной формы… во имя чего? во имя целесообразных революционных выступлений…» (117).

Незадолго до нового года, 18 декабря, Ленин пишет Арманд: «Получилось сегодня еще одно письмо из СПб. – в последнее время оттуда заботливо пишут… Настроение, пишут, архиреволюционное». Через два месяца, 19 февраля 1917 года он сообщает ей же: «Получили мы на днях отрадное письмо из Москвы… Пишут, что настроение масс хорошее, что шовинизм явно идет на убыль и что, наверное, будет на нашей улице праздник». А когда, в тот же день, большевик Слава Каспаров сообщает из Берна, что у него появилась возможность возвращения в Россию, Крупская, по поручению Владимира Ильича, сразу отвечает: «Ехать надо немедленно, а то опоздаете к “началу”» (118). В черновых записях начала 1917 года Ленин еще более категоричен: «Der Sturm naht», – пишет он, – штурм приближается! (119).

День 15 (2) марта 1917 года складывался как обычно. С утра моросил дождь. В девять Владимир Ильич был уже в библиотеке. В 12 часов 10 минут вернулся домой, пообедал. Надежда Константиновна помыла посуду, и Ленин вновь собрался в библиотеку. Но в этот момент прибежал их знакомый – польский эмигрант Вронский: «Вы ничего не знаете?! В России революция!» – и стал рассказывать о только что вышедших экстренных выпусках газет (120).

В одном из ранних вариантов воспоминаний Крупская написала: «Ильич как-то растерялся. Когда Вронский ушёл и мы несколько опомнились, мы пошли к озеру, где под навесом каждый день расклеивались все швейцарские газеты. Да, телеграммы говорили о революции в России» (121).
Но если знал, ждал, то почему же «растерялся»?

Да потому, что можно знать причины, улавливать тысячи признаков приближения революции, но никому не дано предсказать её повод, а уж тем более – дату начала. Революции не возникают по чьей-либо воле или в результате планов, выношенных революционерами. Это – результат, как любил говорить Ленин, «объективного хода вещей». Они приходят тогда, когда власть имущие не решают назревших проблем народной жизни мирным путём. А неприятие существующих порядков самим народом в конце концов переполняет чашу терпения. Как, где, когда она переполнится, какое событие станет последней каплей – этого не может предугадать никто…

Об этом Ленин написал в «Социал-Демократе», вышедшем 31 января 1917 года: «Революционная ситуация в Европе налицо. Налицо величайшее недовольство, брожение и озлобление масс». И все-таки – «таких революций не бывает…, чтобы можно было наперёд сказать, когда именно революция вспыхнет, насколько именно велики шансы ее победы». Через полтора года Ленин повторит: «За два месяца перед… февралем 1917 года ни один, какой угодно опытности и знания, революционер, никакой знающий народную жизнь человек не мог предсказать, что такой случай взорвет Россию» (122).

Среди сообщений заграничной прессы о восстании в Петрограде, которые Ленин прочел у озера, одно запомнилось: на знамени кавалерийских войск, демонстрировавших на площади перед Государственной думой, красовался лозунг – «Да здравствуют социалистические республики во всех странах!» (123). 


Оффлайн Константин Кулешов

  • Активист Движения "17 марта"
  • **
  • Сообщений: 316
«План Мартова»

Утром 23 (10) января 1905 года, в Женеве. Владимир Ильич и Надежда Константиновна точно так же, как обычно, шли в библиотеку. И вдруг увидели бежавших к ним Луначарских. Анна Александровна – жена Анатолия Васильевича – от волнения не могла говорить и лишь безпомощно махала муфтой. Наконец, отдышавшись, они рассказали, что по сообщениям утренних газет в России вчера началась революция…

Владимир Ильич и тогда – задолго до этого дня – писал о приближении революционного взрыва. «Но одно дело, – замечает Крупская, – чувствовать это приближение, а другое – узнать, что революция уже началась» (124).

Тогда, в 1905 году, в ожидании разрешения на въезд в Россию, пришлось сидеть в Женеве почти год. Лишь 8 ноября он приехал в Петербург. К этому времени все уже сложилось и определилось. И хотя его письма и статьи сыграли свою роль в развитии событий, что-то изменить было уже нельзя. Когда ему, в частности, стало известно о подготовке декабрьского восстания в Москве, он написал: «Я склонен думать, что нам вообще выгодно оттянуть его. Но ведь нас все равно не спрашивают» (125).

И вот опять: в России победила революция, а он сидит в этом «проклятом далеке», за тысячи вёрст от событий, которых ждал всю жизнь… Медлить было нельзя – в этом Ленин был абсолютно уверен. И уже там – у озера, у витрин с газетами, сообщавшими о событиях в Петрограде, он сказал Сергею Багоцкому: «Надо готовиться к отъезду в Россию».

15 (2) марта Владимир Ильич пишет Инессе Арманд: «Мы сегодня в Цюрихе в ажитации… Что Россия была последние дни накануне революции, это несомненно. Я вне себя, что не могу поехать в Скандинавию!!» (126). Ибо именно через неё лежал путь в Россию.

Приехал из Берна Григорий Зиновьев. Несколько часов, пишет он, бродили по улицам «безцельно, находясь под впечатлением нахлынувших событий, строя всевозможные планы, поджидая новых телеграмм у подъезда “Новой цюрихской газеты”, строя догадки на основании отрывочных сведений. Но не прошло и нескольких часов, как мы взяли себя в руки. Надо ехать!» (127).

Легальная дорога была одна: через Францию в Англию, затем из Англии на пароходе в Норвегию или Голландию, а оттуда – через Швецию – в Питер. Значит, надо было получить французскую, английскую, норвежскую или шведскую визы и разрешение на пересечение русской границы. И уже тогда, в первые дни, появились признаки того, что эта дорога открыта не для всех и что, как выразился Зиновьев, «мы сидим за семью замками» и в Россию «прорваться будет нелегко» (128).

Появились слухи, что в российских посольствах имеются на сей счет какие-то «чёрные списки». Слухи оказались вполне достоверными. Еще в 1915–1916 годах военные представители Англии, Франции и России составили «международные контрольные списки» на лиц, коим запрещался въезд во все страны Антанты. Среди других «нежелательных категорий», в них были внесены и те эмигранты, которые «подозреваются в пропаганде мира». Всего в «черных списках» значилось около 6 тысяч человек (129).

17 (4) марта 1917 года Ленин получает телеграмму из Христиании (Осло) от Коллонтай, Пятакова, Бош и Ганецкого: «Вашу поездку в Россию считаем необходимой…» И Владимир Ильич отвечает: «Сейчас получили Вашу телеграмму, формулированную так, что почти звучит иронией… Мы боимся, что выехать из проклятой Швейцарии не скоро удастся» (130).

Вечером того же дня в заграничных газетах появляется сообщение о том, что Временное правительство России объявило амнистию «по делам политическим и религиозным». Это внушало какие-то надежды. И уже на следующий день Ленин поручает Арманд «узнать тихонечко и верно, мог ли бы я проехать» на родину через Англию. Тогда же, 18 марта, он просит жену большевика Георгия Сафарова – 26-летнюю Валентину Мартошкину – зайти в английское консульство и прямо там прозондировать ситуацию. Ответ английского посланника был прост и прямолинеен: «Через Англию вообще нельзя». И 19-го Владимир Ильич сообщает Арманд: «Я уверен, что меня арестуют или просто задержат в Англии, если я поеду под своим именем… Факт! Поэтому я не могу двигаться лично без весьма “особых” мер» (131).

О том, какие это меры, он пишет в Женеву Вячеславу Карпинскому: «Возьмите на свое имя бумаги на проезд во Францию и Англию, а я проеду по ним через Англию (и Голландию) в Россию. Я могу одеть парик. Фотография будет снята с меня уже в парике, и в Берн в консульство я явлюсь с Вашими бумагами уже в парике» (132). Ответ Карпинского разочаровал: оказывается, он уже давно значился во всех проскрипционных списках, ибо когда-то проходил по делу «знаменитого террориста» Камо (С. А. Тер-Петросяна).

«Сон пропал у Ильича с того момента, когда пришли вести о революции, – рассказывала Крупская, – и вот по ночам строились самые невероятные планы. Можно перелететь на аэроплане. Но об этом можно было думать только в ночном полубреду. Стоило это сказать вслух, как ясно становилась неосуществимость, нереальность этого плана» (133). Да и сам он понимал это. «Конечно, – пишет Владимир Ильич Арманд, – нервы у меня взвинчены сугубо. Да еще бы! Терпеть, сидеть здесь…» (134).

Это было написано утром 19 (6) марта. Но днем произошло событие, которое породило новые надежды…

Сразу после получения известий о революции все российские политические эмигранты, независимо от партийной принадлежности, стали собираться для обмена информацией. Главным предметом дискуссии был тот же вопрос: о путях возвращения на родину. Невозможность проезда через Англию становилась все более очевидной. И на частном совещании представителей различных партийных групп, состоявшемся в Берне 19-го, Юлий Мартов выдвинул план проезда эмигрантов и других российских граждан, застрявших в связи с войной в Швейцарии, через Германию в обмен на интернированных в России немцев.

Ничего необычного в этом предложении не было. В годы войны царское правительство не раз практиковало такой обмен. Кстати, именно так – через Германию и Швецию – вернулся в Россию известный ученый Максим Ковалевский. В Петрограде ему устроили торжественную встречу и сам Милюков, приветствовавший его на вокзале (ставший в марте 1917-го министром иностранных дел Временного правительства), не находил в этом маршруте ничего предосудительного. Вот и участники совещания в Берне 19 марта – лидер меньшевиков Мартов, лидер эсеров Натансон, Бунда – Косовский и представитель большевиков Зиновьев – сочли «план Мартова» о проезде через Германию – «наиболее благоприятным и приемлемым»
(135).

Получив от Зиновьева это известие, Владимир Ильич делает приписку к письму Инессе Арманд от 19 марта с просьбой поискать среди лояльных «богатых и небогатых русских социал-патриотов» тех, кто мог бы «попросить у немцев пропуска – вагон до Копенгагена для разных революционеров… Я не могу этого сделать. Я “пораженец”… Вы скажете, может быть, немцы не дадут вагона. Давайте пари держать, что дадут!» (136).

Карпинскому Ленин пишет подробнее: «План Мартова хорош: за него надо хлопотать, только мы (и Вы) не можем делать этого прямо. Нас заподозрят. Надо, чтобы, кроме Мартова, безпартийные русские и патриоты – русские обратились к швейцарским министрам (и влиятельным людям, адвокатам и т.п.) с просьбой поговорить об этом с послом германского правительства в Берне… План, сам по себе, очень хорош и очень верен» (137).

План Мартова был тем более хорош, что именно в эти дни, как сообщил в Петроград российский поверенный в делах в Швейцарии Ону, по требованию военного министерства Великобритании, английскими консулами была полностью «прекращена виза паспортов на проезд в Россию и скандинавские страны». Граф П. А. Игнатьев доложил из Парижа в Питер данные русской контрразведки: «Установлено, что Ленин и его группа безусловно просили французские паспорта, но в выдаче таковых им было отказано». В свою очередь французская разведка информировала, что Ленин и другие большевики «запросили в вице-консульстве Англии в Лозанне разрешение на право проезда через Англию, но так как им было отказано в их просьбе, они обратились в германское консульство» (138).

Впрочем, это произошло позднее, а пока надо было начинать официальные хлопоты. В предшествующих случаях проезда русских эмигрантов через Германию в роли посредника выступало правительство Швейцарии. И участники совещания в Берне 19 марта обратились к одному из лидеров швейцарских социал-демократов, государственному советнику Роберту Гримму с просьбой прозондировать этот вопрос (139). Одновременно, 20 марта, по поручению Ленина, Зиновьев телеграфирует Пятакову, отъезжавшему из Норвегии, чтобы по прибытии в Петроград большевики добивались от Временного правительства привлечения Швейцарии к переговорам с Берлином о пропуске российских эмигрантов через Германию (140).

Между тем, выполняя поручение, Роберт Гримм встретился с лидером либеральной партии, адвокатом, министром Артуром Гофманом, руководившим внешней политикой. Но тот ответил, что «швейцарское правительство не имеет возможности играть роль официального посредника, ибо правительства Антанты могут усмотреть в этом шаге нарушение нейтралитета» (141). Это не исключает того, добавил министр, что – в качестве частного лица – сам Гримм вполне может выступить в этой роли.

А «план Мартова» приобретал с каждым днем всё больше сторонников. 23 (10) марта представители различных партийных групп сформировали единую организацию из числа меньшевиков, большевиков, польских, латышских, литовских, еврейских социалистов и социал-демократов, эсеров, анархистов и т. д. Вошли в неё и те, кого называли социал-патриотами. Избрали «Центральный Комитет по возвращению русских политических эмигрантов, проживающих в Швейцарии, на родину». Председателем ЦК стал меньшевик Семковский, секретарём – польский социал-демократ Багоцкий (142). Этот ЦК и дал полномочия Гримму на ведение переговоров с германскими дипломатами. В тот же день 23 (10) марта Гримм встретился с немецким посланником бароном Гизбертом фон Ромбергом и из Берна в МИД Германии ушла телеграмма: «Выдающиеся здешние революционеры имеют желание возвратиться в Россию через Германию…» (143)

В театральной режиссуре существует понятие – «симультанное действие». Сценическая площадка или круг разбиваются на несколько секторов, где одновременно происходят те или иные эпизоды пьесы. Персонажи, находящиеся в разных секторах, как бы не подозревают о том, что делается рядом. Но именно одновременность происходящего в разных частях сцены создает единое драматическое действие…

В истории нечто подобное происходит очень часто. И лишь последующие исследования позволяют выявить не только одновременность, но и взаимосвязь различных событий.

Ну чего ради уперлись англичане и французы с этими визами и пропусками? Почему, вопреки обыкновению, швейцарское правительство отказалось от посредничества? А в чём причина той медлительности, которую проявило российское правительство в ответ на просьбы о возвращении эмигрантов? И почему немцы столь оперативно пошли навстречу?

Для ответа на эти вроде бы частные вопросы необходимо, видимо, обратиться к проблемам более общим и более масштабным.

Мировая война длилась уже более двух лет. Жертвы её исчислялись уже многими миллионами. И каждая из противостоящих сторон нуждалась в скорой и решительной победе. 6 апреля (24 марта) 1917 года в войну – на стороне Антанты – должны были вступить США. На 9 апреля (27 марта) планировалось начало наступления союзных войск во Франции, в Аррасе, в районе реки Эн. Но оно сулило успех лишь в том случае, если не менее 70 немецких дивизий будут скованы на Восточном фронте.

Временное правительство еще 18 (5) марта известило через свои зарубежные представительства, что Россия выполнит свой союзнический долг. Но разведка и послы стран Антанты сообщали, что положение самого российского правительства достаточно шатко. Что «двоевластие», сложившееся в стране, связывает ему руки, ибо реальная сила находится у Советов. И что правительство удерживает власть лишь потому, что во главе Советов стоят те социалисты, которых называют «соглашателями».

В таких условиях возвращение в Россию из эмиграции более левых и более авторитетных лидеров, выступающих против войны, могло поколебать неустойчивое равновесие «двоевластия» и сорвать военные планы союзников. Вот почему Англия и Франция заняли столь жёсткую позицию по вопросу о возврате эмигрантов и вынуждены были прибегнуть к их «селекции».

Именно поэтому, когда патриарх российской социал-демократии «оборонец» Плеханов решил вернуться в Россию, ему и сорока его сторонникам англичане предоставили военный корабль, который – в сопровождении миноносцев (для защиты от немецких субмарин) – и довез их до Норвегии.


А вот когда из Парижа в Англию, оформив все необходимые документы для отъезда на родину, прибыл лидер эсеров Виктор Чернов, значившийся в «чёрных списках», его немедленно интернировали и выдворили обратно во Францию. Та же участь постигла и одного из меньшевистских лидеров Льва Троцкого. С группой своих сторонников он попытался выехать из США в Россию на норвежском пароходе. Но в Галифаксе, по приказу английского адмиралтейства, их сняли с корабля, арестовали и интернировали в Канаде (144).

А потом пришло сообщение, что известные революционеры- эмигранты П. Карпович и Я. Янсон, добившиеся разрешения на выезд из Англии в Россию, погибли в результате подрыва их парохода немецкой подлодкой в Северном море. И Вера Фигнер, возглавлявшая в Петрограде Комитет помощи политическим ссыльным, подвела итог: «Теперь нашим изгнанникам есть только два пути возвращения в Россию – через Германию или через смерть» (145).

Германия стала другой сценической площадкой, где одновременно развивались события, повлиявшие на судьбу швейцарских эмигрантов. Двухлетняя война на два фронта истощила ресурсы страны. Немецкое верховное командование принимало отчаянные меры, чтобы разобщить союзников. Оно тратило сотни миллионов марок на содержание шпионской сети, подрывную работу и прогерманскую пропаганду в Англии, Франции, Италии, Румынии и других странах. Но особое внимание уделялось России. Для противостояния на Западном фронте необходима была прежде всего нейтрализация Восточного. И Германия была готова поддержать любые организации, группы, которые могли бы дестабилизировать обстановку в России.

Шел поиск контактов в придворных и правительственных кругах, среди влиятельных промышленников и банкиров, издателей газет и журналистов, финских, украинских, кавказских сепаратистов. Через германских и австрийских социал-демократов предложения о денежных субсидиях делались эсерам (Чернову, Камкову), меньшевикам (Чхенкели), большевикам (Коллонтай, Шляпникову). Однако, как сообщала хорошо осведомленная заграничная агентура Департамента полиции, все предложения и эсеры и социал- демократы решительно отвергли
(146).

А 12 января 1915 года к Ленину на бернскую квартиру явился меньшевик В. Д. Мгеладзе с письмом из Константинополя от одного из лидеров «Союза освобождения Украины» М. И. Меленевского (Басок). Этот «Союз» уже вступил в контакт с Германским генеральным штабом, и Меленевский предлагал большевикам сотрудничество в общей борьбе с царизмом.

В беседе с Лениным Мгеладзе (Триа) проговорился «про связь этого Союза с немецким правительством… Я, – пишет Ленин, – был так возмущен, что немедленно, в присутствии Триа написал ответ Баску… Я заявлял, что так как он вступает в сношения с одним из империалистов, то наши дороги безусловно расходятся и у нас нет ничего общего»
(147). С этим письмом Ленин и выставил Мгеладзе за дверь.

Спрос, особенно неудовлетворённый, всегда рождает предложения. И вот, в марте 1915 года в Берлин из Константинополя прибыл известный авантюрист, бывший российский, а затем германский социал-демократ доктор А. Л. Гельфанд, более известный под псевдонимом Парвус. Он и предложил германскому правительству свои услуги «по организации революции в России».

Любопытно, что аналогичное предложение в 1916 году было сделано и царскому правительству России. Некто капитан Брагин представил «Проект организации революционного движения в Германии». Предполагалось с помощью немецких социал-демократов развернуть в германской армии антивоенную пропаганду, а также через широкую сеть агентов вызвать безпорядки на фронте и в тылу. Военный министр одобрил проект, но его советники сочли сумму в 40 млн. золотых рублей, запрошенную Брагиным, непомерной и его идея так и не была реализована
(148).

Однако для немецких чиновников, убежденных в том, что все происходящее на свете возможно лишь как результат указаний начальства и щедрого финансирования, «меморандум доктора Гельфанда» не показался вздором. И ему – под расписку – был выдан один миллион рублей. По заверениям его куратора – немецкого посланника в Копенгагене Брокдорф-Ранцау вся эта сумма целиком была якобы доставлена в Петроград уже к январю 1916 года (149).

На российском горизонте Парвус появился ещё во времена «Искры». Позднее он стал активным меньшевиком. В 1905 году – вместе с Троцким – выдвинулся на первые роли в Петербургском совете рабочих депутатов. Был арестован, сослан, бежал, эмигрировал. И уже тогда у него стала складываться дурная репутация человека непорядочного, явно неравнодушного к деньгам и «шикарной жизни». Эту репутацию Парвус вполне оправдал, и в годы мировой войны нажил огромное состояние на военных поставках и контрабанде из Турции в Германию, из Германии в Данию, Россию, на Балканы. Но страсть к политике не оставляла его, что и привело к появлению упомянутого выше «Меморандума». Какие-то связи с Питером еще оставались, но их было явно недостаточно даже для имитации предложенного проекта.

Выход был один – установить связь с большевиками, которые, несмотря на репрессии, сохранили общероссийскую организацию. Об отказе Ленина от контактов с Меленевским Парвус наверняка знал, ибо в Константинополе они общались достаточно тесно. Возможно он был причастен и к самой инициативе Баска. Поэтому, не надеясь на посредников, в мае 1915 года он сам приехал в Швейцарию для встречи с Лениным.

Сведения об этой встрече сохранились в мемуарах Парвуса. Во времена, когда писались его воспоминания, он многое дал бы за то, чтобы припутать Ленина к своим делам. Увы, оснований не оказалось. И Парвус ограничился кислым замечанием о том, что Ленин отказался и от сотрудничества и от предложенных денег. К аналогичному выводу, анализируя данную встречу, приходит и американский исследователь Д. Шуб: «Парвусу не удалось добиться сотрудничества Ленина, и в использовании им нелегальной большевистской организации ему было отказано»
(150).

Мемуары Парвуса считались единственным подтверждением самого факта встречи. Однако, существует ещё одно свидетельство. Принадлежит оно бывшему эсеру, потом анархо-синдикалисту, а с 1913 года социал-демократу (плехановцу) Артуру Рудольфовичу Зифельдту, жившему в Берне в 1915 году. Причём воспоминания его были опубликованы в Баку в январе 1924 года, то есть до появления мемуаров Парвуса.

Зифельдт рассказывает, как весной 15-го года – а было ему тогда 26 лет – он спешил в столовую и по дороге встретил знакомую меньшевичку [Катю Громан] с каким-то малоприятным толстым господином. Она представила его – Парвус. А тот, в свою очередь, попросил Артура проводить его к Ленину. Но случилось так, что именно в этот момент на улице показались Ленин, Крупская и Каспаров, тоже спешившие в столовую. Парвус сказал, что хотел бы поговорить с Владимиром Ильичом, и Ленин пригласил его домой. «А я, – пишет Зифельдт, – пошел с Каспаровым в столовку обедать, а потом быстрым шагом, раздираемый любопытством, к Ильичу… Вхожу и застаю одного Ильича с Н.К. – “А где же Парвус?” Оказывается, что политическая беседа… была очень коротка. Не успел шейдемановский агент изложить до конца свою “платформу” и свои “предложения”, как Ильич кратко, но выразительно сказал, что им не по пути, и вежливо выпроводил Парвуса, выразив пожелание отныне больше его не видеть», то есть, говоря проще, выставил за дверь
(151).

А в центральном органе большевиков газете «Социал-Демократ» появилась статья «У последней черты», где Владимир Ильич писал: «Парвус, показавший себя авантюристом уже в русской революции, опустился теперь в издаваемом им журнальчике «Колокол» до… последней черты… Он лижет сапоги Гинденбургу, уверяя читателей, что немецкий генеральный штаб выступил за революцию в России» (152). Для человека, мечтавшего о возвращении на роль публичного политика, это была убийственная публикация. И Александр Шляпников пишет, что все большевистские организации сразу же прекратили с Парвусом «всякие отношения» (153).

Время шло. Революция в России произошла без ведома и «указаний» Парвуса. И немцы уже сожалели о потерянном миллионе. Как вдруг, уже упоминавшаяся телеграмма в МИД, отправленная из Берна 23 (10) марта 1917 года бароном фон Ромбергом – о желании российских революционеров проехать через Германию, – дала Парвусу надежду вновь оказаться причастным к ходу событий.

По поводу телеграммы Ромберга МИД запрашивает мнение германского посланника в Стокгольме барона фон Люциуса, в Копенгагене – посланника Брокдорф-Ранцау, с которыми доктор Гельфанд поддерживал тесные связи. И Парвус рисует им радужные для Германии перспективы в случае возвращения в Россию – с его, конечно, участием – швейцарских эмигрантов.

Вне зависимости от нашептываний Парвуса, Ранцау убеждает в целесообразности «гениального плана: прогнать дьявола при помощи чёрта» ряд ответственных чиновников: барона фон Мальцана в МИДе, руководителя военной пропаганды депутата рейхстага Эрцбергера, начальника разведотдела генштаба полковника Николаи. А они, в свою очередь, сумели убедить и рейхсканцлера Германии Теобальда Бетман-Гольвега. И статс-секретарь МИДа Артур Циммерман телеграфирует в ставку верховного командования: «Так как в наших интересах, чтобы в России взяло верх влияние радикального крыла революционеров, кажется уместным разрешить им проезд». 25 марта ставка предложение одобрила и 26 (13) – го МИД направил Ромбергу в Берн телеграмму: «Групповой транспорт под военным наблюдением. Дата отъезда и список имён должны быть представлены за 4 дня»
(154).

О всей этой чиновной переписке Ленин, естественно, ничего не знал. Проходили дни и ему казалось, что надежд на скорое легальное возвращение в Россию становится всё меньше. «В Россию, должно быть, не попадём!! – с горечью пишет он Арманд. – Англия не пустит. Через Германию не выходит». И о том же – Ганецкому: «Вы можете себе представить, какая это пытка для всех нас сидеть здесь в такое время» (155).

Ленин опять начинает думать о вариантах нелегальных. Конечно, уже не о аэроплане, но планах не менее курьезных. Он попросил Бронского, рассказывает Крупская, «разузнать, нельзя ли как-нибудь через контрабандиста пробраться через Германию в Россию». Потом он конкретизирует идею. «Получаю вдруг, – вспоминал Ганецкий, – телеграмму от Владимира Ильича с сообщением, что выслано мне весьма важное письмо. Через три дня приходит конспиративное письмо. В нем маленькая записка Владимира Ильича и две фотографии – его и тов. Зиновьева. В записке приблизительно следующее: “Ждать больше нельзя. Тщетны все надежды на легальный проезд. Нам с Григорием необходимо во что бы то ни стало немедленно добраться в Россию. Единственный план следующий: найдите двух шведов, похожих на меня и Григория. Но мы не знаем шведского языка, поэтому они должны быть глухонемые”» (156).

Крупская смеялась: «Не выйдет, можно во сне проговориться. Приснятся ночью кадеты, будешь сквозь сон говорить: сволочь, сволочь. Вот и узнают, что не швед». О том же писал и Ганецкий: «Я почувствовал, как томится Владимир Ильич, но, сознаюсь, очень хохотал над этим фантастическим планом. Только отчаяние и горе могли создать подобный план…» (157).

Телеграмма, о которой рассказал Ганецкий, это, видимо, телеграмма Ленина 23 (10) марта: «Письмо послано. Дядя желает получить подробные сведения. Официальный путь для отдельных лиц неприемлем. Пишите срочно Варшавскому [Бронскому]» (158). Если письмо пришло через «три дня», то это, видимо, 26 или 27 марта.

Трудно сказать, действительно ли смеялся тогда Ганецкий, но задание он выполнил. Среди сотрудников конторы Парвуса в Берлине был коммерсант Георг Скларц. Ганецкий и Бронский знали, что у него довольно тесные контакты с таможенными чиновниками и контрабандистами, но, конечно, никак не думали, что Скларц связан и с германской разведкой. Но самое любопытное, что – судя по немецким документам – ни Скларц, ни Парвус о данной затее ничего своим хозяевам не сообщили.
И основания для этого были…

О ходе переговоров германского МИДа со ставкой относительно «группового транспорта» русских эмигрантов немцы Парвуса не информировали (159). И у него, видимо, появилось ощущение, что главное опять проходит мимо него. Поэтому, когда Скларц сообщил о запросе Ленина, Парвус решил, что судьба наконец-то даёт ему шанс вновь оказаться в центре событий. Фразу Владимира Ильича в телеграмме Ганецкому о том, что «официальный путь для отдельных лиц неприемлем» – он игнорировал. Главным было – заманить Ленина в Берлин…

Так или иначе, но в конце марта Георг Скларц примчался в Цюрих. Через свою знакомую Дору Долину он связывается с Михаилом Бронским и предлагает свои услуги для того, чтобы получить разрешение на проезд через Германию Ленина и Зиновьева. Когда Бронский рассказал об этом Ленину, Владимир Ильич насторожился и попросил встретиться со Скларцем вторично, чтобы выяснить – от чьего имени он действует. А Ганецкому 28 (15) марта телеграфировал: «Берлинское разрешение для меня неприемлемо. Или швейцарское правительство получит вагон до Копенгагена или русское договорится об обмене всех эмигрантов…»

Во время второй встречи с Бронским Скларц заявил, что сам довезёт Ленина и Зиновьева до Берлина, потом проговорился о Парвусе и, наконец, стал предлагать деньги для переезда. Как пишет Платтен, всё это окончательно «убедило Ленина, что посредник по этому делу – агент немецкого правительства, и он тотчас резко оборвал все дальнейшие переговоры». А Ганецкому 30 (17) марта Владимир Ильич вновь телеграфирует: «Ваш план неприемлем… Единственная надежда – пошлите кого-нибудь в Петроград, добейтесь через Совет рабочих депутатов обмена на интернированных немцев». В тот же день, в письме Ганецкому, Ленин ещё раз пояснил: «Пользоваться услугами людей, имеющих касательство к издателю “Колокола” [Парвусу], я, конечно, не могу»
(160).

Письмо пришло в Стокгольм 2 или 3 апреля. Ганецкий понял, что фотографии для паспортов уже не понадобятся, «однако фотографию Владимира Ильича, – пишет он, – я сейчас же использовал. Через два дня она красовалась в ежедневной газете наших шведских товарищей “Политикен”…» (161). Действительно, 6 апреля (24 марта) эта газета опубликовала и портрет Ленина и статью о нём, написанную Вацлавом Воровским.

Так уж случилось, что пятница, 30 (17) марта, стала решающим днем…
Когда 26 марта имперский посланник в Берне барон фон Ромберг получил разрешение МИДа на групповой проезд русских эмигрантов, он тотчас сообщил об этом Гримму и был уверен, что списки отъезжающих получит в ближайшие дни. Но не тут-то было.

Принимая предложение о посредничестве в переговорах, Гримм вынашивал и свои честолюбивые планы. Ему казалось, что, общаясь с официальными представителями России и Германии, он сможет выступить в исторической роли миротворца. Позднее он сам признался, что вступил «на путь тайной дипломатии» для того, чтобы ускорить заключение сепаратного мира между Германией и Россией, дабы «спасти русскую революцию» (162).

Теперь же, после информации Ромберга, выяснилось, что никаких контактов с официальными представителями не будет. И лишь 30 марта Гримм сообщает объединённому эмигрантскому ЦК о получении разрешения на групповой проезд через Германию. При этом он настаивает на получении соответствующей санкции у Временного правительства, после которой возобновит переговоры (163). Проблема снова загонялась в тот же тупик.

Как и о чем разговаривал Гримм с Ромбергом? Кто именно настаивает на санкции российского правительства – Гримм или Ромберг? Обо всём этом ничего не было известно. И вообще, «мы не были осведомлены, – пишет Платтен, – насчет того, в какой плоскости велись переговоры Гриммом» (164).

Ленин решает посоветоваться с многоопытным журналистом Карлом Радеком. Узнав у Бронского, что Карл Бернгардович отдыхает в Давосе, он договаривается о встрече. Радек немедленно приезжает в Цюрих вместе с гостившим у него немецким адвокатом, депутатом рейхстага, левым «циммервальдистом» Паулем Леви, и они обсуждают сложившееся положение.
Что касается отвергнутого нелегального варианта, то – в отличие от Крупской и Ганецкого – Леви смеяться не стал. «Это грозит расстрелом», – сказал он. Радек дополнил: «Риск состоял не только в том, что очень легко было провалиться, но и в том, что неизвестно было, где кончаются контрабандисты, услугами которых предстояло воспользоваться, и где начинаются шпионы правительства…»
(165).

Значит, оставался только легальный вариант. И для его реализации необходимо было прояснить, готовы ли немцы продолжить переговоры без санкции правительства России. Радек и Леви тут же попросили знакомого корреспондента немецкой газеты «Франкфуртер Цейтунг» доктора Дейнгарта спросить об этом Ромберга. Посланник сразу ответил, что немедленно «снесётся с Берлином» (166).

И, наконец, в тот же день, 30 марта от Ганецкого приходит срочная телеграмма. Из Питера в Стокгольм прибыла партийный курьер М. И. Стецкевич. Она привезла газеты, письма для Владимира Ильича, но главное – и об этом была телеграмма Ганецкого – требование Русского Бюро ЦК большевиков немедленного приезда Ленина в Россию, ибо «нашим не достаёт руководства» и «каждый упущенный час ставит всё на карту» (167). Этот вполне официальный вызов стал для Ленина, пожалуй, самым важным импульсом дальнейших решительных действий и, в частности, для того, чтобы взять инициативу в свои руки.

Он вновь и вновь просчитывает все возможные варианты. Взвешивает те политические последствия, которые могла иметь поездка через Германию. «Это был единственный случай, – вспоминал зашедший к Владимиру Ильичу Вилли Мюнценберг, – когда я встретил Ленина в сильном волнении и полным гнева. Короткими и быстрыми шагами он обходил маленькую комнату и говорил резкими обрывистыми фразами… Окончательным выводом всех его слов было: мы должны ехать, хоть сквозь пекло» (168).
В субботу вечером, 31 (18) марта, Пауль Леви сидел в кафе цюрихского Народного дома. Внезапно его позвали к телефону. Звонил сам барон Ромберг. Он сказал, что искал его по всему городу и не может ли господин депутат связаться с Лениным, ибо с минуты на минуту ждёт окончательных инструкций из Берлина на свой запрос 30 марта
(169). Ромберг сказал правду. В этот день в Германском генеральном штабе прошло совещание по поводу проезда русских революционеров. Сотрудник имперского разведотдела «Восток» капитан Бурман заявил, что «хотя его отдел и не придаёт этой акции большого значения, он хотел бы получить список проезжающих как можно быстрее». Остальные участники совещания поддержали его (170).

Пауль Леви немедленно разыскал Ленина и сообщил ему о звонке из посольства. Надо было решать. Не терять время, не начинать безконечных словопрений с представителями различных партийных групп, как это делалось до этого, а принимать конкретное решение от имени большевиков, а уж затем ставить его на всеобщее обсуждение.

И Ленин пишет постановление Заграничной коллегии ЦК РСДРП, в котором заявляет, что предложения о групповом проезде, сделанные Гримму, «вполне приемлемы» и являются «единственным выходом». Что «дальнейшая оттяжка абсолютно недопустима». А посему «предложение немедленного отъезда нами принято, и что все, желающие сопровождать нас в нашем путешествии, должны записаться». Постановление подписывают Ленин и Зиновьев. Оно немедленно отправляется в большевистские группы Швейцарии, представителям других партий, объединенному ЦК русских политэмигрантов, а затем печатается листовкой
(171). Вечером в Берн уходит телеграмма Гримму: «Наша партия решила безоговорочно принять предложение о проезде русских эмигрантов через Германию… Мы абсолютно не можем отвечать за дальнейшее промедление, решительно протестуем против него и едем одни. Убедительно просим немедленно договориться и, если возможно, завтра же сообщить нам решение» (172).

Если бы где-то в Швейцарии взорвали бомбу, это, вероятно, произвело гораздо меньшее впечатление. Утром 1 апреля (19 марта) позвонил Гримм. Он заявил, что ни в коем случае не возобновит контактов с Ромбергом без санкции Временного правительства и считает «свою миссию исчерпанной». В тот же день из Лозанны Владимир Ильич получает телеграмму Марка Натансона о том, что эсеры будут выступать против решения большевиков (173).

Но Ленина это не останавливает. Он телеграфирует Ганецкому, просит его выслать 2–3 тысячи крон и сообщает, что выезд возможен в среду 4 апреля (22 марта) и ехать готовы уже минимум 10 человек. А Инессе Арманд пишет: «Надеюсь, что в среду мы едем – надеюсь, вместе с Вами» (174).

Английская и французская разведки внимательно следили за событиями в Швейцарии. Когда, по их мнению, вопрос о поездке русских революционеров сдвинулся с места, они потребовали от российского правительства решительных мер. Министр иностранных дел Милюков ответил английскому послу лорду Бьюкенену: «Единственное, что можно было бы предпринять, – это опубликовать их фамилии и сообщить тот факт, что они направляются через Германию; этого было бы достаточно, чтобы предотвратить их приезд в Россию». Впрочем, этим разговором Милюков не ограничился. В популярной французской газете «Le Petit Parisien» было опубликовано его заявление о том, что каждый, кто вернётся на родину через Германию, будет немедленно объявлен государственным преступником и предан суду (175).

На следующий день, 2 апреля, в рабочем клубе «Eintracht» состоялось собрание представителей эмигрантских центров – меньшевиков, эсеров, групп «Начало», «Вперёд» и Польской партии социалистов. После выступления Ленина, обосновавшего решение.

Заграничной коллегии ЦК РСДРП, начались прения, вернее – не прения, а сплошной крик…
Владимир Ильич прекрасно понимал, что вопросов действительно возникает множество. Не играем ли мы на руку немцам, принимая их предложение? Не используют ли они нас в своих корыстных целях? Верно ли, что российские власти за проезд через Германию собираются сажать в тюрьму? И как воспримет эту поездку российское общественное мнение? Какова будет реакция русских рабочих?


Чтобы ответить, надо было, видимо, сначала определить главное. О чём идет речь – о судьбе, благополучии, комфорте самих эмигрантов? Или о чём-то более существенном? Для Ленина этот вопрос был уже решён…

В России началась народная революция. Идет борьба различных сил за влияние на массы. Там, в Питере, российские цекисты-большевики не могут противостоять таким умудрённым политикам, как Милюков, Гучков, Керенский, которые, объявив войну не «империалистической», не «реакционной», а «оборонительной» и «революционной», по-прежнему будут гнать на кровавую бойню миллионы людей. Сама мысль об этом приводила Ленина в ярость. И он считал, что в таких условиях сидеть и ждать милости от такого правительства не только наивно, но и преступно.

Что касается тюрьмы, то её вероятность не исключена. Ведь сослали же в гиблый Туруханский край, при попустительстве IV Государственной думы, за антивоенную пропаганду рабочих депутатов. Ведь сидит же в шведской тюрьме редактор газеты, интернационалист Карл Хёглунд. Сидит же с 1916 года в каторжной тюрьме Люкау, с одобрения немецкого рейхстага, Карл Либкнехт. И англичане и французы «используют» его в своих корыстных целях. Они тайно распространяют по Германии его письма в суд при королевской военной комендатуре в Берлине, его антимилитаристские памфлеты, разоблачающие германское правительство, призывающие пролетариат к интернациональной борьбе против войны. Английское ли правительство подвергает преследованиям учителя Джона Маклина за антивоенную деятельность, обвиняя его в «пособничестве врагу». Но настоящие революционеры-интернационалисты не могут вести себя по-другому…

Ну, а относительно того, не скомпрометирует ли эта поездка политэмигрантов в глазах русских рабочих, Ленин на собрании 2 апреля сказал: «Вы хотите уверить меня, что рабочие не поймут моих доводов о необходимости использовать какую угодно дорогу для того, чтобы попасть в Россию и принять участие в революции. Вы хотите уверить меня, что каким-нибудь клеветникам удастся сбить с толку рабочих и уверить их, будто мы, старые испытанные революционеры, действуем в угоду германского империализма. Да это курам на смех» (176).

Однако все аргументы Ленина большинством собравшихся были отвергнуты. В принятой резолюции постановление Заграничной коллегии ЦК РСДРП признали политической ошибкой. «По поводу отъезда, – писала Крупская Каспарову, – меньшевики и с.-р. подняли отчаянную склоку… Считают отъезд через Германию ошибочным, надо-де сначала добиться согласия – одни говорят Милюкова, другие – Совета рабочих депутатов. Одним словом, по-ихнему выходит: сиди и жди» (177). Владимир Ильич отреагировал более жёстко: «Я считаю сорвавших общее дело меньшевиков мерзавцами первой степени, “боящихся” того, что скажет “общественное мнение”, т. е. социал-патриоты!!!» (178).

Решение этого собрания не остановило Ленина. Он переходит в комнату правления рабочего клуба, где его ждали Радек и Мюнценберг. Подвели итоги. Теперь, когда «общее дело» сорвано, об отъезде 4 апреля не может быть и речи, а переговоры с немцами нужно вести не от имени объединённого ЦК политэмигрантов, а только от «группы Ленина». А стало быть, надо менять и посредника. Тем более, сам Гримм заявил вчера по телефону, что его «миссия исчерпана».

Выбор пал на Фрица Платтена, честность которого была вне всяких сомнений. Ему позвонили. Он пришёл в половине второго. И после недолгих уговоров согласился. Теперь было важно, чтобы Гримм представил его Ромбергу как своего преемника. На это можно было рассчитывать, ибо сам Гримм – в том же телефонном разговоре – сказал, что «охотно готов помочь найти посредника, который довел бы до конца переговоры…»
(179).

С этой проблемой решено было покончить сразу. Быстро оформив выписку о снятии с учёта в Цюрихе и отъезде в Россию (180), Ленин, Крупская, Зиновьев, его жена Лилина, в сопровождении Платтена и Радека поездом выехали в Берн. Около 9 вечера Гримма нашли в Народном доме и разговаривали с ним в вестибюле, стоя. Ленин изложил ситуацию и, вопреки ожиданиям, Гримм сразу же заявил, что готов продолжить переговоры. Когда же Владимир Ильич сказал, что эта функция возложена на Платтена, Гримм процедил, что «он бы предпочитал один вести переговоры, ибо Платтен, хотя и хороший товарищ, но плохой дипломат. “А никто ведь не знает, что ещё из этих переговоров может выйти”».

Однако «мы, – рассказывает Радек, – поблагодарили Гримма за его услуги, заявив ему, что он перегружен работой и мы его не хотим безпокоить». После фразы о «плохом дипломате» Владимир Ильич «посмотрел очень внимательно на Гримма, прижмурив один глаз, а после его ухода сказал: “Надо во что бы то ни стало устранить Гримма от этих переговоров. Он способен из-за личного честолюбия начать какие-нибудь разговоры о мире с Германией и впутать нас в грязное дело”»
(181).

Было уже поздно. Ночевать остались в номерах при Народном доме. И Ромбергу позвонили лишь днем 3 апреля (21 марта). Накануне имперскому посланнику пришла шифровка МИД из Берлина: «Согласно полученной здесь информации желательно, чтобы проезд русских революционеров через Германию состоялся как можно скорее, так как Антанта уже начала работу против этого шага в Швейцарии». В этой связи рекомендовалось «в обсуждениях с представителями комитета действовать с максимально возможной скоростью» (182). Поэтому, когда Платтен позвонил, Ромберг сразу принял его и заявил, что готов продолжить переговоры.

Теперь необходимо было выработать условия проезда. Над этим сидели и в ночь на третье и весь последующий день. Видимо, именно к этому времени относится так называемое «письмо Ганецкому» Ленина, так и не понятое его публикаторами. Не Ганецкий был его адресатом, а тот, кому предстояло встретиться с Ромбергом. И не об Англии в нём шла речь – это писалось из соображений конспирации, – а о Германии. Ибо о каком экстерриториальном вагоне можно было договариваться при очень коротком проезде – из порта в порт – через союзную России страну. Да и Платтен в качестве официального руководителя поездки появился лишь 2 апреля (183).

Основные пункты условий проезда определились сразу. Во- первых, руководитель поездки Фриц Платтен получает право везти любое число лиц, независимо от их взглядов на войну и без проверки на границе их документов. Во-вторых, вагон с эмигрантами пользуется правом экстерриториальности, что позволит избежать любых контактов с немецкими гражданами. В-третьих, проезд оплачивают сами эмигранты. И, наконец, единственное обязательство, которое они берут на себя – это агитировать в России за соответствующий обмен на интернированных немцев. Особо оговаривалось, что, для полной прозрачности отношений, условия эти будут опубликованы в швейцарской и русской прессе (184).

4 апреля Платтен вновь был принят бароном Ромбергом, которому и вручил выработанные «условия». Имперский посланник изволил пошутить: «Извините, кажется, не я прошу разрешения проезда через Россию, а господин Ульянов и другие просят у меня разрешения проехать через Германию. Это мы имеем право ставить условия». Тем не менее, он внимательно прочёл бумагу и возражать не стал. Практически, все основные пункты были обговорены ещё с Гриммом и теперь «вопрос шёл уже только об урегулировании чисто технических деталей» (185).

В конце беседы Ромберг допустил оплошку. Он полагал, что может, как это было при встречах с Гриммом, поговорить о мире между Россией и Германией. Барон, рассказывает Платтен, «спросил меня, как я представляю себе начало мирных переговоров. На меня этот вопрос произвел тягостное впечатление, и я ответил, что мой мандат уполномачивает меня исключительно на регулирование чисто технических вопросов и что я на его вопрос не могу дать никакого ответа. Г-н Ромберг заметил, что в этом отношении г-н Гримм держится совершенно определённых взглядов. Я промолчал и раскланялся». А Ромберг, на сей раз довольно сухо, ещё раз заявил, что «в дипломатическом мире не принято, чтобы частные лица диктовали правительству какого-нибудь государства условия переезда через его страну. Он заметил, что подобная позиция уезжающих может затормозить разрешение на поездку» (186).

Между тем, 4 апреля в Женеве состоялось собрание эмигрантских организаций, которое – как и 2 апреля – отвергло план большевиков. И объединенный ЦК в Цюрихе призвал «все местные организации и отдельных товарищей не вносить дезорганизации в дело возвращения политической эмиграции и дождаться результата шагов, предпринятых ЦК, как органом политической эмиграции в целом» (187).

4 апреля этот ЦК официально обращается в российскую миссию в Берне с запросом: существуют ли вообще пути возвращения на родину? И в миссии отвечают: «В настоящее время пути для проезда в Россию нет». В тот же день ЦК и отдельно Аксельрод, Мартов, Рязанов, Семковский, Натансон, Балабанова, Луначарский и другие отправляют в Петроград пространные телеграммы Керенскому, Чхеидзе, Вере Фигнер: «Единственный реальный путь – соглашение России с Германией, по примеру практиковавшегося уже во время войны обмена гражданских пленных, о пропуске эмигрантов взамен освобождения интернированных в России гражданско-пленных». К этому и свелись все «шаги», предпринятые объединённым ЦК (188).

Тогда же, 5 апреля, Ганецкому телеграфирует Ленин: «У нас непонятная задержка», – сообщает он и просит немедленно послать кого-либо в Питер, попытаться ещё раз выяснить – возможна ли санкция Совета на поездку, а главное – узнать мнение по этому вопросу Русского бюро ЦК (189).

Вне зависимости от этого запроса, Русское бюро ЦК многократно пыталось провести через Совет такое решение. Однако всякий раз наталкивалось на сопротивление меньшевиков и эсеров. Лидеры Совета – Чхеидзе, Скобелев, Дан, Церетели – телеграфировали в Берн своим коллегам-меньшевикам о невозможности поездки через Германию, ибо «это произвело бы весьма печальное впечатление», и заверяли, что добьются разрешения на проезд через Англию (190).

Поэтому, исходя из ситуации, складывавшейся в Петрограде, Русское бюро вторично направляет в Стокгольм М. И. Стецкевич. Как утверждает член ЦК Шляпников, ей «был дан наказ: В. И. Ленин должен проехать каким угодно путём, не стесняясь ехать через Германию, если при этом не будет личной опасности быть задержанным». А Ганецкому Русское бюро 5 апреля телеграфирует: «Ульянов должен немедленно приехать». В тот же день в Стокгольм, для передачи Владимиру Ильичу, приходит телеграмма его сестры – Марии Ильиничны: «Ваш приезд желателен, но избегайте риска». 6 апреля Ганецкий и Воровский сообщают Ленину о телеграммах и от себя добавляют: «Просим непременно сейчас же выехать, ни с кем не считаясь» (191).

Но ускорять события уже не было необходимости. Днем 6 апреля Фриц Платтен получает телеграмму от Ромберга: «Дело улажено в желательном смысле. Отъезд из Готмадингена, по всей вероятности, состоится в субботу вечером». Итак, «условия» приняты безоговорочно. Платтен сообщает об этом Ленину и идёт в посольство. Ромберг рассказывает ему, что уже дано распоряжение и у немецкой границы, в Готмадингене, будут стоять два пассажирских вагона II класса, из расчета на 60 отъезжающих. Платтен просит заменить вагоны II класса на один вагон III класса, так как денег у эмигрантов хватит только на такой транспорт.

Под сомнение ставится и дата отъезда: к субботе 7-го русские пассажиры явно не успевали
(192).

Нерешенных дел оказалось великое множество. И прежде всего – деньги. 869 франков (500 рублей) прислало Русское бюро ЦК. Более 1000 франков пришло из Стокгольма от Ганецкого. Предложил заём известный швейцарский социал-демократ, адвокат Карл Моор. К вопросу о деньгах Ганецкого и Моора нам ещё предстоит вернуться. Пока лишь заметим, что в апреле 1917 года от займа у Моора большевики отказались (193), ибо 7-го числа удалось получить ссуду в 3000 франков у Правления швейцарской социал-демократической партии (194).

Численность отъезжающих росла: от 10–12 до 20–40 человек. Надо было перепоручить остающимся все дела, договориться о каналах переписки, подготовить к отправке в Россию партийные бумаги и книги, наконец, оформить кучу документов. А тут как раз подошла Пасха и из-за этого тоже возникали досадные задержки. Поэтому дату выезда переносили с 4-го на 7-е, потом стали ориентироваться на 8-е. Но 7-го немцы установили окончательный срок – 9 апреля, отправление в 15 ч. 10 м. из Цюриха (195).
Те, кто жил в Народном доме (в Берне) в ожидании отъезда, стали перебираться в Цюрих. Отправили телеграммы большевистским группам о времени и месте сбора. По просьбе Ленина Платтен известил о поездке Мартова и показал ему «условия». Однако Мартов ответил, что, во-первых, на документе нет подписи Ромберга, а во-вторых, он связан общим решением и уверен, что российское правительство поможет им вернуться на родину
(196).

Отвергая большевистский план, меньшевики и эсеры с самого начала уверяли, что в случае, если Ленин и другие все-таки решатся ехать, они сделают всё, чтобы защитить их от клеветы. Но страсти разгорались и обещание это становилось слишком ненадежным. Тогда Владимир Ильич решает привлечь «общественное мнение» интернационалистов разных стран (197). 7 апреля в Берне, в Народном доме, Ленин встречается с Анри Гильбо и Фердинандом Лорио (Франция), Паулем Леви (Германия), Фрицем Платтеном (Швейцария) и Михаилом Бронским (Польша). Он подробно информирует их о всех перипетиях переговоров с немцами и предлагает текст «протокола». Согласно этому документу, те, кто подписал его, ознакомившись со всеми обстоятельствами и условиями поездки, убеждены, что «наши русские единомышленники не только вправе, но обязаны воспользоваться представившимся им случаем проезда в Россию», дабы «служить там делу революции». Все пятеро этот текст подписывают как заявление для печати (198).

На следующий день, 8 апреля, там же проводится собрание большевиков. Зачитывается и принимается написанное Лениным «Прощальное письмо к швейцарским рабочим». Затем оглашается и утверждается «Протокол собрания членов РСДР Партии», к которому прилагаются все документы, связанные с поездкой, и Ленин, вместе с другими, подписывает его (199).
К чему, казалось бы, вся эта «канцелярия»? Решили – значит надо ехать! Но как все указанные документы пригодились потом… Ромен Роллан не смог приехать в эти дни в Берн. Но в своём дневнике он записал: «…они знают, что с первого же момента их пребывания в России они могут быть арестованы, посажены в тюрьму, расстреляны… Во главе их стоит Ленин, который считается мозгом всего революционного движения»
(200).

Оффлайн Константин Кулешов

  • Активист Движения "17 марта"
  • **
  • Сообщений: 316
«Пломбированный вагон»

Итак, 8 апреля все обязательные дела были завершены и утром 9-го, с первым поездом, Ленин и Крупская уехали в Цюрих. В запасе было всего лишь несколько часов. Попрощались с хозяевами, побросали самое необходимое в корзину, вернули книги в библиотеку и отнесли вещи на вокзал. Там уже собирались все те, кто решил ехать.

«Все уезжающие, – рассказывает Платтен, – собрались в ресторане “Церингерхоф” за общим скромным обедом. Из-за безпрестанной беготни взад и вперёд и безпрерывной информации, делаемой Лениным и Зиновьевым, собрание производило впечатление растревоженного муравейника». После обсуждения информации все собравшиеся решили подписать обязательство, согласно которому ответственность за предпринимаемый шаг каждый из участников поездки брал лично на себя (201).

И тут произошел конфликт. Среди тех, кто намеревался ехать, объявился врач Оскар Блюм, автор книги «Выдающиеся личности русской революции». Согласно договорённости, ни партийная принадлежность, ни образ мыслей не могли служить препятствием для включения в список. И среди отъезжающих, помимо большевиков, были и меньшевики, и вперёдовцы, и эсеры, и анархисты. Но Блюма подозревали в связях с охранкой. «Ленин и Зиновьев дали ему понять, что будет лучше, если он откажется от поездки… Его желание – опросить всех едущих – было удовлетворено. 14 голосами против 11 включение его в список уезжающих было отклонено» (202).

Постепенно собрались все. В половине третьего вся группа «направилась из ресторана “Церингерхоф” к вокзалу, нагруженные – по русскому обычаю – подушками, одеялами и пр. пожитками». На перроне уже толпились провожающие. И вдруг выяснилось, что Блюм загодя уже прошёл в вагон и преспокойно, с улыбочкой, занял место. Вот тут-то Владимир Ильич, который всё это время держал себя в руках, как говорится, сорвался. Он вскочил в вагон и буквально за шиворот выволок нахала на перрон.

Между тем у вагона собралась толпа эмигрантов, бурно протестовавших против поездки. Вот-вот могла возникнуть потасовка. Но молодые швейцарцы – друзья Платтена и железнодорожные служащие быстро вытолкали бузотеров с перрона. За пару минут до отхода поезда к Зиновьеву «в большом возбуждении» подошел Давид Рязанов: «В.И. увлекся и забыл об опасностях; вы – хладнокровнее. Поймите же, что это безумие. Уговорите В.И. отказаться…» (203). Но вступать в дискуссию было поздно.

Стоявший на перроне приятель Платтена, молодой анархист Зигфрид Блох, прощаясь с Лениным, вежливо «выразил надежду скоро снова увидеть его у нас», то есть в Швейцарии. Владимир Ильич рассмеялся и ответил: «Это было бы плохим политическим знаком» (204). Отъезжающие уже заняли свои места в вагоне и все ждали сигнала к отправлению…

Поскольку в «лениноедской» литературе даже вопрос о числе эмигрантов, отправлявшихся в Россию, стал предметом политических инсинуаций, приведём их список. Под обязательством, подписанном в ресторане «Церингергоф», стоят фамилии: Ленина и Лениной (Крупской), Зиновьева и Радомысльской (Лилиной), Сафарова и Сафаровой (Мартошкиной), Усиевича и Елены Кон (Усиевич), сотрудников газеты «Наше слово» Ильи и Марии Мирингоф (Мариенгоф), Инессы Арманд и сестры её мужа Анны Константинович, Михи Цхакая и Давида Сулиашвили, Григория Сокольникова, М. Харитонова, Н. Бойцова, А. Линде, Ф. Гребельской, А. Абрамовича, А. Сковно, О. Равич, Д. Слюсарева, эсера Д. Розенблюма (Фирсова), Б. Ельчанинова, Шейнесон, М. Гобермана, Айзенхуд и бундовки Б. Поговской. Итак, 29 взрослых и два ребенка: Степан – сын Зиновьевых и Роберт – сын Поговской. Итого: 31 человек. Не было подписи тридцать второго – Карла Радека. Он являлся австрийским подданным и не мог считаться российским эмигрантом. Поэтому Платтен попросил его не мелькать на вокзале, а присоединиться к группе на ближайшей остановке в Шафхаузене, что Радек и сделал (205).

Наконец прозвенел вокзальный колокол. Провожающие запели «Интернационал». И поезд двинулся в путь…

А те, кто остались, кто считал эту поездку политической ошибкой – доказали ли они возможность иного решения? Нет…


Дни проходили в безплодном ожидании ответа из Петрограда. «Положение наше стало невыносимым», – телеграфировал Мартов своим коллегам в Россию. 15 апреля произошел раскол. Группа эмигрантов в 166 человек, решивших ждать, выделилась в отдельную организацию. Лишь 21 апреля пришел ответ на телеграмму, посланную 5-го. Ответил Милюков. Он вновь указал, что проезд через Германию невозможен и – в который раз – пообещал добиться возвращения через Англию (206).

Эмигранты расценили ответ как издевательство. И 30 апреля заявили, что поедут на родину тем же путем, что и ленинская группа. На вопрос – не использует ли Германия их поездку в своих целях, они смогли повторить лишь то, что говорили большевики: «Нас абсолютно не касается, какие мотивы будут руководить при этом немецким империализмом, так как мы ведём и будем вести борьбу за мир, само собой разумеется, не в интересах немецкого империализма, а в духе интернационального социализма… Условия проезда Ленина, опубликованные Платтеном в “Народном праве”, содержат в себе все нужные гарантии». Аксельрод, Мартов и Семковский написали ещё точнее: «Соображения дипломатического характера, опасения ложного истолкования, отступают для нас на задний план перед могучим долгом участвовать в Великой революции» (207).

12 мая (29 апреля) вторая группа эмигрантов – 257 человек, в их числе Мартов, Натансон, Луначарский и другие, уехали через Германию в Россию. В Питер они благополучно прибыли во вторник 22 (9) мая.

Впрочем, не всё закончилось гладко. Пользуясь в переговорах с Ромбергом услугами того же Роберта Гримма, они привезли его с собой в Петроград для встречи с Временным правительством относительно судьбы оставшихся в Швейцарии эмигрантов. Но Гримм сразу же занялся своей «тайной дипломатией» о возможности заключения сепаратного мира и со скандалом был выдворен из России (208).

30 июня был третий, потом четвертый «заезды». Точно так же, в «запломбированном» вагоне, через Австрию, русские социалисты уехали из Болгарии. А поверившие Милюкову и дожидавшиеся проезда через Англию швейцарские эмигранты в августе 1917 года с обидой телеграфировали Керенскому: «Циммервальдисты уехали, мы остались» (209).

Но всё это было потом…

А 9 апреля (27 марта) в 15 часов 10 минут поезд с первой группой политэмигрантов выехал из Цюриха. Прибыли в Тайнген. Здесь швейцарские таможенники учинили досмотр багажа по полной программе. Оказалось, что некоторые продукты – особенно шоколад – превышали нормы вывоза. Излишки были конфискованы. Затем пересчитали пассажиров. «Каждый из нас, – рассказывает Елена Усиевич, – выходил с задней площадки вагона, держа в руках клочок бумаги с начертанным на нем порядковым номером… Показав этот клочок, мы входили в свой вагон с передней площадки. Никаких документов никто не спрашивал, никаких вопросов не задавал» (210).

Вагон перегнали через границу на немецкую станцию Готмадинген. Сопровождавший группу атташе германского посольства в Берне Шюллер передал свои полномочия офицерам Германского генерального штаба ротмистру Арвиду фон Планитцу и лейтенанту, доктору Вильгельму Бюригу (211). Все опять выгрузились из вагона и вошли в зал таможни, где мужчинам и женщинам предложили стать по разные стороны длинного стола.

«Мы стояли молча, – пишет Радек, – и чувство было очень жуткое. Владимир Ильич стоял спокойно у стены, окружённый товарищами. Мы не хотели, чтобы немцы к нему присматривались.

Бундовка, которая везла с собой четырехлетнего сынишку, поставила его на стол. На мальчика, видимо, подействовало общее молчание, и он вдруг спросил острым ясным детским голоском: “Мамеле, вуси дуэс?”» Ребенок, видимо, хотел спросить: «Что это? Что происходит, мамочка?» И детский «выкрик на… минско-английском наречии» разрядил атмосферу (212). Оказалось, что все это «построение» понадобилось немцам лишь для того, чтобы вновь пересчитать пассажиров.


Затем в зале ожидания III класса подали ужин. «Худенькие, изжелта-бледные девушки в кружевных наколках и передничках разносили на тарелках огромные свиные отбивные с картофельным салатом… Достаточно было взглянуть на дрожащие руки девушек, протягивающих нам тарелки, на то, как они старательно отводили глаза от еды, чтобы убедиться, что давно уж в Германии не видят ничего подобного… И мы, – пишет Елена Усиевич, – совали в руки официанткам нетронутые тарелки с кушаньем» (213).

А утром подали серо-зеленый вагон II и III класса типа «микст» – наполовину мягкий, наполовину жёсткий, три двери которого были опечатаны пломбами. Вагон прицепили к поезду на Франкфурт и путешественники стали размещаться. Первое мягкое купе отдали немецким офицерам. У его дверей провели мелом жирную черту – границу «экстерриториальности». Ни немцы, ни россияне не имели права переступать через нее (214). Отдельное купе дали Ленину и Крупской, чтобы Владимир Ильич мог работать. Получили по купе семья Зиновьевых и Поговская с сыном. Отвели купе под багаж. Но когда дележ закончился, выяснилось, что нескольких спальных мест не хватает. Тогда для мужчин составили график очерёдности сна. Но всякий раз, когда подходил черёд на полку Владимира Ильича, очерёдники категорически отказывались ложиться на его место: Вы должны иметь возможность спокойно работать (215).

Впрочем, со спокойной работой никак не получалось. То в купе по поводу разного рода дел набивалось множество людей. И Ленину приходилось решать даже вопрос о том, как поделить единственный туалет между курящими и некурящими. То в соседнем купе, где ехали Сафаровы, Инесса Арманд и Ольга Равич, Радек начинал рассказывать анекдоты и тоненькие перегородки буквально дрожали от хохота. То молодежь – «у кого голоса были получше и слух не слишком подводил» – шли к купе, как они говорили, «давать серенаду Ильичу».

«Для начала, – рассказывает Елена Усиевич, – мы пели обычно «Скажи, о чем задумался, скажи, наш атаман». Ильич любил хоровое пение, и нас не всегда просили удалиться. Иногда он выходил к нам в коридор, и начиналось пение всех подряд любимых песен Ильича: «Нас венчали не в церкви», «Не плачьте над трупами павших бойцов» и так далее» (216).

Любопытны наблюдения 24-летней Елены, касающиеся личности Ленина: «Никогда мне не приходилось видеть человека, до того естественного и простого в каждом своем слове, в каждом движении… Никто не чувствовал себя подавленным его личностью, даже смущения перед ним не испытывал… Рисовка в присутствии Ильича была невозможна. Он не то чтобы обрывал человека или высмеивал его, а просто как-то сразу переставал тебя видеть, слышать, ты точно выпадал из поля его зрения, как только переставал говорить о том, что тебя действительно интересовало, а начинал позировать. И именно потому, что в его присутствии сам человек становился лучше и естественней, было так свободно и радостно с ним» (217).

А между тем поезд шёл по Германии. «На больших станциях, – пишет Усиевич, – поезд наш останавливался преимущественно по ночам. Днём полиция отгоняла публику подальше, не давая ей подходить к вагону. Но поодаль народ всё же собирался группами и днём, и даже по ночам и жадно смотрел на наш вагон. Нам махали издали руками, показывая обложки юмористических журналов с изображением свергнутого царя». И Елене казалось, что они «связывали с проездом через их страну русских революционеров затаённые надежды на скорый конец ужасающей бойни, на мир…» (218).

Проехали Штутгарт и сопровождавшие офицеры сообщили Платтену, что в соседний вагон – с ведома высшего военного командования – сел Вильгельм Янсон, член руководства германских профсоюзов, который хотел бы побеседовать с русскими. «Мое сообщение, – пишет Платтен, – вызвало взрыв веселья… Эмигранты заявили, что они отказываются от беседы и не задумаются прибегнуть к насилию в случае повторных попыток». Радек дополняет: «Ильич приказал прогнать его “к чертовой бабушке” и отказался его принять… Несмотря на полученную пощёчину, Янсон очень старался, на всякой станции покупал для нас газеты и обижался, когда Платтен возмещал ему их стоимость» (219).

Вообще эмигранты, особенно молодежь, почти всю дорогу находились в несколько возбуждённом и приподнятом настроении. В коридоре вагона то и дело вспыхивали споры – о положении в России, перспективах революции, а главное, как встретят их – арестуют сразу или потом? Во время такого спора Ленин спросил Платтена: «Какого вы мнения, Фриц, о нашей роли в русской революции?» – «Должен признаться, – ответил я, – что… вы представляетесь мне чем-то вроде гладиаторов Древнего Рима, безстрашно, с гордо поднятой головой, выходивших на арену навстречу смерти… Лёгкая улыбка скользнула по лицу Ленина…» (220).

Никаких контактов с немцами не было. Даже обед – оплаченные Красным Крестом котлеты с горошком – приносили в вагон. Всю дорогу путешественники смотрели в окна.

Поражало отсутствие мужчин – и в городах и в деревнях, серые, с потухшими глазами, усталые лица (221). Но во Франкфурте произошел неожиданный инцидент…

Когда поезд остановился, офицеры – фон Планитц и Бюриг – ушли в ресторан. Между тем вагон перегнали на другой путь. Тогда Платтен тоже вышел из вагона, отправился в вокзальный буфет, купил «пива, газет и попросил нескольких солдат за вознаграждение отнести пиво в вагон…»

Эмигранты стояли у окон, всматриваясь в лица пассажиров, спешивших к пригородным поездам, как вдруг, растолкав охрану, в вагон прорвались солдаты. «Всякий из них держал в обеих руках по кувшину пива. Они набросились на нас, – пишет Радек, – с неслыханной жадностью, допрашивая, будет ли мир и когда. Это настроение солдат сказало нам о положении больше, чем это было полезно для германского правительства… Больше никого мы всю дорогу не видели» (222).

Вечером 10 апреля (28 марта) вагон подцепили к поезду и утром прибыли в Берлин сначала на Потсдамский, затем на Штеттинский вокзал. Платформа, на которой стоял поезд, была оцеплена штатскими шпиками до тех пор, пока вагон не отправили в Засниц.

В Заснице Германия кончалась. Отсюда на морском пароме «Королева Виктория» путешественников доставляли до шведского города Треллеборг. Эмигрантов опять пересчитали и немецкие офицеры, сопровождавшие группу, остались на берегу. Обычно тут высаживались и пассажиры поезда, а потом шли на паром. Местные власти пригласили эмигрантов на ужин, но ленинская группа, дабы не ступать на немецкую землю, отказалась от приглашения и осталась ночевать в вагоне. И только, когда утром весь состав вкатили в трюм, они вышли на палубу – здесь уже была шведская территория (223).

Тем авторам, которые упорно пишут о том, как германский кайзер принимал личное участие в решении вопроса о проезде эмигрантов и даже давал соответствующие инструкции, на всякий случай напоминаем, что именно в этот день, 12 апреля, когда российские революционеры покинули Германию, Вильгельм II был впервые проинформирован о «путешествии» интернационалистов (224).

На пароме эмигранты разошлись по каютам. «Море было неспокойно, – рассказывает Платтен. – Из 32 путешественников не страдали от качки только 5 человек, в том числе Ленин, Зиновьев и Радек; стоя возле главной мачты, они вели горячий спор». Дело в том, что пассажирам раздали обширнейшие анкеты, и Ленин заподозрил в этом какой-то подвох со стороны шведской полиции. Решили подписывать их фальшивыми фамилиями. Анкеты сдали, но «вдруг появляется с бумажкой в руке капитан и спрашивает, кто из них г-н Ульянов… Ильич не сомневается, что его предположение оказалось правильным, и вот его пришли задержать. Скрывать уже нечего, – в море не выскочишь. Владимир Ильич называет себя». Оказалось, что это всего лишь телеграмма от Ганецкого, встречающего паром (225).

Около 18 часов «Королева Виктория» причаливает в Треллеборге. На пристани Ганецкий и шведский социал-демократ Гримлунд. «Горячие приветствия, вопросы, суета, крик ребят. У меня, – пишет Ганецкий, – от радости слёзы на глазах… Минуты нельзя терять, – через четверть часа едет поезд в Мальмё» (226). Немногим более часа и поезд в 20 часов 41 минуту доставляет путешественников в Мальмё.

Неподалеку от вокзала, в кафе гостиницы «Савой» Ганецкий заказал ужин. «Наша голытьба, – рассказывал Радек, – которая в Швейцарии привыкла считать селедку обедом, увидев громадный стол, заставленный безконечным количеством закусок, набросилась, как саранча, и вычистила все до конца, к неслыханному удивлению кёльнеров… Владимир Ильич ничего не ел. Он выматывал душу из Ганецкого, пытаясь от него узнать про русскую революцию всё… что Ганецкому было неизвестно» (227).

В ночь на 13 апреля поездом выехали в Стокгольм. И опять Ленин расспрашивал Ганецкого о последних сведениях из России. Лишь в 4 часа ночи его уговорили немного поспать. Однако уже в 8 утра на станции Сёдертелье в вагон ворвались корреспонденты. «Строго выполняя решение, – пишет Елена Усиевич, – не отвечать ни на какие вопросы, мы не говорили даже “да” и “нет”, а лишь… тыкали пальцами в направлении Ильича. Полагая, что мы не понимаем вопросов, представители прессы пытались заговаривать с нами на французском, немецком, английском, даже на итальянском языках… Справляясь со словарём, задавали вопросы на русском или польском языках. Мы мотали головами и тыкали пальцами в Ильича. Боюсь, что у западной прессы создалось впечатление, будто знаменитый Ленин путешествует в сопровождении глухонемых…» Все успокоились после того, как Владимир Ильич заявил, что коммюнике для прессы будет передано в Стокгольме (228).

В пятницу, 13 апреля, в 10 часов утра поезд прибыл в Стокгольм. На Центральном вокзале его встречали шведские социал- демократы: бургомистр Карл Линдхаген, депутат риксдага, писатель Фредерик Стрём, русские большевики и множество корреспондентов и фоторепортёров. Корреспондентам Владимир Ильич сказал: «Самое важное, чтобы мы прибыли в Россию как можно скорее. Дорог каждый день…» и передал для опубликования официальное коммюнике о поездке (229).

С вокзала проследовали в гостиницу «Регина». Здесь состоялось совещание с шведскими левыми. Ленин сделал сообщение об обстоятельствах их поездки. И под «Заявлением», подписанном в Берне интернационалистами Франции, Германии, Польши и Швейцарии, поставили свои подписи – уже упомянутые Линдхаген и Стрём, а также редактор «Politiken» Карл Карльсон, журналист Карл Чильбум, поэт и писатель Туре Нёрман и секретарь норвежского социалистического союза молодежи Арвид Хансен (230).

Всё закончилось обильным завтраком, и Радек по этому поводу сострил: «Швеция отличается от всех других стран тем, что там по всякому поводу устраивается завтрак, и когда в Швеции произойдет социальная революция, то будет сначала устроен завтрак в честь уезжающей буржуазии, а после – завтрак в честь нового революционного правительства» (231).

Надо было решать проблему денег. Владимир Ильич обратился к Стрёму: «Мы взяли в долг несколько тысяч крон для поездки у одного швейцарского партийного товарища-фабриканта». Тут Стрём, видимо, что-то запамятовал или не понял. Ибо поручителем за ссуду в 3 тысячи франков, выданную швейцарскими социалистами, стал не фабрикант, а член Совета кантонов, крайне правый социал-демократ Отто Ланг (232). «Не могли бы вы, – продолжил Ленин, – взять в долг несколько тысяч крон у нескольких рабочих организаций; трудно ехать через вашу протяжённую страну и через Финляндию. Я обещал, – пишет Стрём, – попытаться и позвонил нескольким профсоюзным руководителям, нашему издателю и Фабиану Монссону, чтобы провести сбор денег в риксдаге. Фабиан достал несколько трёхсотенных.

Он пошёл, между прочим, к Линдману, который был министром иностранных дел. “Я подпишусь охотно на сотню крон, только бы Ленин уехал сегодня”, – сказал Линдман. Несколько буржуазных членов риксдага подписались потому, что Фабиан сказал: “Они будут завтра управлять Россией”. В это Фабиан совершенно не верил, но это помогло… Мы собрали несколько сотен крон, и Ленин был доволен… Таким образом, он мог расплатиться за отель и за билеты до Хапаранды» (233). Наконец, в Русском генеральном консульстве Владимир Ильич получил и официальное свидетельство № 109 о проезде всей группы эмигрантов в Россию.

Оставались незавершенными некоторые другие дела. Ещё утром Ленин попросил Стрёма похлопотать о свидании с находившимся в тюрьме Карлом Хёглундом. Но власти отказали, и тогда, вместе со Стрёмом, он послал Хёглунду телеграмму: «Желаем скорого возвращения на свободу, к борьбе!» Отправили телеграмму и в Петросовет – Чхеидзе, которую, помимо Ленина, подписали Миха Цхакая и Давид Сулиашвили, с просьбой обеспечить группе безпрепятственный проезд через русскую границу (234). Подпись Цхакая имела особый смысл: именно он в давние времена вовлёк Чхеидзе в ряды российской социал-демократии.

Всё, таким образом, складывалось удачно, хотя вполне могла случиться и неприятность. Опасность исходила от того же Парвуса. Зная о том, что канцлер Германии Бетман-Гольвег, статс-секретарь иностранных дел Ягов и министр финансов Гельферих недовольны им за явную бездеятельность (235), Парвус примчался в Стокгольм и через Ганецкого попросил Ленина о встрече якобы от имени Главного Правления германской социал-демократии. Но когда он пришел в гостиницу, Ленин, предупреждённый Ганецким, уже покинул её. А Ганецкий, Воровский и Радек составили формальный протокол об отказе российских эмигрантов от каких бы то ни было контактов с Парвусом. Впрочем это не помешало ему, получив такую пощёчину и, естественно, умолчав о ней, доложить своему шефу Брокдорф-Ранцау о том, что с русскими большевиками он все-таки встретился (236).

Во второй половине дня Ленин провёл совещание. Поскольку оба члена Заграничной коллегии ЦК – он и Зиновьев – возвращались на родину, решено было оставить в Стокгольме Заграничное представительство ЦК в составе Воровского, Ганецкого и Радека. Им были даны все необходимые инструкции и переданы деньги, остававшиеся у Заграничной коллегии – 300 шведских крон и облигации шведского государственного займа той же стоимости, в которые – в своё время – вложил партийные деньги Шляпников (237).

И, наконец, поскольку Радек оставался в Швеции, его место в составе группы возвращавшихся в Россию решено было предоставить польскому социал-демократу, находившемуся в Стокгольме, Александру Гранасу. Поэтому численность группы осталась неизменной – 32 человека (238).

Все дела были закончены, и Радек потащил Ленина и Зиновьева по магазинам. «Вероятно, добропорядочный вид солидных шведских товарищей, – писал Радек, – вызвал у нас страстное желание, чтобы Ильич был похож на человека». Купили ботинки, стандартный тёмно-коричневый костюм. И каждый раз Владимир Ильич упирался: «Не думаете ли вы, что я собираюсь открыть в Петрограде лавку готового платья?» Зиновьев вспоминал: «Машинально ходили по улицам, машинально что-то закупали из самого необходимого для поправления неказистого туалета В.И. и других и чуть ли не каждые полчаса справлялись о том, когда же уходит поезд…» (239)

Вернулись в гостиницу, где шведы устроили прощальный обед, а оттуда, с вещами, двинулись на вокзал. На перроне, вместе с провожающими, устроили митинг. «Когда наши уже погрузились, – пишет Радек, – какой-то русский, сняв шляпу, начал речь к Ильичу. Пафос начала речи, в которой Ильич чествовался как “дорогой вождь”, заставил Ильича приподнять немножко котелок, но… дальнейший смысл его речи был приблизительно таков: смотри, дорогой вождь, чтоб ты там в Петрограде не наделал никаких гадостей. Смущение, с которым Ильич прислушивался к первым лестным фразам речи, уступило место лукавой улыбке». Провожающие запели «Интернационал» и в 18 часов 37 минут поезд тронулся в путь (240).

«Как только мы расположились в купе, – рассказывает Давид Сулиашвили, – Ленин достал кипу газет, улёгся на верхней койке, зажёг электричество и начал читать газеты…» Наступила ночь. В купе было тихо и уютно. Слышно было только шуршание газет и негромкие восклицания Владимира Ильича: «Ах, канальи! Ах, изменники!» А утром, когда все проснулись, в коридоре вагона провели собрание. Чтение питерских газет наводило на размышления. Условились, что все переговоры на границе будут вести Ленин и Цхакая, и договорились о том, как вести себя в случае ареста или политического процесса в Петрограде (241). Остаток дня и добрую половину ночи, пока поезд тащился по Швеции, Владимир Ильич вновь сидел над газетами, прихваченными из Стокгольма документами, делал записи, пытаясь собрать воедино все свои мысли о событиях, происходивших в России.

15 (2) апреля «ранним морозным утром, – пишет Елена Усиевич, – мы высадились в маленьком рыбачьем городке Хапаранда и через несколько минут столпились на крылечке небольшого домика, где за гроши можно было получить чашку чёрного кофе и бутерброд. Но нам было не до еды. Перед нами простирался замёрзший ещё в это время года залив, а за ним – за ним территория России, город Торнео и развевающийся на здании вокзала красный флаг… Мы молчали от волнения, устремив на него глаза» (242).

Владимир Ильич зашел в русское консульство и получил на группу 300 крон пособия, полагавшегося – из Татьянинского фонда – всем возвращавшимся политэмигрантам, и заплатил за 32 билета III класса до Петрограда (243). Между тем «к крылечку подъехало десятка полтора саней с впряжёнными в них маленькими мохнатыми лошадками. Мы стали попарно рассаживаться… Я вдруг вспомнила, – пишет Елена Усиевич, – что в чемодане у меня лежит маленький красный платочек… Я достала его, привязала к взятой у мужа альпийской палке… В это время сани Владимира Ильича объезжали наши, чтобы стать впереди процессии. Владимир Ильич, не глядя, протянул руку, я вложила в неё свой флаг. Все сани сразу тронулись. Владимир Ильич высоко поднял над головой красный флаг, и через несколько минут, со звоном бубенчиков, с поднятым над головой Ленина маленьким флажком, мы въехали на русскую территорию… В Торнео каждого из нас окружила толпа рабочих, солдат, матросов, посыпались вопросы, ответы, разъяснения… “Смотрите, дорвались!” – сказала мне Надежда Константиновна, кивая на нескольких наших особенно горячих агитаторов…» (244).

Но дальше пришлось иметь дело не с приветливыми русскими солдатами-пограничниками, а с английскими офицерами, командовавшими на финской границе. Они были грубы и безцеремонны. И это сразу испортило всем настроение.

Дело в том, что после того, как попытка удержать эмигрантов в Швейцарии лопнула, английские власти решили остановить их в Швеции. Из дневника лидера шведской социал-демократии Э. Пальмшерна известно, что якобы вынашивались даже планы убийства Ленина. Но, взвесив все за и против, решили от «крайних мер» отказаться и организовать в России соответствующую клеветническую кампанию, как говорится, – убить и политически, и морально (245).

Однако отказать себе в удовольствии поиздеваться над политэмигрантами английские офицеры, конечно, не могли. Начали с Платтена. Ему сразу сказали, что в Питере его немедленно арестуют. А когда Фриц ответил, что готов и на это, разговор прервали и заявили, чтобы он под конвоем убирался назад в Хапаранду, ибо в пересечении границы ему отказано. А остальных, тоже под военным конвоем, в 4 часа отправят в Питер (246).

Случившееся с Платтеном не стало неожиданностью. Возможность такого варианта обсуждалась ещё в поезде. Тогда кто-то из молодых затеял спор: а что, если Фрица не пропустят в Россию? Он был всеобщим любимцем, поэтому решили – в знак протеста – русскую границу не пересекать, пока не добьёмся для него разрешения. Молодым это показалось ужасно благородным актом солидарности. И они пошли по вагону собирать подписи. Принесли документ Ленину. «Едва бросив на него взгляд, он спокойно спросил: “Какой идиот это писал? Английское и русское правительство сделают всё, чтобы не пропустить нас. И мы сами откажемся?” Тут только мы, – пишет Елена Усиевич, – без всяких дальнейших объяснений, поняли, до чего это было глупо…» (247).

Тем не менее, когда Платтен рассказал о решении англичан, Ленин предложил задержаться всей группе и немедленно послал телеграмму в Питер, в бюро ЦК РСДРП, с просьбой ускорить получение пропуска для Платтена. С Фрицем было договорено, что три дня он будет ждать ответа в Хапаранге. «Однако, – пишет Платтен, – не желая служить препятствием для их дальнейшей поездки, я настойчиво просил оставить меня в Швеции» (248).

Тогда англичане пошли на другую провокацию… Все, кто писал о том, что происходило тогда в Торнео, особо отмечали: обыск, учинённый англичанами, носил умышленно оскорбительный характер. И только 52-летний Миха Цхакая пояснил: офицеры не ограничились тем, что шарили в вещах и по карманам, они «подвергли нас унизительному обыску, раздев Ильича и меня догола…» (249).

Но спровоцировать скандал и на сей раз не удалось. Все эмигранты заполнили опросные листы, а Ленин буквально «впился в газетные столбцы» купленной на вокзале «Правды». Зиновьев рассказывает: «В.И. качает головой, с укором разводит руками: прочёл известие о том, что Малиновский оказался-таки провокатором. Дальше, дальше. Настоящую тревогу вызывают у В.И. некоторые недостаточно выдержанные с точки зрения интернационализма статьи в первых номерах “Правды”. Неужели?.. Ну, мы с ними “повоюем”…» (250).

А время идет. 16 часов, указанные англичанами для отправки, прошли. Лишь вечером подаётся состав, и группа начинает грузиться в отдельный вагон. В 20 часов 8 минут Владимир Ильич даёт телеграмму сёстрам – Марии и Анне Ульяновым: «Приезжаем понедельник, ночью, 11. Сообщите “Правде”» (251). Английские офицеры слово сдержали: до Питера эмигрантов будет сопровождать вооружённый конвой под командованием поручика.

Всю ночь и весь день поезд шёл по Финляндии. «Было уже всё милое, своё – плохенькие вагоны третьего класса, – рассказывает Крупская… – На перронах станций, мимо которых проезжали, стояли гурьбой солдаты. Усиевич высунулся в окно. “Да здравствует мировая революция!” – крикнул он. Недоуменно посмотрели на едущих солдаты» (252).

Владимир Ильич пытался сосредоточиться, писать. Но не давала покоя мысль, что те, для кого он искал слова, к кому собирался обратиться там – в Петрограде, – они уже здесь, рядом. Что конвойные солдаты, молоденький офицер – это и есть те самые реальные люди, которые совершали революцию. И чувствовалось, что им тоже хотелось бы потолковать с этим «главным революционером».

Командовавший конвоем поручик, бледнея от волнения, несколько раз заглядывал в купе, где ехал Ленин. Но заговорить так и не решился. И только когда Владимир Ильич и Крупская «перешли в соседний пустой вагон, подсел и заговорил… Поручик был оборонцем, – рассказывает Надежда Константиновна, – Ильич защищал свою точку зрения – был тоже ужасно бледен. А в вагон мало-помалу набирались солдаты. Скоро набился полный вагон. Солдаты становились на лавки, чтобы лучше слышать и видеть того, кто так понятно говорит против грабительской войны. И с каждой минутой росло их внимание, напряжённее делались их лица». Сюда прибежал и маленький Роберт. Он мгновенно «очутился на руках какого-то пожилого солдата, обнял его ручонкой за шею, что-то лопотал по-французски, и ел творожную пасху, которой кормил его солдат» (253).

«В.И., – пишет Зиновьев, – буквально “впился” в этих солдатиков. Пошли разговоры о земле, о войне, о новой России. Особая, достаточно хорошо известная манера В.И. подходить к рядовым рабочим и крестьянам сделала то, что через самое короткое время установилось великолепное товарищеское взаимоотношение… Но солдаты-оборонцы стоят на своём». Их нисколько не смущает, что собеседник явно из «образованных». У них своя точка зрения.

Собственно, всё это – слово в слово – он уже слышал в Цюрихе от Михалёва. Значит то, что говорил Кондрат – не единичное мнение, а распространённое убеждение. Поэтому и этих солдат «В.И. уже через час беседы окрестил “добросовестными оборонцами”… Первый вывод, который делает В.И.: оборончество – ещё большая сила. В борьбе с ним нам нужна твёрдая настойчивость. Но столь же необходимы терпение и умелый подход» (254). Так вспоминал об этом эпизоде Григорий Зиновьев. Ему запомнилось то, что сказал Ленин и его политическая оценка собеседников. Но для самого Владимира Ильича главным оказалось другое…

В письме от 26 марта Коллонтай писала ему: «Народ переживает опьянение совершённым великим актом. Говорю “народ” потому, что на первом плане сейчас не рабочий класс, а расплывчатая, разнокалиберная масса, одетая в солдатские шинели. Сейчас настроение диктует солдат. Солдат создаёт и своеобразную атмосферу, где перемешивается величие ярко выраженных демократических свобод, пробуждение сознания гражданских равных прав и полное непонимание той сложности момента, какой переживаем» (255). Оказалось, что Александра Михайловна не совсем права, а в чём-то и совсем неправа…

Спустя несколько часов, уже в Петрограде, в разговоре с членами ЦК и ПК РСДРП, он вспомнил не о том, как спорил с «добросовестными оборонцами», а о том – как и что говорили эти солдаты: «Надо было слышать, с какой убеждённостью они говорили о необходимости немедленного окончания войны, скорейшего отобрания земли у помещиков. Один из них, – продолжал Ленин, – наглядно показал, как надо окончить войну. Он сделал очень энергичное движение рукой, как бы с силой вбивая что-то глубоко в пол, и сказал: “штык в землю – вот как окончится война!” И тут же прибавил: “но мы не выпустим винтовок из рук, пока не получим землю”. А когда я заметил, что без перехода власти к рабочим и крестьянам невозможно ни прекратить войну, ни наделить крестьян землёй, солдаты полностью со мной согласились» (256). Так записал рассказ Владимира Ильича Николай Подвойский.

На следующий день, выступая с «Апрельскими тезисами» перед большевиками, Ленин тоже вспомнил о беседе в вагоне и о том, как этот солдат – крестьянин, не желавший выпускать винтовку из рук, представлял себе аграрную реформу: «Тамбовский мужик говорил… За одну десятину платить не нужно, за вторую – 1 руб., за третью – 2 руб. Мы землю возьмём, а помещик не сможет уже её отобрать» (257).

Спустя неделю, 23 (10) апреля, в брошюре «Задачи пролетариата в нашей революции», Ленин напишет: «Войну нельзя кончить “по желанию”. Её нельзя кончить решением одной стороны. Её нельзя кончить, “воткнув штык в землю”, употребляя выражение одного солдата-оборонца». Ещё через неделю, в статье «Наши взгляды», он повторит: «Войну невозможно кончить ни простым втыканием штыков в землю, ни вообще односторонним отказом одной из воюющих стран». И даже через два года он будет вспоминать об этом разговоре в поезде с безымянным солдатом (258).

А тогда, в вагоне, дискуссия продолжалась. Сюда подошли другие эмигранты. Но когда молодые революционеры слишком уж категорично начинают «давить» на собеседников, Ленин, кивая на солдат, укоряет Усиевича, Сафарова, Давида Сулиашвили: «Вы слушайте, слушайте…» (259). А сам уходит в купе. Первое волнение от встречи прошло. Мысли, вынашивавшиеся с первых дней революции, излагавшиеся в статьях и «Письмах издалека», приобретают ещё более чёткую форму, выстраиваются в строгой последовательности… И он пишет первоначальный набросок «Апрельских тезисов».

В 9 часов вечера поезд остановился на станции Белоостров. На перроне их встречают: Шляпников, Коллонтай, Сталин, Каменев, Мария Ульянова и другие. Здесь же около четырёхсот сестрорецких рабочих, приехавших для встречи во главе с Вячеславом Зофом, Николаем Емельяновым и Людмилой Сталь. Рабочие подхватили Ленина на руки, внесли в станционный буфет, поставили на табуретку и Владимир Ильич произнёс свою первую в России краткую речь. Людмила Сталь предлагает Крупской сказать несколько слов работницам, но от волнения, пишет Надежда Константиновна, «у меня пропали все слова…» (260).

Поезд, вместе с встречавшими членами ЦК и ПК РСДРП, движется дальше. А «в тесном полутёмном купе третьего класса, освещённом огарком свечи, происходит первый обмен мнениями. В.И. забрасывает товарищей рядом вопросов». И в конце – самый животрепещущий: «Будем ли мы арестованы…? Встречающие нас друзья определённого ответа не дают, но загадочно улыбаются» (261).

Если бы они знали то, что теперь знаем мы, оснований для улыбок было бы меньше.

Дело не только в том, что в составе воинской команды, сопровождавшей эмигрантов от Торнео, ехали четыре сотрудника контрразведки с документами на всю группу, которую они должны были сдать на Финляндском вокзале в Питере комиссару Временного правительства (262). Важнее другое: именно в Белоострове могло случиться нечто более серьёзное…

Начальник контрразведки Петроградского Военного округа Борис Никитин оставил на сей счет обстоятельные воспоминания. В самом конце марта, рассказывает он, к нему явился представитель английской контрразведки и передал «список предателей в 30 человек, во главе которых стоит Ленин… Их пропустила Германия и они примерно дней через пять прибудут к нашей границе». Выясняется, что МИД без санкции Совета не может запретить им въезд. Зато Главный военный прокурор генерал Апушкин даёт санкцию Никитину: «Делайте, что хотите, только бы добиться результатов».

«Вызываю телеграммой, – продолжает Никитин, – коменданта Белоострова, есаула Савицкого… “Вот вы, – говорю ему, – всё просите у меня живого дела. Вам так хочется вынуть шашку и пройти лавой весь Белоостров. Так я вам даю задачу много проще: силой, или как хотите, но не пропустите их через границу”». Результат известен: есаул не упомянул о четырехстах сестрорецких оружейниках, а только сказал потом Никитину, имея в виду своих казаков: «Люди не вышли» (263).

3 (16) апреля 1917 года в 23 ч. 10 м. поезд прибывает на перрон Финляндского вокзала Петрограда.

Информация «Правды»: «В 11 ч. 10 м. подошел поезд. Вышел Ленин, приветствуемый друзьями, товарищами по давнишней партийной работе. Под знамёнами партии двинулся он по вокзалу, войска взяли на караул… Идя дальше по фронту войск, шпалерами стоявших на вокзале и державших “на караул”, проходя мимо рабочей милиции, Ленин всюду был встречаем восторженно». В «царской» комнате вокзала его уже ждали представители Петросовета во главе с Чхеидзе…

Дальнейшее живописует Николай Суханов: «Во главе небольшой кучки людей, за которыми немедленно снова захлопнулась дверь, в “царскую” комнату вошел или, пожалуй, вбежал Ленин, в круглой шляпе, с иззябшим лицом и роскошным букетом в руках.

Добежав до середины комнаты, он остановился перед Чхеидзе, как будто натолкнувшись на совершенно неожиданное препятствие. И тут Чхеидзе произнес следующую “приветственную речь”… “Мы полагаем, что главной задачей революционной демократии является сейчас защита революции от всяких на неё посягательств, как изнутри, так и извне. Мы полагаем, что для этой цели необходимо не разъединение, а сплочение рядов всей демократии. Мы надеемся, что вы вместе с нами будете преследовать эти цели…” Ленин, видимо, хорошо знал, как отнестись ко всему этому. Он стоял с таким видом, как бы все происходящее ни в малейшей степени его не касалось: осматривался по сторонам, разглядывал окружающие лица и даже потолок “царской” комнаты, поправлял свой букет “довольно слабо гармонировавший со всей его фигурой”, а потом, уже совершенно отвернувшись от делегации Исполнительного Комитета, “ответил” так: “Дорогие товарищи солдаты, матросы и рабочие! Я счастлив приветствовать в вашем лице победившую русскую революцию, приветствовать вас как передовой отряд всемирной пролетарской армии…”» (264).

Встреченный многотысячным «ура», Ленин выходит на ступеньки вокзала. Ему помогают подняться на броневик. Он потоптался на площадке у пулемётной башни, словно проверяя машину на прочность, отдал букет. Но ему явно мешал и котелок, как мешал он потом скульпторам, ваявшим знаменитый памятник на площади у вокзала и заменившим шляпу на пролетарскую кепку. И только сняв котелок, Владимир Ильич начинает говорить… Информация «Правды»: «…Стоя на броневом автомобиле тов. Ленин приветствовал революционный русский пролетариат и революционную русскую армию, сумевших не только Россию освободить от царского деспотизма, но и положивших начало социальной революции в международном масштабе…» (265).

«Тот, кто не пережил революции, – вспоминала Крупская, – не представляет себе её величественной, торжественной красоты. Красные знамёна, почетный караул из кронштадтских матросов, рефлекторы Петропавловской крепости от Финляндского вокзала к дому Кшесинской, броневики, цепь из рабочих и работниц, охраняющих путь.

…Нас привезли в дом Кшесинской, где помещались тогда ЦК и Петроградский комитет. Наверху был устроен товарищеский чай, хотели питерцы организовать приветственные речи, но Ильич перевёл разговор на то, что его больше всего интересовало, стал говорить о той тактике, которой надо держаться. Около дома Кшесинской стояли толпы рабочих и солдат. Ильичу пришлось выступать с балкона…

Потом мы поехали домой, к нашим, к Анне Ильиничне и Марку Тимофеевичу [Елизарову]… Нам отвели особую комнату. Мальчонка, который рос у Анны Ильиничны, Гора, по случаю нашего приезда над обеими нашими кроватями вывесил лозунг: “Пролетарии всех стран, соединяйтесь!” Мы почти не говорили с Ильичом в ту ночь – не было ведь слов, чтобы выразить пережитое, но и без слов было всё понятно.

Когда мы остались одни, Ильич обвёл комнату глазами… Почувствовалась реальность того факта, что мы уже в Питере, что все эти Парижи, Женевы, Берны, Цюрихи – это уже действительно прошлое»
(266).?





Оффлайн Константин Кулешов

  • Активист Движения "17 марта"
  • **
  • Сообщений: 316
Глава 2
«Самый безболезненный путь»

«Мои личные тезисы…»

Утром 4 (17) апреля встали рано. Надо было ехать, как договорились вчера, в Таврический дворец, выступать перед большевиками – участниками Всероссийского совещания Советов. Но когда за Лениным и Крупской на машине заехал Владимир Бонч-Бруевич, повернули на Волково кладбище, где были похоронены мать Владимира Ильича и сестра Ольга.
Последний раз он виделся с матерью в сентябре 1910 года в Стокгольме. После недолгой встречи Мария Александровна возвращалась на пароходе в Россию. Держась за корабельные поручни, она молча смотрела на него и плакала. А он стоял на пирсе и даже не мог подняться к ней на палубу. Там была уже русская территория и его могли арестовать…


Прав Бонч-Бруевич: «Тропинка на Волковом кладбище, туда, к этому маленькому холмику, была одной из тяжелых дорог Владимира Ильича» (267). Цветы, которые преподнесли накануне при торжественной встрече, положили на могилы, молча постояли и поехали сначала на квартиру Владимира Дмитриевича, где ждали товарищи, а оттуда – в Таврический…
Было уже совсем светло и на стенах домов, на афишных тумбах ветер трепал свежие плакаты: «Ленина и компанию – обратно в Германию». У тех, кто плакаты заказывал, поэтов получше, видимо, не нашлось. Но после вчерашних восторгов и объятий это все-таки отрезвляло
(268).

В давние годы, в Кокушкино, когда Володе Ульянову было лет 13, пошли они как-то в ночь, с двоюродным братом Колей Веретенниковым, на пруд. Все предыдущие дни шли дожди. Речушка вздулась, а пруд переполнило так, что мостки всплыли и подойти к купальне было невозможно. Побежали на плотину. Там, через верх, уже вовсю хлестала вода, а поднять затворы (вершняки) у мальчишек не хватало сил.

«Не прошло и пяти минут, – рассказывал Веретенников, – как раздался легкий, как бы предупреждающий треск, за которым вскоре последовал страшный грохот, и вся масса воды с шумом громадными валами устремилась с четырехметровой высоты, вниз, ломая деревянные и размывая земляные укрепления». Когда вода схлынула, на месте симпатичного пруда остались лишь безобразные илистые берега, жидкая зловонная грязь и черные обломки плотины. «“Точно после пожара”, – заметил Володя»
(269).

Эпизод запал в память. И образ этой всесокрушающей стихии всплыл у Ленина в 1905 году, когда по России прокатился первый революционный вал. В плане статьи «Уроки московских событий» он написал: «Когда вода напирает на плотину, брешь вне шлюз (вершняков) есть начало краха…» (270).

И вот теперь, после бесед с солдатами в вагоне, после ночного разговора с питерскими большевиками в особняке Кшесинской, после беглого просмотра утренних газет, Владимир Ильич вновь услышал, а может быть, и физически ощутил, тот «легкий, как бы предупреждающий треск», вслед за которым прорывается безудержная стихия.

Еще там – в Цюрихе, после первых известий о событиях в Петрограде, встал вопрос: что дальше? Закончится революция отречением монарха или революционный вал покатится дальше? В гидродинамике, исходя из массы, скорости водяного потока, рельефа местности и прочих вполне определенных условий, все это, вероятно, можно рассчитать. Но в социальной борьбе, участниками которой являются миллионы людей, подобная задача куда сложнее. Число факторов, влияющих на такую борьбу, слишком велико, а многие из них столь неопределенны, что вряд ли можно с уверенностью вычерчивать вектор данного движения.

И все-таки еще там – в Цюрихе, Ленин пришел к выводу, что Февраль – лишь начало, лишь первый вал, первый этап революции. За ним неизбежно последует второй этап, второй вал, куда более мощный и крутой. Это понимал не только он, но и другие: и те, кто симпатизировал революции, вроде депутата IV Думы, одного из лидеров Петросовета, меньшевика Скобелева, заявившего, что «Россия стоит накануне второй, настоящей революции»; и те, кто отвергал ее, кто давно предсказывал кровавую смуту.

Уже упоминавшийся экс-министр внутренних дел Петр Николаевич Дурново, обладавший и опытом и интуицией, накануне войны писал государю: в случае начала революции «оппозиционно-интеллигентные партии будут не в силах сдержать расходившиеся народные волны, ими же поднятые, и Россия будет ввергнута в безпросветную анархию…»
(271).

В конце 1916 года, на квартире миллионера Коновалова, перед крупнейшими фабрикантами и заводчиками выступил один из лидеров «оппозиционно-интеллигентской партии» кадетов В. А. Маклаков. «Ужас грядущей революции» – вот тема его выступления. Это будет, говорил Василий Алексеевич, «революция гнева и мести темных низов, которая не может не быть стихийной, судорожной, хаотичной». Еще раньше, в 1915 году, влиятельнейший промышленник Алексей Иванович Путилов сформулировал ту же мысль еще жёстче: революция неизбежна. Но она будет для страны губительна. «Начнётся ужасная анархия… На десять лет… Мы увидим вновь времена Пугачева, а может быть, и еще худшие» (272).

Того же мнения придерживался и видный русский интеллектуал Петр Бернгардович Струве – давний знакомый Ленина, проделавший за 20 лет путь от легального марксизма к самому правому либерализму. Как пишет его биограф Ричард Пайпс, с самого начала 1917 года Струве был убеждён, что «как только маховик анархии начнёт раскручиваться, в России не найдется политической, экономической или социальной силы, способной его остановить. Смута будет терзать страну до тех пор, пока сами основы государства и общества не окажутся в руинах» (273).

Подобных пророчеств было много. Нередко они совпадали. И на то были свои основания. В первые же революционные дни, еще до того, как какие-либо радикальные партии вышли на политическую арену, по стране прокатилась волна насилия и различного рода эксцессов.

Писатель Александр Станкевич оставил зарисовку одного из эпизодов первых дней революции в Питере: «Барский экипаж привлёк внимание. Пара вороных лошадей в сбруе с серебром, на дверцах – гербы… В толпе поднялся хохот, улюлюканье… – Сворачивай! Кончились ваши прогулочки!

…Внезапно двери кареты распахнулись и оттуда выскочил на мостовую старый господин в шубе. Я узнал в нём члена Государственного совета князя Барятинского. Шуба на нём распахнулась, открыв всем шитый золотом мундир. Наверное, князь подумал, что его величественный вид заставит толпу отхлынуть. Он  поднял руку в замшевой перчатке и хрипло крикнул:
–   Я еду к князю Голицыну, председателю совета министров! Отпустите лошадей!

–   Не командуй, генерал! Нету больше председателев!
Барятинский задыхался, у него не хватило сил сдержать бешенство.
–   Хамы! – закричал он с ненавистью. – Долой с дороги!

Сгрудившаяся вокруг кареты толпа уже не смеялась, она утратила свое добродушие… Какой-то солдат в затрёпанной шинели шагнул к князю и, подняв винтовку, со всей силой стукнул его прикладом по голове. Барятинский рухнул. Темная вмятина на лбу наполнилась кровью. Соскочившие с козел кучер и лакей впихнули в карету уже мёртвое тело.
–   Гляди, товарищи! – закричал кто-то в толпе. – Пожар! – Над Невой распухало, ширилось чёрное облако дыма. Горело здание Окружного суда»
(274).

Современникам запомнились трупы жандармов со вспоротыми животами на февральском снегу в Петрограде. В Кронштадте зверски убили военного губернатора контр-адмирала Р. Н. Вирена, начальника штаба адмирала Бутакова, генерала Стронского и других офицеров. Самосуды над генералами и офицерами имели место в Луге, Ельце, Пскове, Двинске. В Свеаборге убили командующего Балтфлотом вице-адмирала Андриана Ивановича Непенина, контр-адмирала А. К. Небольсина. Жуткая расправа над губернатором произошла в Твери…

Вновь, как и в 1905–1906 годах, запылали барские имения. Жгли прекрасные усадьбы, а вместе с ними уникальные библиотеки и картинные галереи. Горели старинные парки и сады. 19 марта «Правда» писала: «Это не конфискация и даже не захват, это – мщение порабощённых людей своим поработителям». Неслучайно эксцессы чаще всего происходили именно там, где в 1906–1907 годах свирепствовали карательные отряды. «Прежний режим, – писал Струве, – утвердил в народе традиции ненависти». И мотивом этих эксцессов как раз и были «неотмщённые обиды» и неуверенность в том, что не вернётся опять «старый режим». Как выразился один солдат-крестьянин, – «как подумаю, вдруг, что всё на старое обернётся, а я и обиды своей не выплачу, – тут и звереешь»
(275).

Все более учащались случаи прямого вандализма. «После свержения самодержавия, – вспоминал художник П. Нерадовский, – в Петрограде и его окрестностях, в Петергофе, в Ораниенбауме и других местах… подвергались порче или уничтожению памятники искусства, статуи, картины и другие художественные предметы… Такие разрушения имели место в общественных местах – в казённых зданиях, в садах, парках – и в частных домах и квартирах… Слухи и сведения о гибели того или иного произведения поступали почти ежедневно».

Уже 4 (17) марта на квартире у Горького на Кронверкском проспекте собрались художники – А. Бенуа, И. Билибин, К. Петров- Водкин, М. Добужинский, Н. Рерих, архитекторы Н. Лансере, И. Фомин, артисты Ф. Шаляпин, И. Ершов – всего более 50 человек и создали специальную комиссию, которая должна была войти в сношения с Временным правительством и Петросоветом относительно незамедлительных мер по предотвращению уже начавшегося массового вывоза художественных ценностей за границу и охране памятников культуры
(276).

Ситуация усугублялась тем, что министр юстиции Керенский амнистировал не только «борцов со старым режимом», но отпустил из тюрем и с каторги уголовников. Он, видимо, как и многие другие, полагал, что новое «Царство Свободы» способно перевоспитать любых рецидивистов. Десятки тысяч преступников – «птенцы Керенского», как их тогда называли – ринулись прежде всего в столицы. Между тем полиция была распущена, а новая милиция ещё не создана. И среди тех, кто под видом «революционного патруля» врывался средь бела дня в дома и квартиры, было немало отпетых бандитов и профессиональных воров. Так что очень скоро столичный обыватель будет с тоской вспоминать прежнего городового, который – хоть и был нечист на руку – но стёкла в приличных домах бить не дозволял.

Когда один из руководителей социалистического Интернационала Карл Брантинг в марте 17-го приехал в Петроград, у него в гостинице «Европа» сразу украли два куска мыла – для мытья и для бритья. «Да, – горестно говорил он коллегам – русским социалистам, – вам предстоит ещё большая работа для просвещения и морального воспитания запущенного царизмом русского народа»
(277).

«Народ либо безмолвствует, либо говорит языком бунта» (278), – полагают и сегодня некоторые историки. Не везде и не всегда!

Тогда, в Феврале многие опасались – не возмутится ли «царелюбивое» крестьянство низвержением монархии, не станет ли оно опорой «Русской Вандеи»… Каково же было изумление корреспондента газеты «Русское слово», когда он увидел, с какой лёгкостью восприняла деревня эту весть: «Даже не верится, как пушинку сняла с рукава». А думский отдел сношений с провинцией, обследовав 29 губерний, констатировал: «…широко распространённое убеждение, что русский мужик привязан к царю, без царя “не может жить”, было ярко опровергнуто той единодушной радостью, тем вздохом облегчения, когда они узнали, что будут жить без того, без кого они “жить не могли”». И среди постановлений сельских сходов, принимавшихся в эти дни по всей России, исследователи не обнаружили ни одного, в котором выражалось бы сожаление по поводу свержения самодержавия

(279).

В феврале 1917 года революционные массы России оказались достаточно сознательными и для того, чтобы свести все свои надежды и чаяния к трем лозунгам: «Мир!», «Хлеб!», «Свобода!». В народном сознании они расшифровывались вполне конкретно: немедленное прекращение войны; передача всей земли крестьянам и радикальное улучшение снабжения армии и городов продовольствием; наконец, не только свержение монархии, но и установление реального народовластия. Именно это стремление к народовластию, к подлинной демократии стало причиной, может быть, самого яркого проявления революционной сознательности масс – создания Советов.

Весь предшествующий исторический опыт убедил народ в том, что «начальству» – царю, генералам, помещикам, буржуям и особенно чиновникам – доверять нельзя. Что реализовать свои требования можно лишь при том условии, если власть будет находиться в руках самих трудящихся. И как только, пишет Ленин, в Феврале появилась такая возможность, «по инициативе многомиллионного народа», самочинно и повсеместно, рабочие, солдаты, крестьяне стали создавать «демократию по-своему»
(280).

Советы стали возникать сначала на заводах и фабриках, затем в районах, – раньше, чем какая бы то ни было партия успела провозгласить этот лозунг. В определённом смысле это был спонтанный процесс воспроизводства знакомых форм организации и борьбы, ибо уроки 1905 года прочно вошли в «стихию» народного сознания.

В создании Петроградского совета сыграли свою роль Чхеидзе, Скобелев, Гриневич, Копелинский и другие, находившиеся в столице на легальном положении. Но общероссийским органом власти Петросовет сделало давление снизу, те ожидания, которые питали рабочие и солдаты, посылая в Совет своих депутатов. И Советы сразу и повсеместно, не вдаваясь в дискуссии о рамках компетенции, заявили о себе как об органах власти. Они брали под контроль охрану порядка, продовольственное снабжение, работу транспорта и т. п. А главное, они не забывали ни о мире, ни о земле.

Но эти конкретные требования были неприемлемы для власть имущих в принципе. В притязаниях на собственность помещиков и прибыли буржуазии со стороны Советов они усматривали лишь проявление бунта и анархии. Расставаться добровольно со своими привилегиями правящая элита, как и прежде, не собиралась. Поэтому, мечтая об умиротворении, стремясь к тому, чтобы спустить массовое движение на тормозах или, как тогда выражались, – «загнать скот в стойло», Временное правительство менее всего помышляло о реализации лозунгов революции.

Многие его члены искренне полагали, что, получив свободу, народ вполне удовлетворится этим и будет терпеливо ждать, когда после победного окончания войны ему милостиво ниспошлют «сверху» мир и хлеб. Такое уже бывало. Опыт созыва I Думы – «думы народных надежд» – говорил, что такой вариант возможен. Но он был возможен тогда – в 1906 году. С тех пор прошли четыре Думы и никаких решений насущных вопросов народной жизни не последовало. В 1917 году ждать никто не собирался. Ибо в «диалоге» с властью у народа появился теперь новый аргумент: штык. Как сказал Ленину в вагоне солдат: «Мы не выпустим винтовок из рук, пока не получим землю». Так что вариант стабилизации становился весьма проблематичным.

Основания для апокалиптических настроений были. Во всяком случае, коллега Струве, В. Н. Муравьёв, испытал после Февраля именно такие чувства: «Нечто совершалось. Шум грозный родился, и, гулко вздрогнув, огласилась им тишина… Звуки росли громче, и то был уже не шум людей, а ропот моря. И море, казалось, вздымается и бушует, и ревёт рёвом вопиющим, с возрастающим, с силой чудовищной разбивая окрестные берега. И я понял, что то не моря рёв, но рёв народа… Как вал грохочущий, надвигался он на меня, и я знал, сейчас я буду во власти стихии и я тоже буду реветь голосом нечеловеческим… И волна настигла меня, и я отдался ей, пожирающей. И подхватила она меня, и понесла на своем гребне. И я увидел, что вся она из таких, как я…»
(281)

Григорий Зиновьев не отличался столь образным мышлением. Но когда в полночь 3 (16) апреля он и Ленин вышли из вокзала на площадь, от которой исходил гул человеческих голосов, а лучи прожекторов выхватывали из тьмы тысячи голов, острия штыков, башни броневиков и колышущиеся на ветру знамёна, Зиновьев вдруг ощутил нечто похожее: «С этой минуты нахлынула могучая человеческая волна. Первое впечатление: мы – щепочки в этой волне» (282). Разница состояла лишь в том, что если в Муравьева эта человеческая волна вселяла нечеловеческий ужас, то у Григория Евсеевича она вызывала прямо противоположное чувство – восторженную эйфорию.

В этом чувстве он был не одинок. В первые послефевральские дни и недели эйфория победы вообще стала господствующим настроением. Казалось, всё то, что веками давило, угнетало, разъединяло – царский деспотизм – исчезло, рухнуло сразу, сметённое могучим ураганом. Даже ужасы войны как бы отодвинулись в глубь сознания, заслонённые тем новым, необычайным и радостным, что, наконец, свершилось… Свобода!

Один из эсеровских лидеров – Владимир Зензинов записал: «Улицы – тротуары и мостовые – во власти толпы. Все куда-то спешат… Все возбуждены, взволнованы… Ощущение какого-то общего братства. Как будто пали обычные перегородки, отделявшие людей, – положением, состоянием, культурой, люди объединились и рады помочь друг другу… Это ощущение братства было очень острым и определённым – и никогда позднее я его не переживал с такой силой… То было воистину ощущение общего народного праздника»
(283). С некоторой долей иронии о том же вспоминал академик К. В. Островитянов: то были дни «какого-то всенародного ликования. Многим казалось, что исчезли все классовые противоречия и настало царство Исайи, когда “волк почиет со агнцем”. Все нацепили красные бантики, всюду реяли огненные революционные флаги – все окрасилось в цвет революции…» (284).

В февральские дни, на какой-то момент, действительно «дружно» слились разнородные потоки: борьба рабочих и солдат против царя и войны, и борьба либеральной буржуазии за устранение обанкротившейся власти. Усилия всех партий были направлены в одну точку. Этот момент, как выразился Владимир Ильич, «всеобщего слияния классов против царизма», как раз и стал одной из главных причин головокружительной эйфории, быстроты и относительной «бескровности» (около 2 тысяч убитых) победы (285).

Именно эта разнородность борющихся сил сразу же породила двоевластие. С одной стороны, было создано Временное правительство, включившее в себя «цвет» либеральной интеллигенции: кадетов – П. Милюкова, Н. Некрасова, А. Мануйлова, А. Шингарева, В. Набокова, октябристов – А. Гучкова, В. Львова, И. Годнева, «независимых» – М. Терещенко, Г. Львова и трудовика А. Керенского. С другой – Советы рабочих, солдатских, крестьянских депутатов, общероссийским центром которых стал Петросовет.

За Временным правительством, помимо буржуазии, помещиков, правых и либеральных партий, стоял достаточно мощный старый государственный аппарат, церковь, армейская верхушка – генералитет, часть офицерского корпуса. Это были вполне серьёзные силы. И с какой радостью они раздавили бы народное восстание… «С первого мгновения этого потопа отвращение залило мою душу, – писал Василий Шульгин, – и с тех пор оно не оставляло меня во всю длительность “великой” русской революции… Боже, как это было гадко! Так гадко, что, стиснув зубы, я чувствовал в себе одно тоскующее, безсильное и потому еще более злобное бешенство.

–   Пулемётов бы сюда! Да, да, пулемётов… Только язык пулемётов доступен уличной толпе, только свинец может загнать обратно в его берлоги вырвавшегося на свободу страшного зверя… Увы, этот зверь был… Его величество русский народ!» (286).
Шульгину казалось, что достаточно одного надёжного полка и решительного офицера, чтобы разогнать этот «сброд». Такой офицер нашёлся. Полковник Александр Павлович Кутепов собрал отряд числом более тысячи человек пехоты и кавалеристов с 12 пулемётами и решил всех восставших – от Литейного проспекта до Николаевского вокзала – «загнать к Неве и там привести в порядок». Но как только «каратели» вошли в соприкосновение с толпами народа, «большая часть моего отряда, – рассказывал сам Кутепов, – смешалась с толпой, и я понял, что мой отряд больше сопротивляться не может»
(287).

Тогда, в первые послефевральские дни, для того, чтобы «привести в порядок» народ, силёнок у них не хватало. А те, что имелись, были несопоставимы с гигантской народной массой, которая стояла за Советами. Существенным оказалось и то, что Петросовет, вопреки противодействию его президиума, утвердил составленный армейскими депутатами «Приказ № 1», согласно которому солдатам предоставлялась вся полнота гражданских прав, оружие
–   в том числе те самые пулемёты, о которых вспомнил Шульгин, – бралось под контроль ротных и батальонных солдатских комитетов, а во всех политических выступлениях воинские части подчинялись не офицерам, а только своим комитетам и Петросовету.


9 марта новый военный министр Александр Иванович Гучков сообщал генералу Алексееву: «Временное правительство не располагает какой-либо реальной властью и его распоряжения осуществляются лишь в тех размерах, как допускает Совет раб. и солд. деп., который располагает важнейшими элементами реальной власти, т. к. войска, железные дороги, почта и телеграф в его руках. Можно прямо сказать, что Временное правительство существует лишь пока это допускается Советом…»
(288).

Но параллельное существование двух общероссийских центров власти было невозможно. Оно неминуемо должно было завершиться единовластием одного из них. И с попустительства меньшевистско-эсеровских лидеров Петросовета правительство начало постепенно прибирать власть к рукам.

И тогда, и позднее соглашатели говорили, что они стремились сохранить «общенациональное единство» для борьбы со «старым режимом». Слов нет, в желании сплотить против общего врага широкие слои населения, в стремлении избежать гражданской войны, никакого грехопадения не было. Ради этого можно и должно идти на компромиссы. Но какой ценой?

Две ночи напролёт, до полного изнеможения, вместе с либеральными лидерами, они вырабатывали условия передачи власти. В конце концов, в «условиях» не оказалось ни слова о прекращении войны, ни слова о демократической республике, ни слова о земле, то есть именно тех требований, ради которых совершалась революция.

Конечно, была не сей счет «теория»: раз революция буржуазная, значит и власть должна принадлежать буржуазии. Николая Романова могут сменить лишь политические деятели типа Родзянко или Милюкова. Только им может подчиниться старый чиновный аппарат, худо-бедно обеспечивающий жизнедеятельность страны.

Но теоретические формулы часто прикрывают и нечто более личное. К примеру – нерешительность, а то и просто страх. Когда председателя Петросовета Николая Чхеидзе спросили – готов ли он возглавить правительство? – он в ужасе отшатнулся: «Упаси господи, что я, сумасшедший?!» Положение страны было катастрофическим. На фронтах армия терпела поражение. Надвигалась разруха. Поэтому не только «догма», но и элементарная боязнь взять на себя ответственность за судьбу страны, определила поведение меньшевистско-эсеровских вождей, добровольно – «от имени революции» – передавших власть буржуазному правительству.

Это и позволило правительству, как выразился Ленин, «положить ноги на стол». Через российских послов Милюков заверил союзников, что война будет продолжена. В Кронштадт, Свеаборг и другие места, где имели место эксцессы, для наведения порядка направили правительственных комиссаров. А для усмирения бунтующих крестьян послали воинские команды. Так что «царство Исайи» кончилось довольно быстро. Но хотя «слияние классов» кончилось, эйфория все еще оставалась. Она проявилась и в ночной встрече Ленина с питерскими большевиками в особняке Кшесинской, пока Владимир Ильич не оборвал поток приветствий и вместо этого предложил высказаться «о той тактике, которой надо держаться»
(289).

4 (17) апреля в Таврический дворец Ленин и его спутники приехали в 12 часов. Владимира Ильича сразу подхватили старые и новые знакомые. Были тут и кожевник Иван Присягин, и уже упоминавшийся рабочий завода «Айваз» Иван Чугурин – давние ученики Ленина по школе Лонжюмо. И вернувшийся из ссылки рабочий – депутат IV Думы Федор Самойлов. Пришли Шляпников, Коллонтай… Но больше виделось лиц совсем незнакомых, смотревших с любопытством и ожиданием. Крупская заметила, как Владимир Ильич отыскал глазами Присягина, улыбнулся ему – было у них «какое-то понимание с полуслова» – и начал выступление…(290).

«Приехав только 3 апреля ночью в Петроград, – писал на следующий день Ленин, – я мог, конечно, лишь от своего имени и оговорками относительно недостаточной подготовленности выступить на собрании 4 апреля с докладом о задачах революционного пролетариата».

Выступил «сначала на собрании большевиков. Это были делегаты Всероссийского совещания Советов рабочих и солдатских депутатов, делегаты, которые должны были разъезжаться и поэтому никакой отсрочки дать мне не могли. По окончании собрания председатель его, т. Г. Зиновьев, предложил мне, от имени всего собрания, повторить мой доклад тотчас на собрании и большевистских и меньшевистских делегатов…

Как ни трудно мне было повторять немедленно мой доклад, я не счел себя вправе отказаться, раз этого требовали и мои единомышленники и меньшевики, которые из-за отъезда действительно не могли дать мне отсрочки».
«Единственное, что я мог сделать для облегчения работы себе, – и добросовестным оппонентам, – было изготовление письменных тезисов. Я прочел их и передал их текст тов. Церетели. Читал я их очень медленно и дважды: сначала на собрании большевиков, потом на собрании и большевиков и меньшевиков»
(291).

Мария Костеловская – секретарь Краснопресненского РК РСДРП Москвы хорошо запомнила как выступал Владимир Ильич «на фракции большевиков в комнате № 13, на хорах Таврического дворца. Было человек 40. Вот его прежняя манера двигаться во время речи вперед – назад… Перед ним был длинный стол, а сзади – деревянные лавки. Когда Ленин пятился назад, он натыкался на эти лавки и каждый раз с некоторым удивлением оглядывался на них. Мы с трудом растащили лавки в сторону, и Ленин стал ходить вперёд к столу и назад, пятясь к стене шагов пять-шесть, прижимая к себе локти и слегка сжимая кулаки.

Как только он кончил, сейчас же мы все перешли вниз, в думский зал, где уже собралось объединённое заседание большевиков и меньшевиков. Народу было человек 500. Здесь Ленин снова повторил свой доклад и предложил свои тезисы о задачах пролетариата в русской революции» (292).

Весь опыт прежней политической борьбы, вся та теоретическая работа, которую Ленин вёл в предшествующие годы – штудирование философских трактатов, анализ новой эпохи, мирового революционного процесса, те мысли, которые – уже после Февраля – излагал он в «Письмах из далека» – все это было теперь чётко сформулировано в десяти тезисах.
И первый из них давал оценку продолжавшейся войне.

Эта война, говорил Ленин, впервые в истории поставила перед целыми странами и народами проблему выживания: «Война привела всё человечество на край пропасти, гибели всей культуры, одичания и гибели ещё миллионов людей, миллионов без числа». Что касается России, которая несёт в этой войне наибольшие потери, то продолжение бойни приведёт страну лишь к полной катастрофе, разорению и распаду[/b] (293).

Можно считать вполне доказанным, считал Ленин, что Временное правительство, опутанное по рукам и ногам обязательствами перед союзными державами, тесно связанное со старым генералитетом и теми буржуазными кругами, которые получали на военных поставках колоссальные прибыли, не сделает никаких реальных шагов к миру. Оно вообще не собирается отказываться от дальнейших военных действий, от захвата чужих территорий. А это означает, что война по-прежнему остается антинародной.

Ее нельзя кончить, полагаясь на добрые пожелания отдельных лиц или добиваясь смены наиболее «воинствующих» министров. «Обращаться к этому правительству с предложением заключить демократический мир, – писал Ленин, – все равно, что обращаться к содержателям публичных домов с проповедью добродетели». Войну вообще нельзя окончить усилиями лишь одной из воюющих сторон, а тем более – воткнув штык в землю и бежав с фронта. Реализовать это главное требование народных масс можно лишь передав всю полноту власти самому народу (294).

Наивно ждать от Временного правительства и спасения от надвигающегося экономического краха. Его признаки, проявлявшиеся в расстройстве народного хозяйства, росте инфляции, сбоях в снабжении армии и тыла, множились изо дня в день. И одновременно, у всех на глазах, росли прибыли промышленников и спекулянтов, наживавшихся на народном бедствии.

Многие полагали, что в условиях войны борьба против буржуазии, сосредоточившей в своих руках управление экономикой, пагубна и необходимо лишь поддерживать ее попытки предотвратить кризис. Но и этот довод Ленин считал чистейшим ребячеством. «Капиталисты не могут, – отмечал он, – отказаться от своих интересов, как не может человек сам себя поднять за волосы». Это правительство никогда не захочет «возложить тяготы войны на богачей», а посему – не даст народу хлеба. Оно «сможет в лучшем для него случае оттянуть кризис, но избавить страну от голода не сможет» (295). Иными словами, и эту задачу можно решить, лишь передав власть самому народу.

Таким образом, итожит Ленин, существующее правительство – «олигархическое, буржуазное, а не общенародное, оно не может дать ни мира, ни хлеба, ни полной свободы…». И второй и третий пункты тезисов фиксируют позицию: «Никакой поддержки Временному правительству, разъяснение полной лживости всех его обещаний». Ибо эти «обещания – единственная вещь, которая очень дёшева даже в эпоху бешеной дороговизны». И задача «текущего момента в России состоит в переходе от первого этапа революции, давшего власть буржуазии… – ко второму её этапу, который должен дать власть в руки пролетариата и беднейших слоев крестьянства» (296).

Придумывать или создавать такую власть заново – не надо. Она существует. Она создана народом. Это – Советы рабочих, солдатских и крестьянских депутатов. Беда в том, что ни их лидеры, ни большинство самих депутатов не осознали их сути. Не поняли, что это не органы контроля за деятельностью Временного правительства и тем более не органы местного самоуправления, что Советы – это и есть новая государственная власть.

С точки зрения прежних демократических канонов – всё в них было не так. Во-первых, они были «незаконны», ибо не было закона, определявшего их статус, порядок выборов. Но точно так же было незаконно и Временное правительство, которое, уж точно, никто не выбирал и не утверждал. И когда 2 (15) марта, на митинге в Таврическом, Милюкову крикнули: «Кто вас выбирал?», он с пафосом ответил: «Нас выбирала русская революция!» (297). Он был прав. И Советы и Временное правительство возникли в результате революции, свергнувшей «старый режим» со всеми его нормами и понятиями о государственном устройстве. По-иному и не могло быть.

Во-вторых, Советы являли собой некий новый тип государственности – «прямую власть» (298), где не было классического «разделения властей». И это тоже не было случайностью. За подобным «разделением» народ имел возможность наблюдать все десять предреволюционных лет. Конечно, Государственная дума по своему составу и функциям была «ублюдочным» парламентом. Но по накалу политических страстей, по части «говорения», она нисколько не уступала аналогичным европейским учреждениям. И этот российский опыт «толчения воды в ступе», безсилия против правящей бюрократии в немалой мере развеивал в глазах народа парламентские иллюзии.

Ведь даже европейский парламентаризм, отмечал Ленин, будучи для всего человечества гигантским шагом вперёд в развитии демократии по сравнению с политическими структурами феодализма, вместе с тем показал, что эта форма представительной демократии все-таки не решает главной проблемы: отстранения, отчуждения власти от народа и использования государственной машины против народа.

Напоминая об опыте прежних революций, Ленин говорил, что они «только усовершенствовали эту государственную машину, только передавали ее из рук одной партии в руки другой партии». Отсюда и результат: «Революции делались, а полиция оставалась, революции делались, а все чиновники и проч. оставались. В этом причина гибели революций… Законы важны не тем, что они записаны на бумаге, но тем, кто их проводит…» И такое «разделение» всегда таит в себе опасность формирования авторитарно-бюрократического режима (299).

Вот почему, выдвигая требование свободы, революционные массы вкладывали в это понятие не только свободу слова, печати, но и надежды на реальную демократию, то есть участие в управлении государством. Вот почему, не доверяя чиновной бюрократии, они стали с помощью Советов строить «демократию по-своему». Демократию, которая не только проводила бы политику от имени народа и в интересах народа, но и исходила от народа и осуществлялась не казенным «начальством», а самим народом.

«Жизнь создала, – пояснял Ленин, – революция создала уже на деле у нас, хотя и в слабой, зачаточной форме, именно это, новое “государство”… Это уже вопрос практики масс, а не только теория вождей». И в пятом тезисе Владимир Ильич заключает: не парламентарная республика, а республика Советов снизу до верху по всей России, ибо «выше, лучше такого типа правительства, как Советы рабочих, батрацких, крестьянских, солдатских депутатов, человечество не выработало и мы до сих пор не знаем» (300).

Многие оппозиционные платформы обычно грешат одним недостатком. Блистательно критикуя существующую власть и её политику, они – при изложении своей конструктивной программы – либо обнаруживают полную безпомощность, либо скатываются к чистейшей демагогии.

Нынешние «лениноеды», повторяя зады той критики, которая была обрушена на «Апрельские тезисы» весной 1917 года, твердят – одни об «отходе от марксизма», другие, наоборот, о «тупом доктринерстве», которые якобы и положили начало «социалистическому эксперименту». Жаль, что у подобных критиков не хватило времени на то, чтобы эти тезисы перечитать.
Между тем, комментируя их, Ленин особо отмечает, что Февраль создал ситуацию, в которой нет ни места для «доктрины», ни времени для «социалистического эксперимента». И только тупой педант может в такой обстановке заниматься схоластическими выкладками относительно того, соответствуют ли той или иной «доктрине» те или иные практические решения.

«Не в том дело сейчас, – подчеркивает Владимир Ильич – как их теоретически классифицировать. Было бы величайшей ошибкой, если бы мы стали укладывать сложные, насущные, быстро развивающиеся практические задачи революции в прокрустово ложе узко-понятой “теории” вместо того, чтобы видеть в теории прежде всего и больше всего руководство к действию» (301). И предлагая конкретные меры по выходу из кризиса, Ленин исходит не из «доктрины», а из реальной мировой практики. Война породила множество народнохозяйственных проблем во всех воюющих странах. Наиболее развитые из них – Германия, Англия, Франция, а отчасти и Россия – решали эти проблемы на путях создания «военно-государственного капитализма», то есть государственного регулирования производства и распределения.

На практике это означало не только свертывание свободной конкуренции и рынка, жёсткую централизацию производства и снабжения, государственный контроль банковского дела, но и общегосударственную мобилизацию труда, то есть всеобщую трудовую повинность, государственное регулирование рабочего времени на предприятиях, государственные закупки по твёрдым ценам продовольствия у крестьян, нормированное снабжение городского населения и т. д. «Шаги эти, – отмечал Ленин, – с безусловной неизбежностью предписываются теми условиями, которые создала война и которые даже обострит послевоенное время…» (302).

Но позволяя буржуазии, хотя бы на время, решать некоторые экономические проблемы, указанные меры решали их в интересах милитаризма, продолжения кровавой бойни – за счет трудящихся. Поэтому, предлагая ряд шагов, апробированных Европой и действительно целесообразных в экстремальных условиях войны, Ленин ставит вопрос политический: кто и в чьих интересах будет осуществлять их? Ибо в интересах народа их можно использовать, лишь передав власть самому народу.

Такой подход сразу придает трём «экономическим тезисам» (6, 7 и 8), взятым, казалось бы, из арсенала «военно-государственного капитализма», принципиальной иной характер. Он предлагает – немедленный переход к контролю со стороны Советов за общественным производством и распределением продуктов. Далее – слияние всех банков страны в один общенациональный банк и контроль над ним со стороны Совета рабочих депутатов с привлечением «советов банковских служащих».

О таких Советах Ленин упомянул не случайно. Позднее, в мае, в Петрограде собиралось Всероссийское совещание работников кредитных учреждений. Накануне его один из членов большевистской фракции совещания Дон Маркович Соловей пришел к Владимиру Ильичу за советом. Ленин ответил, что важно «узнать о настроениях среди банковских работников. Кого из них можно приблизить к нам, кого можно будет использовать в будущем, когда власть перейдет в руки Советов…» Эта мера особенно важна, поясняет в «Апрельских тезисах» Владимир Ильич, ибо «банки – нерв, фокус народного хозяйства. Мы не можем взять банки в свои руки, но мы проповедуем объединение их под контролем Совета рабочих депутатов».

И, наконец, национализация всех земель в стране и передача их в распоряжение советов крестьянских и батрацких депутатов. А дабы мера эта не приобрела «погромного» характера, подчеркивает Ленин, необходимо, чтобы Советы «строжайше соблюдали сами порядок и дисциплину, не допускали ни малейшей порчи машин, построек, скота, ни в каком случае не расстраивали хозяйства и производства хлеба, а усиливали его, ибо солдатам нужно вдвое больше хлеба, и народ не должен голодать» (303).

Что касается угрозы распада и сохранения целостности России, то Ленин прямо указывает: «Пролетарская партия стремится к созданию возможно более крупного государства, ибо это выгодно для трудящихся… Но этой цели она хочет достигнуть не насилием, а исключительно свободным, братским союзом рабочих и трудящихся масс всех наций». Для этого необходимо избавиться от «предрассудков старины, заставляющих видеть в других народах России, кроме великорусского, нечто вроде собственности или вотчины великорусов». А, во-вторых, «чем демократичнее будет республика российская, чем успешнее организуется она в республику Советов рабочих и крестьянских депутатов, тем более могуча будет сила добровольного притяжения к такой республике трудящихся масс всех наций» (304).

Так в чём же дело? Если сила на стороне Советов, если есть программа действий, то, казалось бы, стоит направить к Мариинскому дворцу роту солдат, а еще лучше – матросов, арестовать, а ещё проще – разогнать Временное правительство и проблема будет решена. Но в том-то и дело, считал Ленин, что проблема заключалась совсем не в «захвате власти». Она лежала в совершенно иной плоскости.

Революция выявила не только сильные стороны массового движения, его способность к организации и самоорганизации. Революция сделала явными и недостатки этого движения, его слабость. Прежде всего то, что за рамками сознательности и различных форм революционной организованности оставалась гигантская политически неразвитая масса, податливая посулам и демагогии.

«Один из главных, научных и практически – политических признаков всякой действительной революции, – пояснял Ленин, – состоит в необыкновенно быстром, крутом, резком увеличении числа “обывателей”, переходящих к активному, самостоятельному, действенному участию в политической жизни… Так и Россия. Россия сейчас кипит. Миллионы и десятки миллионов, политически спавшие десять лет, политически забитые ужасным гнетом царизма и каторжной работой на помещиков и фабрикантов, проснулись и потянулись к политике». Эта гигантская волна «захлестнула всё, подавила сознательный пролетариат не только своей численностью, но и идейно…» (305). Грех соглашательских партий как раз и состоял в том, что, опасаясь потерять поддержку масс, они поддались этой «волне или не осилили, не успели осилить волны» (306).

«Буржуазия обманывает народ, играя на благородной гордости революцией и изображая дело так, будто социально-политический характер войны со стороны России изменился от… замены царской монархии гучково-милюковской почти республикой. И народ поверил…». Но необходимо чётко различать и отделять тех, кто вполне сознательно дурачит народ, от тех, кто одурачен ими, ибо массы иначе поддаются иллюзиям, «чем вожди, и иначе, иным ходом развития, иным способом высвобождаются» (307).

Временное правительство и господа генералы вполне сознательно «ведут войну в интересах русского и англо-французского капитала». А лидеры Советов и прочие господа «советские» интеллигенты – интеллектуально обслуживают их. Они, «невзирая на их добродетели, знание марксизма и проч.», безсовестно обманывают народ фразами о «защите революции». Они «грозят, усовещевают, заклинают, умоляют, требуют, провозглашают…» И переубеждать их безсмысленно, ибо они прекрасно знают, что нельзя изменить характер войны, «не отказавшись от господства капитала» (308).

Совсем другое дело – те, кого они дурачат. «Массовые представители революционного оборончества добросовестны, – не в личном смысле, а в классовом, т. е. они принадлежат к таким классам (рабочие и беднейшие крестьяне), которые действительно от аннексий и от удушения чужих народов не выигрывают» (309). Вот с ними, с теми, кто признаёт «войну только по необходимости», партия и должна работать. И делать это надо терпеливо, обстоятельно, просто, избегая «латинских слов» и псевдо-ученого умствования (310).

Народу необходимо сказать правду. И не только правду о буржуазном правительстве. Но и – в первую очередь – правду о самом народе. О том, что в массе своей он недостаточно организован и сознателен. Что ум его замусорен невежеством и множеством «предрассудков старины». Что по привычке, вековой забитости, он тянется за прежними хозяевами жизни, верит им на слово. И что, имея возможность взять власть, он сам дал себя «мирно обмануть» и передал власть буржуазии «по темноте, косности, по привычке терпеть палку, по традиции» (311).

Что, обидно слушать? Да, отвечает Ленин, – «это горькая правда. Но это правда. Народу надо говорить правду. Только тогда у него раскроются глаза, и он научится бороться против неправды». Главная задача большевиков как раз и состоит в том, чтобы «избавить массы от обмана» (312).

Для того, чтобы всё это сказать публично весной 1917 года надо было – помимо честности – иметь мужество. Февраль вывел на поверхность политической жизни множество демагогов, озабоченных не столько бедствиями страны, сколько стремлением к политической карьере. Миллионы фальшивых слов, восхвалявших «Его Величество Народ», обрушились на рабочих, солдат, крестьян, приятно кружа им головы.

Естественно, что стремление плыть «против течения», иная «правда о народе», говорил Ленин, не принесёт партии, особенно на первых порах, популярности и не прибавит ей голосов в Советах. Но большевики должны бороться за единовластие Советов вне зависимости от того, кто будет стоять во главе Советов и какие партии составят там большинство. «Если даже придётся остаться в меньшинстве, – пусть. Стоит отказаться на время от руководящего положения, не надо бояться остаться в меньшинстве» (313).

Поворот в сознании масс неизбежен. И он станет следствием не только, даже не столько, большевистской пропаганды. К нему приведет сама жизнь. «Мы не хотим, – говорил Ленин, – чтобы массы нам верили на слово. Мы не шарлатаны. Мы хотим, чтобы массы опытом избавились от своих ошибок». Поэтому и агитацию надо строить не на «доктрине», а на разъяснении того, что даст власть Советов для прекращения войны и разрухи, ибо к этим вопросам «массы подходят не теоретически, а практически». И если интересы народа нами поняты правильно, если именно их выразит партия, то поддержка ей обеспечена. И, в конечном счете – «к нам придет всякий угнетённый, потому что его приведёт к нам война, иного выхода ему нет» (314).

Временное правительство вполне заслужило, чтобы его свергли и заменили властью Советов. Но его нельзя свергнуть, ибо Советы – и фактически и формально поддерживают это правительство. Значит, на первый план выступает другая задача: разоблачение политики Временного правительства и завоевание большинства в Советах. А эту задачу никак не решишь ни с помощью флотского экипажа, ни с помощью солдатских штыков.

Ленин многократно повторяет эту мысль: «чтобы стать властью, сознательные рабочие должны завоевать большинство на свою сторону: пока нет насилия над массами, нет иного пути к власти. Мы не бланкисты, не сторонники захвата власти меньшинством» (315). Имея за спиной реальную силу, Советы – без всякого восстания – могут взять в свои руки всю полноту власти. И никто – в том числе Временное правительство – не способен воспрепятствовать этому. Вот почему в России, как «нигде в мире, – заключает Ленин, – не может быть совершен так легко и так мирно переход всей государственной власти в руки действительного большинства народа…» (316).

Вот так ниточка, тянувшаяся от разговоров с воронежцем Кондратом Михалевым в Цюрихе, с тамбовским крестьянином в вагоне поезда, от десятков других встреч, которыми будет насыщен каждый день после возвращения в Россию, и приведёт Ленина к пересмотру его позиции по вопросу о перспективе развития революции. Там, в Цюрихе, он полагал, что сам факт вооружённого восстания в Петрограде, свергнувшего царизм, положил начало превращению войны империалистической в гражданскую (317). Но рожденное этим же восстанием двоевластие создало возможность иного – мирного пути. И прежний лозунг гражданской войны был теперь Лениным снят.

Спустя четыре года Ленин рассказывал: «В начале войны мы, большевики, придерживались только одного лозунга – гражданская война и притом безпощадная. Мы клеймили как предателя каждого, кто не выступал за гражданскую войну. Но когда мы… вернулись в Россию и поговорили с крестьянами и рабочими, мы увидели, что они все стоят за защиту отечества, но, конечно, совсем в другом смысле, чем меньшевики, и мы не могли этих простых рабочих и крестьян называть негодяями и предателями. Мы охарактеризовали это как “добросовестное оборончество”… Я напечатал тезисы, в которых говорил – осторожность и терпение». И мы выступили «против лозунга гражданской войны…».

«Кадеты, – продолжал Владимир Ильич, – которые являются тонкими политиками, тотчас же заметили противоречие между нашей прежней и новой позицией и назвали нас лицемерами». Но там, где они увидели лишь «тонкий ход», «политиканство», стояло иное: реальность, рожденная самой жизнью. «Наша первоначальная позиция в начале войны, – отмечает Ленин, – была правильной, тогда важно было создать определённое, решительное ядро. Наша последующая позиция была также правильной. Она исходила из того, что нужно было завоевать массы. Мы тогда уже выступали против мысли о немедленном свержении Временного правительства. Я писал: “…Его нельзя свергнуть немедленно, так как оно опирается на рабочие Советы и пока ещё имеет доверие у рабочих. Мы не бланкисты, мы не хотим управлять с меньшинством рабочего класса против большинства”» (318).

Задолго до 1917 года и Маркс, и Энгельс, и Ленин писали о предпочтительности мирного взятия власти трудящимися, как пути наиболее гуманном и ценном, наиболее соответствующем интересам народа. Писали они и о том, что история крайне редко предоставляет такую возможность, ибо господствующие классы, защищая свою власть и привилегии, всегда первыми прибегают к вооружённому насилию.

Именно их сопротивление ставило под вопрос реальность мирного пути и на сей раз, ибо – в отличие от Ленина – они отнюдь не собирались отказываться ни от вооружённого насилия, ни от гражданской войны. Когда в первый день революции Шульгин взывал к небесам о пулемётах для того, чтобы «загнать обратно в берлогу вырвавшегося на свободу страшного зверя… Его Величество Русский Народ!», и когда Кутепов двинул против восставших тысячный отряд с пулемётами – их намерения не стали реальностью, началом гражданской войны лишь потому, что не было у них тогда ни сил, ни возможностей. Как справедливо заметил Ленин, они «были за гражданскую войну в их пользу, они против гражданской войны в пользу народа, т. е. действительного большинства трудящихся» (319). Но это безсилие толкало их не к примирению с новой действительностью, а наоборот – к жгучему желанию реванша. Реванша любой ценой. И с первых послефевральских дней началось собирание сил и формирование армии контрреволюции.

Именно этим, став военным министром, сразу же занялся Александр Иванович Гучков. Надо отдать ему должное – в людях он разбирался. И со всеми героями будущей гражданской войны общий язык был найден уже в марте и апреле 1917 года. В конце марта Гучков вызвал с фронта генерала Антона Ивановича Деникина и назначил его начальником штаба Главковерха. В середине апреля встретился в Одессе с командующим Черноморским флотом вице-адмиралом Александром Васильевичем Колчаком. Тогда же в столицу был вызван и генерал Петр Николаевич Врангель. Но главные надежды военный министр связывал с генералом Корниловым, вступившим в должность командующего Петроградским военным округом уже 5 (18) марта.

Настроения в этой генеральской среде были вполне определёнными: необходимо с помощью надёжных фронтовых частей «расчистить» Петроград, покончить – «не без кровопролития» – с Советами и установить власть, способную «навести порядок». Определились и источники финансирования, необходимого для такого рода «собирания сил». В начале апреля один из ведущих финансистов и промышленников России Алексей Иванович Путилов вместе с директором-распорядителем Международного коммерческого банка Александром Ивановичем Вышнеградским основали «Общество экономического возрождения России», в которое вошли руководители ряда крупнейших банков. ОЭВР изъявило готовность финансировать начинания Гучкова и – через журналиста и предпринимателя Василия Степановича Завойко – установило контакты с Корниловым (320).

Впрочем, готовность генералов и банкиров применить насилие против народа создавала лишь возможность гражданской войны. Для её начала необходима была хоть какая-то массовая опора. И Гучков вскоре убедился в этом сам…

В начале апреля в 26-й корпус Румынского фронта прибыло пополнение. Командир корпуса генерал Миллер, увидев на шинелях солдат красные банты, пришел в ярость и приказал немедля содрать их. Но солдаты «взбунтовались», арестовали самого генерала и посадили на гауптвахту. Гучков, объезжавший в это время Румфронт, встретился с ними и после беседы понял, что «бунтовщикам» лучше не перечить. Он вынужден был даже одобрить поступок солдат (321).

Так что с реализацией плана «расчистки» надо было повременить. И все-таки постепенно, в определённой мере даже стихийно, «точки опоры» начинали складываться. В ряде городов, особенно в столице, стали формироваться – чаще всего из офицеров – тайные группы и группочки, завязываться связи между теми, кто не принял революции, кто считал, что «хватит звонить в колокола и пора бить в набат». Но это «белое дело» только-только зарождалось. И пока можно было просчитывать варианты мирного развития революции в России.

Ленин всегда иронизировал над «поразительным легкомыслием» и «самомнением» тех – склонных к «социальному прожектёрству» – интеллигентов, которые «рассуждали всегда о том, какой путь для отечества должны “мы” избрать, какие бедствия встретятся, если “мы” направим отечество на такой-то путь, какие выходы могли бы “мы” себе обеспечить, если бы миновали опасностей пути, которыми пошла старуха-Европа, если бы “взяли хорошее” и из Европы, и из нашей исконной общинности и т. д. и т. п.» (322).

И теперь, в «Апрельских тезисах», Владимир Ильич писал не о том, как «облагодетельствовать» или куда «вести» народ, а о том, каков будет вектор развития самого движения, куда оно придет, вернее – куда приведет революционная борьба за реализацию насущных требований народа.

Поскольку вопрос о социалистической перспективе русской революции и тогда и теперь вызывает наибольшие сомнения и критику, сошлёмся на авторитетное мнение экс-министра внутренних дел Петра Николаевича Дурново, который еще в 1913 году писал Государю: «Особенно благоприятную почву для социальных потрясений представляет, конечно, Россия, где народные массы, несомненно, исповедуют принципы безсознательного социализма… Политическая революция в России невозможна, и всякое революционное движение неизбежно выродится в социалистическое… Русский простолюдин, крестьянин и рабочий, одинаково не ищет политических прав, ему и не нужных и не понятных. Крестьянин мечтает о даровом наделении его чужой землёй, рабочий – о передаче ему всего капитала и прибылей фабриканта, и дальше этого их вожделения не идут» (323).

Ленин был более осторожен: необходимо полностью отдавать себе отчёт в том, пишет Владимир Ильич, что осуществление всех перечисленных в «Апрельских тезисах» мер, удовлетворяющих нужды народа и проводимых Советами в борьбе с буржуазией, неизбежно выведет революцию за рамки чисто демократического переворота, а «в своей сумме и в своем развитии эти шаги были бы переходом к социализму, который непосредственно, сразу, без переходных мер, в России неосуществим…» (324).

Он вновь и вновь поясняет: «такие меры еще не социализм». Они решают «только то, что практически назрело»… «Подобный переворот сам по себе не был бы еще отнюдь социалистическим». Он предостерегает от любых попыток «социалистического эксперимента». Но уже сейчас надо знать куда, в конце концов, ведёт эта дорога и «вопрос не в том, как быстро идти, а куда идти». Ибо социализм в России «в результате такого рода переходных мер» и при поддержке европейского пролетариата, вполне осуществим (325).

Те, кто полагает, что пафос «Апрельских тезисов» был связан исключительно с надеждами на поддержку революции в России социалистической революцией в Европе, пусть еще раз перечитают эти тезисы. Их пафос в надежде на разум и жизненный опыт народных масс самой России.

Еще в Цюрихе Ленин писал: «Когда рабочие и весь народ настоящей массой возьмутся за дело практически, они во сто раз лучше разработают и обставят его, чем какие угодно теоретики». В Питере он повторил: «Обычно возражают: русский народ ещё не подготовлен… Это – довод крепостников, говоривших о неподготовленности крестьян к свободе… – Чем меньше у русского народа организационного опыта, тем решительнее надо приступать к организационному строительству самого народа, а не одних только буржуазных политиканов и чиновников… Ошибки в новом организационном строительстве самого народа неизбежны вначале, но лучше ошибаться и идти вперёд, чем ждать, когда созываемые г. Львовым профессора-юристы напишут законы… об удушении Советов рабочих и крестьянских депутатов» (326).

Комментируя «Тезисы», он еще раз повторяет: «Я “рассчитываю” только на то, исключительно на то, что рабочие, солдаты и крестьяне лучше, чем чиновники, лучше, чем полицейские, справятся с практическими трудными вопросами… Я глубочайше убеждён, что Советы рабочих и солдатских депутатов скорее и лучше проведут самостоятельность массы народа в жизнь…» (327).

Эту особенность «Апрельских тезисов» по-своему ухватил Милюков: «Дворянин Ленин, – говорил он, – только повторяет дворянина Кириевского или Хомякова, когда утверждает, что из России придет новое слово, которое возродит обветшавший Запад, сорвёт это старое знамя научного социализма и поставит на его место новое знамя прямого внепарламентского действия голодающих масс, действия, которое непосредственно, физической силой заставит человечество взломать, наконец, двери социалистического рая» (328).

При всем своеобразии революций, которые знала история человечества, есть некие общие – если и не «законы», то во всяком случае общие тенденции их развития. До определённой точки революционная волна набирает всё большую силу, сметая всё на своём пути. Но, пройдя эту точку, она начинает замедлять свой ход. Для революционного процесса точка эта определяется реализацией основных требований борющихся масс. Лишь удовлетворив их, можно добиться умиротворения и направить вырвавшуюся наружу энергию и инициативу масс не на разрушение, а на созидание, начав тем самым новую конструктивную эпоху в истории России.

Если же требования народа не будут удовлетворены, тогда кровавая смута и анархистская безтолочь – неизбежны. И поскольку удельный вес сознательных элементов в этой многомиллионной массе недостаточен, движение будет приобретать всё более буйный характер. Вот откуда исходила опасность настоящего «русского бунта» и реальной «пугачевщины». Тогда страна действительно могла пойти в разнос.


Возможен был, впрочем, и третий вариант: контрреволюция. Она выжидала и надеялась, что, консолидировав свои силы, используя политическую неразвитость масс, сумеет остановить революционный поток. Тогда выходом из смуты мог бы стать лишь кровавый авторитарный режим во главе с генералом-усмирителем, либо опять – та же монархия. А возможно – «и» – «и». Но и тогда Россия имела бы дело лишь с «отложенным спросом», как это произошло после подавления первой русской революции.

Между прочим, эти «законы» революции понимал не только Ленин. За 10 лет до того Павел Николаевич Милюков писал, что, если бы английский абсолютизм во время революции XVII века «мог добросовестно подписаться под требованиями конституционной монархии тогдашнего парламентского большинства, логическое развитие английской революции остановилось бы на торжестве просвитериан; не дошло бы дело до торжества республиканских тенденций индепендентов, ни до борьбы Кромвеля». Точно так же и во времена Французской революции «логическое развитие событий едва ли привело бы к тем же последствиям – республике и военной диктатуре, если бы возможно было честное соглашение между Людовиком XVI и конституционными монархистами» (329).

То есть тогда, в 1906 году, Милюков понимал, что стабилизация невозможна без удовлетворения требований революции. Тогда он всё ещё оставался историком, а не только политиком. Теперь, в 1917-м, он стал министром. И был убежден, что уступать напору масс – нельзя. Но ведь ясно было, что и удержать их невозможно…

Складывался таким образом исторический парадокс: те, кто громче всех твердил о своём стремлении предотвратить смуту, избежать междоусобия и распада, по существу, вели именно к такому исходу. А те, кого обвиняли в подстрекательстве, в подталкивании страны к анархии – на самом деле предлагали путь, который давал шанс избежать и хаоса, и распада, и широкомасштабной гражданской войны.

И обращаясь к большевикам, Ленин писал: «Поймем же и мы задачи и особенности новой эпохи. Не будем подражать тем горе- марксистам, про которых говорил Маркс: “Я сеял драконов, а сбор жатвы дал мне блох”» (330).

Позднее партийные эрудиты вспомнят, что Ленин выступил с «Апрельскими тезисами» 400 лет спустя после того, как Мартин Лютер в 1517 году приколотил к дверям виттенбергской Замковой церкви свои знаменитые 95 тезисов против догматов католицизма. Энгельс заметил, что эти тезисы послужили сильнейшим толчком к революции, оказав на общественное сознание такое же действие, как удар молнии по бочке с порохом.

Весной 1917 года об этом случайном совпадении никто не вспомнил. Было не до исторических аналогий. К тому же все твердо знали, что «нет пророка в своем отечестве». Нет и быть не может.


Оффлайн Константин Кулешов

  • Активист Движения "17 марта"
  • **
  • Сообщений: 316
«Против течения»

Когда политическая борьба достигает особой остроты, нередко проявляется определённая «закономерность»: политические лидеры, оппонируя друг другу, не только перестают понимать, но и слушать противника. Они просто не воспринимают любые идеи, не укладывающиеся в принятую ими схему. Диалог сменяется яростными монологами, при случае переходящими в брань, а то и в «рукопашную». И что любопытно, особые страсти зачастую возбуждают не главные, коренные явления реальной жизни, а сюжеты либо побочные, либо сугубо доктринальные.

Но 4 (17) апреля, закончив выступление перед большевиками и меньшевиками, участниками Всероссийского совещания Советов, Ленин все-таки надеялся, что дискуссия развернётся по существу тех проблем, которые он поставил. Шансов на это было мало. Меньшевики преобладали в зале. И, судя по всему, с самого начала настроились на скандал. Сидевший рядом с трибуной меньшевик Борис Богданов буквально неистовствовал: «Ведь это бред, – прерывал он Ленина, – это бред сумасшедшего!.. Стыдно аплодировать этой галиматье, – кричал он, обращаясь к аудитории, бледный от гнева и презрения, – вы позорите себя! Марксисты!» (331).

Но, как ни странно, надежду на деловое обсуждение подал другой инцидент. В тот момент, когда Владимир Ильич излагал свои тезисы о войне, один из фронтовиков, сидевших в зале, подскочил к трибуне и, как пишет Бонч-Бруевич, стал ругаться «самым отчаянным образом». Ленин выждал, пока «страсти улягутся» и продолжил: «Товарищ излил свою душу в возмущённом протесте против меня, и я так хорошо понимаю его. Он по-своему глубоко прав… Он только что из окопов, он там сидел, он там сражался уже несколько лет, дважды ранен, и таких, как он, там тысячи… За что же он проливал свою кровь, за что страдал?.. Ему всё время внушали, его учили, и он поверил, что он проливает свою кровь за отечество, за народ, а на самом деле оказалось, что его всё время жестоко обманывали… Да ведь тут просто с ума можно сойти! И поэтому ещё настоятельней мы все должны требовать прекращения войны…» (332).

Этот фронтовик был не согласен с «Тезисами». Но он спорил «по делу» – о способах окончания войны. И спустя несколько дней, видимо, под впечатлением этого выступления, Ленин напишет: «Массовый представитель оборончества смотрит на дело попросту, по-обывательски: “Я не хочу аннексий, на меня «прёт» немец, значит, я защищаю правое дело, а вовсе не какие-то империалистические интересы”. Такому человеку надо разъяснять и разъяснять, что дело не в его личных желаниях, а в отношениях и условиях массовых, классовых, политических, в связи войны с интересами капитала… Только такая борьба с оборончеством серьёзна и обещает успех – может быть, не очень быстрый, но верный и прочный» (333).

Владимир Ильич видел, что ему собирается оппонировать вся «тяжёлая артиллерия» меньшевиков, сидевшая в президиуме. И он надеялся, что уж они-то продолжат разговор по существу. Увы! Вместо этого он услышал снисходительно-поучающие речи о том, что «тов. Ленин» слишком долго не был в России и к тому же не очень твёрд в азах марксизма.

Первым взял слово Ираклий Церетели. Он стал говорить о том, что в «Тезисах» отсутствует классовый анализ, что «народные массы не подготовлены к пониманию таких мер, которые предлагает т. Ленин». В ход пошел Энгельс, его предупреждение о том, что класс, рано захвативший власть, гибнет. А посему, заключал Ираклий Георгиевич, даже если русские рабочие «захватят власть», то через 3–4 дня крах неизбежен, а он приведёт к поражению революции в России и в Европе. Потом Фёдор Дан долго говорил о том, что «Тезисы» – это удар по единству и «похороны партии». А Юрий Ларин, как «истинный интернационалист», стал доказывать, что Ленин противоречит самому Карлу Либкнехту… (334).

Как всегда, особенно обидно выступали бывшие товарищи. Иосиф Петрович Гольденберг (Мешковский), избиравшийся от большевиков в состав ЦК РСДРП, а в годы войны перешедший к плехановцам, заявил: «Ленин ныне выставил свою кандидатуру на один трон в Европе, пустующий вот уже 30 лет: это трон Бакунина! В новых словах Ленина слышится старина: в них слышатся истины изжитого примитивного анархизма». Он «поднял знамя гражданской войны внутри демократии», ибо сеет раскол среди социалистов. Юрий Стеклов, тоже ходивший в прежние годы в большевиках, оказался более снисходительным: «Речь Ленина состоит из одних абстрактных построений, доказывающих, что русская революция прошла мимо него. После того как Ленин познакомится с положением дел в России, он сам откажется от этих своих построений» (335).

Ещё во время выступления Ленина Матвей Скобелев замечает: «Его друзья и сторонники, даже наиболее убеждённые, обмениваются тревожными взглядами, ибо развиваемая Лениным идея кажется мало соответствующей условиям…» В кулуарах Матвей Иванович обменивается мнениями с Сухановым. И когда к ним подходит Милюков и, как бы между прочим, начинает расспрашивать о разногласиях между «социалистами», Суханов отвечает: «Ленин в настоящем его виде до такой степени ни для кого не приемлем, что сейчас он совершенно не опасен». Скобелев выразился жёстче, сказав, что оценивает Ленина «как совершенно отпетого человека, стоящего вне движения» (336).

«Ленина, – продолжает Суханов, – поддержала одна (недавняя меньшевичка) Коллонтай… Эта поддержка не вызвала ничего, кроме издевательств, смеха и шума… Серьёзное обсуждение было сорвано» (337). Слушать всё это было не столько обидно, сколько скучно и неинтересно. И, договорившись о встрече с большевиками, приехавшими с мест, Ленин ушёл, не воспользовавшись даже своим правом на заключительное слово.

Эта встреча, состоявшаяся на следующий день, в той же комнате 13 на хорах Таврического дворца, порадовала. Москвичка Мария Костеловская рассказывает: «…Слово получил шахтёр из Донбасса. Он был высокий, чёрный, с проседью, коренастый, лет под 50, с большой чёрной бородой. Он смотрел на Ильича влюблёнными глазами, как на родного, и сказал примерно следующее:


Всё, что тут товарищ Ленин предлагает, всё это правильно. Надо брать нам фабрики и заводы и прогонять капиталистов. Вот у нас хозяев нет. На нашем руднике 10 тысяч рабочих, и мы теперь работаем сами… Поставили охрану рудника, весь порядок исполняем, работаем без хозяина.
Но только ораторов у нас нет… Когда соберётся народ, требует, чтобы я, как я есть большевик, объяснил им всё. Ну, я только одно могу сказать и говорю им всегда: “Братцы, держитесь крепче”. А больше я ничего не могу сказать… А Ленин во всём, что он говорил, во всём прав.

Во время этой речи Ильич вёл себя очень бурно. Он радовался, вскакивал, садился, подавал реплики, смеялся» (338). И менее всего его симпатии привлекла комплиментарная часть речи. Огромное впечатление на него произвело то, что этот вполне зрелый рабочий пришел к мысли о контроле над производством, не штудируя «умные» книжки, а непосредственно от реальной жизни, от необходимости сохранить шахту и накормить людей.

Об этом выступлении донецкого шахтера Н. И. Дубового Ленин вспомнил через три недели на Всероссийской конференции РСДРП: «Я кончу ссылкой на одну речь, которая произвела на меня наибольшее впечатление. Один углекоп говорил замечательную речь, в которой он, не употребив ни одного книжного слова, рассказывал, как они делали революцию. У них вопрос стоял не о том, будет ли у них президент, но его интересовал вопрос: когда они взяли копи, надо было охранять канаты для того, чтобы не останавливалось производство. Затем вопрос стал о хлебе, которого у них не было, и они также условились относительно его добывания. Вот это настоящая программа революции, не из книжки вычитанная» (339).

После Дубового слово дали Костеловской. Она говорила о «самочинных захватах» предприятий рабочими и земли крестьянами в Центральном районе. О том, что всё это происходит стихийно, что массы гораздо «левее» партии. И опять «на мою долю, – вспоминала Мария Михайловна, – так же, как и на долю моего предшественника – шахтёра, досталось немного одобрительных восклицаний Ильича. Он тыкал в воздух указательным пальцем и кричал: “слушайте, слушайте”. Смеялся, хлопал. Он одобрял, радовался, шутил и вставлял язвительные словечки по адресу Каменева и других» (340).

«Язвительные словечки» не были случайными. О том, что ему придется столкнуться с оппозицией в большевистских рядах, Ленин догадывался ещё в Цюрихе. Из четырёх «Писем из далека», отправленных им в марте, «Правда» опубликовала лишь первое, да и то с большими купюрами. А беглый просмотр «Правды» в Торнео, беседа с Каменевым, Сталиным и другими цекистами сначала в вагоне, а затем в Питере, окончательно убедили Владимира Ильича, что бой предстоит не только с партиями буржуазии, не только с эсерами и меньшевиками, но и с вполне сложившимися настроениями и даже предрассудками в большевистской среде.

Эти настроения и предрассудки проявились уже на площади Финляндского вокзала после выступления Ленина с броневика. Мария Костеловская, стоявшая в оцеплении, рассказывает, что «тут же начались и споры: “Как же так, ведь социалистическая революция у нас возможна лишь после того, как она начнётся где- либо на Западе”. И мы чуть не подрались тут же с одним из товарищей, с которым шли рядом, держа цепь»
(341).

О том, что в предреволюционные годы во всех российских нелегальных партиях – по идейным, организационным или иным мотивам – шла острая фракционная борьба написано много. Попытки свести причины этих разногласий к соперничеству лидеров, склокам – несерьёзны и за версту отдают пошлостью. Крайняя сложность непрерывно менявшейся в стране обстановки не поддавалась простым, однозначным оценкам. И это неизбежно сказывалось при выработке практических решений.

Безусловно, эти споры затрагивали прежде всего эмигрантскую среду и находившиеся там партийные «верхи». Но каждый раз, когда возникали распри, лидеры апеллировали к массе российских партийцев. В ходе дискуссий местные организации самоопределялись, принимали сторону той или иной руководящей группы и, в конечном счете, именно там, «в низах», решался исход внутрипартийной борьбы.

Однако все эти разногласия порой изрядно надоедали партийцам на местах. Особенно в тех случаях, когда сам предмет спора был им не очень понятен. Известная фраза Сталина – «буря в стакане воды» – по поводу философской дискуссии между Лениным и Богдановым в 1909 году, достаточно полно характеризует эти настроения. Поэтому в партийной среде и возникало определённое противопоставление «теоретиков-заграничников» и «российских практиков».

Слова – «мы, практики» – Сталин не раз повторял и тогда, когда речь заходила о его разногласиях с Лениным в 1917 году. «Ильич велик» – этого он никогда не отрицал. Но «нам казалось, – говорил Сталин, – что все овражки, ямы и ухабы на нашем пути нам, практикам, виднее» (342).

Впрочем, после возвращения из ссылки 12 (25) марта отношения с питерскими «практиками» – членами Русского бюро ЦК Шляпниковым, Залуцким, Молотовым – у него сложились не сразу. Его конфликты с товарищами по туруханской ссылке были им известны и, когда встал вопрос о вхождении Сталина в состав Бюро, решили: «он состоял агентом ЦК в 1912 г. и потому являлся бы желательным в составе Бюро ЦК, но ввиду некоторых личных черт, присущих ему, Бюро ЦК высказалось в том смысле, чтобы пригласить его с совещательным голосом» (343).

Однако уже на следующий день, 13 марта, по настоянию депутата IV Думы Матвея Муранова, Сталин становится не только полноправным членом Бюро, но и вводится в редакцию «Правды», которая с 14 марта начинает регулярно печатать его статьи.

Извлекать уроки из своих ошибок он тогда умел и никаких следов «надменности», за которую его упрекали в ссылке, за ним уже не замечалось. Наоборот, он был простым и свойским в отношениях и с питерским большевистским активом, и с «практиками», приезжавшими из провинции. Наладились нормальные рабочие отношения и с руководителями Петросовета – Чхеидзе, Церетели, Чхенкели. Сталин знал их по прежним временам, но теперь они буквально упивались той ролью «государственных мужей», которую им довелось играть.

Александра Коллонтай после возвращения в Питер записала: «Меня поразило, что о “днях революции” говорили, как о чем-то прошлом, уже пережитом, будто с отречением царя и образованием Временного правительства всё войдет в свою обычную колею». В письме Ленину 26 марта Александра Михайловна отметила: «Слишком громко звучит нотка уже достигнутого торжества, будто дело сделано, уже закончено… “Мы уже у власти”, таково самодовольно-ошибочное настроение у большинства в Совете. И этим опьянением достигнутыми успехами конечно пользуется гучковское правительство, склоняясь лицемерно перед волей и решением Совета в частностях, но, разумеется… удерживая в руках своих бразды правления» (344).

В статьях Каменева, фактически возглавившего «Правду», а отчасти и Сталина, подобные настроения нашли свое отражение. Поэтому и ленинские «Письма из далека», привезённые 19 марта Коллонтай, встретили в редакции настороженно. 21 и 22 марта со значительными сокращениями опубликовали лишь первое письмо. И еще в Белоострове, увидев Каменева, Владимир Ильич сказал ему: «Что у вас пишется в “Правде”? Мы видели несколько номеров и здорово вас ругали…».

Позднее большевики не любили вспоминать об этих разногласиях. Фёдор Раскольников ограничился фразой: доклад Ленина 4 апреля в Таврическом «переполошил… некоторых партийных товарищей. Не все так скоро могли понять казавшийся почти максималистским призыв к социалистической революции». Старый большевик В. Залежский был более определёнен: «Основные положения тезисов, – пишет он, – настолько ошеломили даже руководящую верхушку петербургской организации, что в своем выступлении Ленин не нашёл сторонников даже в наших рядах». Суханов вспоминает, что прямо там – в Таврическом – один из большевиков открыто заявил, что речь Ленина «не углубила, а, наоборот, уничтожила разногласия в среде социал-демократии, ибо по отношению к ленинской позиции между большевиками и меньшевиками не может быть разногласий» (345).

Видимо, это был бывший большевик, перешедший в годы войны к меньшевикам, Владимир Савельевич Войтинский. 5 апреля он писал в плехановском «Единстве» о Ленине: «Мы все объединимся без него и против его программы, придуманной в поезде».
Анатолий Луначарский, причислявший себя в то время к «межрайонцам», добавляет: когда Ленин на собрании 4 апреля изложил свои тезисы, «не только элементы, колеблющиеся среди социал-демократов, но даже люди из очень старой большевистской среды дрогнули. Стали толковать, что Ленин со своим радикализмом может погубить революцию, толковать, что он зарвался… Почти у всех была смута на душе» (346).

Действительно, если верить Суханову, именно в эти дни «Ленин созвал совещание из старых большевистских “генералов”, современные взгляды которых ему были неизвестны, но которые – в случае солидарности с ним – могли составить превосходное боевое ядро для создания будущей армии… В числе приглашённых были заслуженные, но в большинстве не активные ныне большевики – Базаров, Авилов [Глебов], Десницкий [Строев], кажется Красин, Гуковский и не помню, кто ещё.

По словам участников, Ленин на этом совещании был вконец охрипшим и совершенно не мог говорить. Но более чем вероятно, что это и не входило в его планы: он уже достаточно высказался и хотел послушать, что скажут ему старые “маршалы”… “Маршалы” произнесли по речи. Ни один не высказал ни малейшего сочувствия. Все до одного оказались преисполнены предрассудками марксизма и старого социал-демократического большевизма» (347).

Судя по всему, Красина на этом совещании не было. Они встретились позже. А организовать эту встречу Владимир Ильич попросил Александру Коллонтай.

Леонида Борисовича и его брата Германа он знал ещё с 90-х годов. В 1905 году Леонид Красин возглавлял боевую техническую группу при ЦК РСДРП, на III и IV съездах избирался членом ЦК, а на V – членом Большевистского центра. Его всегда отличала увлечённость работой, которую он вёл – будь то организация нелегальных типографий, мастерских по изготовлению бомб или подготовка восстания. Он всегда целиком отдавался тому делу, которое избрал для себя.

Но после поражения революции Красин стал отходить от партийной работы. Теперь он увлёкся электротехникой, с которой не терял связей и прежде – после окончания Харьковского технологического института. В Берлине как инженер он приобрёл авторитет даже среди самых высококвалифицированных немецких специалистов фирмы «Сименс и Шуккерт». А когда вернулся в Россию, возглавил отделение этой фирмы в Петербурге и «Электростанцию акционерного общества 1886 года» в Царском Селе.

Здесь они и встретились. Электростанцию Ленин посещал впервые. Его искренний интерес был для Красина в радость, ибо здесь было теперь его любимое дело. Он водил Владимира Ильича из помещения в помещение, рассказывал об устройстве всех агрегатов и механизмов. И Ленин потом говорил Коллонтай: «Красин… сейчас по уши влюблен в свою электростанцию… Умница… И так это смачно рассказывает про новую технику, что я шесть часов бродил с ним по заводу, времени не заметил… В будущем, когда начнем строить новую Россию, нам такие как Красин нужны будут. Да не десятки, а тысячи Красиных».

Но чем больше Леонид Борисович рассказывал о светлых перспективах электрификации, тем больше удивляла Ленина его отстранённость от того, что происходило за стенами станции. «Странные люди эти инженеры, – говорил потом Владимир Ильич Коллонтай. – Красин был инициативный и безстрашный партиец, а сейчас… важно ему одно, чтобы турбины да генераторы работали без отказу… Ни о чём другом не думает. Будто нет революции, не слышит он её».

Но оказалось, что слышит… Но совсем по-другому. Его пугала та самая «пугачёвщина», о которой писала большая пресса. И Леонид Борисович стал просить Ленина похлопотать в ЦИК, чтобы помогли ему «в случае эксцессов» вывезти семью – жену, дочерей – в Англию. Владимир Ильич обещал помочь. На том и расстались. И Коллонтай заметила, что рассказал он ей всё это «с оттенком удивления, но без порицания» (348).

Осадок всё-таки остался. Спустя несколько месяцев, когда борьба действительно обострилась до крайности и страх перед народной стихией для многих интеллигентов стал заслонять всё остальное, Ленин, не упоминая фамилии, вспомнил в одной из своих работ: «Разговор с богатым инженером незадолго до июльских дней. Инженер был некогда революционером, состоял членом социал-демократической и даже большевистской партии. Теперь весь он – один испуг, одна злоба на бушующих и неукротимых рабочих. Если бы ещё это были такие рабочие, как немецкие, – говорит он (человек образованный, бывавший за границей), – я, конечно, понимаю вообще неизбежность социальной революции, но у нас, при том понижении уровня рабочих, которое принесла война… это не революция, это – пропасть.

Он готов был признать социальную революцию, если бы история подвела к ней так же мирно, спокойно, гладко и аккуратно, как подходит к станции немецкий курьерский поезд. Чинный кондуктор открывает дверцы вагона и провозглашает: “станция социальная революция. Alle aussteigen (всем выходить)!”» (349).

До сих пор никто не расшифровывал – о ком идет речь в этих ленинских строках. Да, о Леониде Борисовиче Красине. И это нисколько не умаляло в глазах того же Владимира Ильича заслуг Красина в последующие годы, когда он активно включился в советскую работу. Тем более что тогда – в апреле 1917 года – Ленин поначалу не находил общего языка не только с ним.

9 (19) апреля на заседании Бюро ЦК против «Апрельских тезисов» выступил Каменев. Мысль Ленина о том, сказал он, что на смену империализму идет социализм – теоретически безспорна. Но у нас «революция буржуазная, а не социальная. Не оценён момент, конкретный для России». Поэтому сравнивать российские Советы с Парижской Коммуной 1871 года неправомочно. В целом ленинская «общая социологическая схема не наполнена конкретным политическим содержанием» и не дает «конкретных указаний». Каменева поддержал Сталин. И хотя он коснулся лишь национального вопроса, вывод был тот же: «Схема, но нет фактов, а потому и не удовлетворяет». Шляпников пошутил: «Вас, Владимир Ильич, надо немного бы придержать за фалды, вы хотите двигать события слишком быстрыми темпами». Но Ленин шутки не принял. «Быстро ходя взад и вперед по комнате», он ответил, что «удерживать его за фалды никому не придётся», ибо не он будет «двигать события», а партия будет вынуждена считаться с неизбежными «грядущими событиями» (350).

Когда вопрос об отношении к ленинским тезисам поставили на заседании Петроградского комитета, лишь двое поддержали их. 13 проголосовали против и один воздержался. На заседании ЦК решили по отношению к лидеру быть более гибкими: постановили начать общепартийную дискуссию и подвести её итоги на Всероссийской конференции РСДРП. «И тезисы и доклад мой, – писал Ленин, – вызвали разногласия в среде самих большевиков и самой редакции “Правды”… Мы единогласно пришли к выводу, что всего целесообразнее открыто продискутировать эти разногласия…» (351).

6 (20) апреля «Правда» опубликовала «Апрельские тезисы» с редакционным примечанием, что они отражают лишь взгляды Ленина, а отнюдь не позицию партии. А на следующий день в «Правде» печатается статья Каменева «Наши разногласия», содержавшая критический анализ «Тезисов», которые рассматривались как сугубо «личное мнение» Ленина, причем противоречащее решениям, принятым мартовским Общероссийским совещанием большевиков накануне приезда Владимира Ильича.

Каменев и его единомышленники избрали, казалось бы, безпроигрышную позицию: они-де стоят на почве общеизвестных партийных решений и старых принципов большевизма, а Ленин, с его революционным нетерпением, пытается их ревизовать. Между тем буржуазная революция не завершена. Республика не узаконена. Аграрный вопрос не решён. Значит, буржуазная демократия ещё не изжила себя. Значит, рвать блок с мелкобуржуазными партиями рано. Пусть они докончат своё дело. А уж потом возьмемся мы и будем думать о переходе к революции социальной.

Пока же наше место – это место добропорядочной оппозиции, которая будет поддерживать лишь конкретные шаги правительства, соответствующие интересам народа. Все это звучало убедительно и мило. Но, увы, телега российской революции уже катилась с грохотом совсем не в ту сторону.


Относительно верности «старым большевистским решениям» Каменев не столь уж грешил против истины. Но в этом доктринерстве как раз и заключалась слабость его позиции. Прежние «формулы» большевизма, отвечает ему Ленин в «Письмах о тактике», прежние «большевистские лозунги и идеи в общем вполне подтверждены историей, но конкретно дела сложились иначе, чем мог (и кто бы то ни был) ожидать, оригинальнее, своеобразнее, пестрее». Одновременное существование буржуазного правительства (а это «законченная» буржуазная революция) и Советов («революционно-демократическая диктатура пролетариата и крестьянства») создало не тот коллаж, в котором один цвет плавно переходит в другой. Сложилась сразу «двухцветная» действительность.

«Игнорировать, забывать этот факт, – продолжает Владимир Ильич, – значило бы уподобляться тем “старым большевикам”, которые не раз уже играли печальную роль в истории нашей партии, повторяя безсмысленно заученную формулу вместо изучения своеобразия новой, живой действительности». Старая формула, – заключает Ленин, – «никуда не годна. Она мертва. Напрасны будут усилия воскресить её». Того, кто пытается делать это, «надо сдать в архив “большевистских” дореволюционных редкостей (можно назвать: архив “старых большевиков”)». И он напоминает любимую фразу из «Фауста» Гёте: «Теория, друг мой, сера, но зелено вечное дерево жизни» (352).

В общем, ответ Каменеву и его единомышленникам получился достаточно жёстким. Но Владимир Ильич откладывает эту работу – «Письма о тактике» – для издания отдельной брошюрой. А в «Правде» публикует чуть ли не ежедневно по две-три-четыре статьи, разъясняющие основные идеи «Апрельских тезисов».

Итак, дискуссия в большевистской печати началась. И велась она в достаточно сдержанных, товарищеских тонах. А вот за её рамками обсуждение ленинской позиции с каждым днём всё более превращалось в кампанию откровенной травли.

26 мая Ленин пришёл в Зимний дворец давать показания Чрезвычайной следственной комиссии по делу Малиновского. С того момента, когда были опубликованы документы охранки о его провокаторстве, буржуазная пресса не переставала травить Ленина за то, что он якобы укрыл Малиновского от этих обвинений ещё в 1914 году.

«В залах Зимнего дворца, занятого Чрезвычайной следственной комиссией Временного правительства, – рассказывает очевидец, – царило большое возбуждение. Нарядные машинистки, работавшие раньше в сенате, лица, прикомандированные к комиссии для производства следственных действий – следователи, товарищи прокуроров и т. д. – оставили свои кабинеты и делали вид, будто они прогуливаются в коридорах… Даже придворные лакеи сбросили с себя личины равнодушной и тупой важности». Другой очевидец дополняет: «У нас в комиссии был переполох. Все стремились посмотреть на “продавца России” и хоть вслед ему плюнуть – на большее пороху ни у кого не хватало. Ждали скандала».

«Почти минута в минуту, в назначенный час, вызванный свидетель поднялся по дворцовой лестнице, предъявил свою повестку и был проведён к судебному следователю сквозь строй жадно любопытных и остро неприязненных взоров». Отвечая на вопросы присяжного поверенного Н. А. Колоколова, Ленин рассказал, что тогда – в 1914 году – ЦК РСДРП создал специальную комиссию для проверки слухов о провокаторстве Малиновского. От партийной работы его сразу отстранили. Однако ни улик, ни серьёзных фактов о связях с охранкой – не выявили. Да, теперь, спустя три года, стало известно, что Малиновский – провокатор. Но тогда, в 14-м, для столь страшного обвинения доказательств не было. Были лишь догадки, слухи и сплетни весьма сомнительного свойства. Начавшаяся война прервала расследование (353).

О «презумпции невиновности» Колоколов знал хорошо и ответы Ленина его удовлетворили. Полковник Коренев, присутствовавший при этой беседе, написал: «Ленин оказался на допросе не только приличным, но и крайне скромным… Он приводит данные, излагает свои соображения, которые объясняют, почему он доверял, не мог не доверять Малиновскому».

По ходу разговора выясняется, что в 1914 году о провокаторстве Малиновского доподлинно знал председатель Думы. Но он даже не намекнул, не предупредил об этом «левых» депутатов. Вот кого, считал Ленин, надо привлечь к ответственности за преступное укрывательство и навсегда исключить из числа «незапятнанных граждан» России.

Каков же итог? В последующие дни солидные «Биржевые ведомости», меньшевистские «День», «Новая жизнь» и другие газеты напечатали, что на допросе в ЧСК Ленин якобы так и не поверив в провокаторство Малиновского, всячески пытался его обелить. Такова была «объективность» свободной российской прессы (354).

Особенно интенсивно использовались ею два сюжета: призыв Ленина к «захвату власти» и немедленное «введение социализма» в России. К этой кампании присоединился и Георгий Валентинович Плеханов, заявивший, что тезисы Ленина являют собой «безумную и крайне вредную попытку посеять анархическую смуту на Русской Земле» (355).

Поскольку ни первого, ни второго, ни третьего утверждения в тезисах не содержалось, можно было бы игнорировать подобную критику. «Я бы назвал это “бредовыми” выражениями, – заметил Владимир Ильич, – если бы десятилетия политической борьбы не приучили меня смотреть на добросовестность оппонентов, как на редкое исключение» (356). Но ведь эту прессу читали люди. Она воздействовала на их умы. Значит, надо было отвечать и вновь, и вновь – не оправдываться, а разъяснять свою позицию.


Плеханов, Дейч и Засулич выступают с воззванием против тех, кто ведёт антивоенную пропаганду. Такая пропаганда, считают они, аморальна, ибо «Россия не может изменить своим союзникам. Это покрыло бы её позором…». Их позиция вполне укладывалась в рамки кампании, проводившейся либеральной прессой, которая оценивала нежелание солдат воевать как отсутствие патриотизма и нравственную деградацию.

Противоположные позиции неизбежно рождали разную логику разсуждений. Почему умирать за Константинополь и проливы – это патриотизм, а нежелание погибать за чужие интересы – это позор? Согласно той логике, которой Плеханов, Дейч и Засулич придерживались в прежние времена, если общество разделено на богатых и бедных… если богатые не считаются с бедными и блюдут лишь свои корыстные интересы… если во имя этих интересов они заключают соглашения с такими же эксплуататорами из других стран, то почему эти соглашения должны быть обязательными для трудящихся. Ведь у них есть другие обязательства.

«Между рабочими всех стран, – разъясняет Ленин, – есть другой договор, именно Базельский манифест 1912 года (Плехановым тоже подписанный и – преданный). Этот “договор” рабочих называет “преступлением”, если рабочие разных стран будут стрелять друг в друга из-за прибылей капиталистов». И для всей массы трудящихся это соглашение предпочтительней, нежели те, которые заключались монархами России, Англии, Италии и т. д. (357)

Поскольку отношение большевиков к войне стало излюбленным сюжетом, эксплуатировавшимся буржуазной прессой, Ленин уделял ему особое внимание. Еще 17 (30) апреля, выступая на заседании солдатской секции Петросовета, он сказал: «Жёлтая пресса пишет, что я, Ленин, призываю солдат сложить оружие и разойтись по домам. Не так, товарищи. Я призываю солдат крепче держать в руках винтовку и направлять её туда, откуда грозит опасность нашей революции. Если грозит опасность со стороны немецкой буржуазии, направлять винтовку туда, а если грозит опасность со стороны русской буржуазии, направляй винтовку в неё». Так записал его выступление член солдатской секции Петросовета Михаил Жаворонков (358).

Позднее Владимир Ильич пояснял: «Мы были пораженцами при царе, а при Церетели и Чернове мы не были пораженцами. Мы выпустили в “Правде” воззвание, которое Крыленко, тогда ещё преследуемый, опубликовал по армии… Он сказал: “К бунтам мы вас не зовём”. Это не было разложением армии. Разлагали армию те, кто объявил эту войну великой… Мы армии не разлагали, а говорили: держите фронт…» (359).

При разъяснении позиции по отношению к войне и способам её прекращения, один вопрос более всего беспокоил Владимира Ильича – о «братании». Именно вокруг него разгорались страсти на митингах и в прессе. Из-за него произошел и упомянутый выше конфликт с фронтовиком при чтении «Апрельских тезисов» в Таврическом дворце. И Ленин попросил руководителей большевистской Военной организации, сформировавшейся ещё в марте 1917 года, связать его с солдатами. Со сколькими фронтовиками беседовал он на эту тему – неизвестно. Судя по всему, со многими. И запись одной из таких бесед сохранилась.

Безпартийному солдату Андрею Немчинову, заместителю председателя комитета 2-го гвардейского стрелкового полка, стоявшего под Луцком, было под тридцать. В Питере он находился проездом, так как дали ему отпуск в родные пермские края. Когда его привели в редакцию «Правды», Владимир Ильич спросил: «Вы, товарищ, с фронта? Как там с братанием?»

И вот запись ответа: «Говорят, что немцы братаются для того, чтобы выведать наши силы, но мы никакой неискренности со стороны немецких солдат, таких же крестьян и рабочих, как и мы, не видели. Наоборот, многие немцы и австрийцы со слезами на глазах жали руки нашим солдатам и по их измученным лицам видно было, как издергала их эта проклятая война. Немецкие офицеры, так же, как и наши, не хотят брататься и солдаты-немцы идут наперекор их приказаниям… По-видимому, озлобление солдат против офицеров достигает крайней степени. Немецкие офицеры другой раз открывают стрельбу по русским солдатам. В таких случаях немецкие солдаты сплошь и рядом предупреждают нас, махая шапками, чтобы мы спрятались». Уходя, Немчинов сказал: «“Так что войну мы почти кончили…" “Вот это хорошо! Сам народ кончает войну!” – одобрительно заметил мой собеседник». О том, что он разговаривал с Лениным, Андрей Ильич не знал (360).

А Владимир Ильич в «Правде» 28 апреля в статье «Значение братанья» написал: «… братанье есть революционная инициатива масс, есть пробуждение совести, ума, смелости угнетённых классов… Хорошо, что солдаты проклинают войну… Хорошо, что они, ломая каторжную дисциплину, сами начинают братанье на всех фронтах… Надо, чтобы солдаты переходили теперь к такому братанью, во время которого обсуждалась бы ясная политическая программа. Мы не анархисты. Мы не думаем, что войну можно кончить простым “отказом”, отказом лиц, групп или случайных “толп”. Мы за то, что войну должна кончить и кончит революция…» (361)

В который уже раз, объясняя свое отношение к власти, Ленин пишет, что в тезисах нет призыва ни к свержению Временного правительства, ни к насилию вообще. Наоборот, «я абсолютно застраховал себя в своих тезисах от… всякой игры в “захват власти” рабочим правительством… Я свёл дело в тезисах с полнейшей определённостью к борьбе за влияние внутри Советов… А Советы рабочих и т. д. депутатов заведомо есть прямая и непосредственная организация большинства народа». И действовать в Советах можно «только разъяснением, пока кто-либо не перешёл к насилию над массами». Стало быть, заключает Ленин, если вы ратуете за свободу и демократию, то у вас не может быть возражений против мирного «перехода политической власти к большинству населения России!» (362).

Что касается немедленного «введения социализма», то и тут «Тезисы» утверждали нечто прямо противоположное. Разве национализация земли, спрашивает Ленин, это «социалистическая революция? Нет. Это ещё буржуазная революция……. А «слияние всех банков в один?.. Есть ли это социалистическая мера? Нет, это ещё не социализм». Ну, а если бы «синдикат сахарозаводчиков перешёл в руки государства, под контроль рабочих и крестьян, и чтобы цена сахара понизилась?» Тем более что именно этот синдикат «стоял уже под контролем “государства”… ещё при царизме. Будет ли переход синдиката в руки демократически-буржуазного, крестьянского государства социалистической мерой? Нет, это еще не социализм» (363).

Как раз в эти апрельские дни приехал старый – еще по 1907 году – знакомый Сергей Малышев, которого избрали председателем уездного Совета в Боровичах близ Петрограда. Приехал он по делу. Был у них в Боровичах керамический завод, принадлежавший швейцарским хозяевам. С их ли ведома или нет, но управляющие приступили к ликвидации предприятия, кормившего тамошних рабочих. Вот Совет и порешил: не допустить закрытия и взять завод под свой контроль.

Разговор доставил Владимиру Ильичу удовольствие. После скучнейших споров о том, что есть марксизм и достаточно ли зрел российский капитализм, Сергей Васильевич был просто интересен. Как тот донецкий шахтер Дубовой, который столь же увлечённо и деловито толковал о канатах, без которых, мол, шахта может стать. Вот и Малышев приехал совсем не за директивами о том, как «строить социализм», а для того, чтобы посоветоваться: сможет ли он, установив контроль над заводом, прокормить уезд.


«Во время рассказа о заводе, – пишет Малышев, – Владимир Ильич два раза прерывал меня и спрашивал: “Ну, что же, вы думаете взять завод, а как крестьяне на это смотрят? Вы узнали? Что для них от этой вашей реквизиции завода? Выгода какая-нибудь для них получится от этого?”» Сергей Васильевич стал доказывать, что выгода будет. Тогда, подумав, Ленин задал главный вопрос: «“А ежели у вас ничего не выйдет?” Я ничего другого не мог ему ответить кроме того, что сказалось у меня как-то само собой: “Ну, что ж, Владимир Ильич, был бы мой начин, а там хоть выспись на мне”. – “Как, как?” – оживлённо спросил он. Я ещё раз произнёс эту фразу полностью. Он, смеясь, повторил: “Был бы мой начин, а там хоть выспись на мне… Ну, делайте, делайте, посмотрим, что у вас выйдет из этого дела”» (364).

Основания для опасений – справятся ли рабочие с контролем – конечно были. Но вместо того, чтобы подумать, как помочь рабочим решить эту проблему, прежние коллеги Ленина, Борис Авилов и Владимир Базаров, выступили в «Новой жизни» с упрёками насчёт отхода Владимира Ильича от марксизма к синдикализму.

«Ничего подобного юмористическому переходу, – отвечал он, – железных дорог в руки железнодорожников, кожевенных заводов в руки кожевенных рабочих у нас нет и следа, а есть контроль рабочих, переходящий в полное регулирование производства и распределения рабочими… В том-то и суть, что от конкретных задач, поставленных живой жизнью… от этих конкретных задач люди, превратившие марксизм в какое-то “буржуазно-деревянное” учение, уклоняются…»

Так как же помочь рабочим в осуществлении контроля? Ленин даёт ответ: он предлагает создавать органы рабочего контроля «при обязательном привлечении к участию как не отошедших от дела предпринимателей, так и технически научно образованного персонала…» Сложившаяся обстановка, вновь и вновь повторяет в своих статьях Ленин, «ставит на очередь дня не осуществление каких-нибудь “теорий” (об этом нет и речи, и от этой иллюзии всегда предостерегал Маркс социалистов), а проведение самых крайних, практически возможных мер, ибо без крайних мер – гибель, немедленная и безусловная гибель миллионов людей…»
(365).

«Так в чём же дело? Откуда эта ярость полемики и «погромная агитация… Чего боитесь, господа, зачем вы лжёте? – спрашивал Ленин, обращаясь к либеральной прессе. – Мы хотим только разъяснять рабочим и беднейшим крестьянам ошибки их тактики. Мы признаем Советы единственно возможной властью. Мы проповедуем необходимость власти и обязательность подчинения ей. Чего же вы боитесь?.. Вы боитесь именно правды». Плеханову Ленин отвечает персонально: «Попасть в смешное положение – наименьшее наказание тому, кто по образцу печати капиталистов сам себе рисует “врага” вместо точной ссылки на слова тех или иных политических противников» (366).

Между тем «погромная агитация» стала выходить за рамки газетной полемики. Прежние «союзы» черносотенцев вроде бы перестали существовать. Но погромщики остались и были готовы действовать. В орбиту их влияния стала попадать наименее сознательная часть солдатской массы. И угрозы «поднять Ленина на штыки» или бросить бомбу в особняк Кшесинской всё чаще раздавались на улицах Петрограда.

Большевичка Прасковья Куделли рассказывала, что как только где-либо собиралась толпа, тут же появлялись «подозрительные личности», которые «сеяли тёмные, нелепые слухи о Ленине. Говорили, что он очень богатый человек, что у него прииски на реке Лене – откуда и его фамилия… Говорили, что он получил от Вильгельма 17 миллионов, чтобы поднять гражданскую войну». А когда старого рабочего Бориса Жукова, знавшего Ленина ещё по «Союзу борьбы…», спросили, что говорят о большевиках, он ответил: «Что о нас говорят? Говорят, что продали Россию, привезли два вагона золота да особняк заняли». В деревне того хуже: «У нас по деревне, – рассказывала крестьянка Е. Бычкова, – распространился слух, что приехал в запечатанном вагоне из Германии какой-то каторжник. Хочет подбить народ, чтобы прогнать Временное правительство и самому на царство сесть» (367).

И задёрганный, испуганный обыватель, нутром чувствовавший, что грядёт нечто неведомое, верил. «Идёшь по Петроградской стороне, – пишет Крупская, – и слышишь, как какие-то домохозяйки толкуют: “И что с этим Лениным, приехавшим из Германии, делать? В колодези его, что ли, утопить?” Конечно, ясно было, откуда идут все эти разговоры о подкупе, о предательстве, но не горазд их было весело слушать. Одно дело, когда говорят буржуи, другое дело, когда это говорят массы». Но вывод её парадоксален: «Травля Ленина способствовала быстрой популяризации тезисов» (368).

«…17 апреля, – рассказывает Суханов, – в Петербурге состоялась грандиозная манифестация инвалидов, которая произвела большое впечатление на обывателей… Огромное число раненых из столичных лазаретов – в повязках, безногих, безруких – двигалось по Невскому к Таврическому дворцу. Кто не мог идти, двигались в грузовых автомобилях, в линейках, на извозчиках. На знамёнах были подписи: “Война до конца”… “Наши раны требуют победы”… Несчастные жертвы бойни ради наживы капиталистов, по указке тех же капиталистов через силу шли требовать, чтобы для тех же целей ещё без конца калечили их сыновей и братьев. Это было действительно страшное зрелище!» А по городу – в этот и предшествующие дни – «стали ходить толпы каких-то людей, бурно требовавших ареста Ленина. Это были уже беспорядки и вообще довольно большой, даже слишком большой успех черносотенной кампании. “Арестовать Ленина”, а затем и “Долой большевиков” – слышалось на каждом перекрёстке» (369).

Лидеры Петросовета прекрасно знали, что если погромщиков не остановить, то вопрос будет стоять лишь об очерёдности: сегодня большевик Ленин, а завтра и меньшевик Матвей Скобелев, и эсер Виктор Чернов, не говоря уж о таких «инородцах», как Чхеидзе или Церетели.

И ещё 15 (28) апреля, высказав «резко отрицательное отношение к платформе Ленина», Исполком Петросовета вместе с тем указал на «недопустимость применения какого-либо насилия над личностью Ленина и его единомышленников». Исполком Совета солдатских депутатов был более категоричен. Признав «невозможным принятие репрессивных мер» против пропаганды, он квалифицировал пропаганду «так наз. ленинцев… не менее вредной, чем всякая контрреволюционная пропаганда справа». Узнав об этом, Владимир Ильич немедленно заявил, что «берёт всю ответственность за пропаганду ленинцев на себя» (370).

Так уж случилось, что именно 15 апреля во время заседания Петроградской конференции большевиков пришло известие – в Михайловском манеже митинг. Пущен слух, что большевики «продались Вильгельму» и солдаты требуют самого Ленина… Владимир Ильич поднялся из-за стола президиума: «Я поеду». Опыт встречи с солдатами у него уже был. 10 апреля он с успехом выступил в казарме Измайловского полка. Но тот митинг был организован Петербургским комитетом большевиков, державшим ситуацию под контролем. Теперь же речь шла о митинге явно антибольшевистском.

«– А вдруг найдется провокатор и крикнет: Бей Ленина? – спросил кто-то. – Зачем же мы возвращались в Россию? – ответил Ильич. – Чтобы принять участие в революции или беречь собственную жизнь?»

Когда Ленин входил в Манеж, солдаты – в расхристанных гимнастёрках – стаскивали с трибуны очередного оратора, изрядно намяв ему бока. «Что-то мрачное и грозное представляла эта толпа вооружённых людей, – рассказывал член ПК Владимир Иванович Невский, сопровождавший Ильича. – Какое-то безотчётное чувство ненависти и вражды блистало в глазах потных, чем-то раздражённых людей, какое-то возмущение и недовольство царили здесь, и казалось, что вот-вот прорвётся это чувство…»


Потом «Солдатская правда» напишет: «тов. Ленин подробно разъясняет причины войны и цели войны… Подробно говорит, что такое Совет рабочих и солдатских депутатов и что такое Временное правительство…»


А Невский рассказывает: «Владимир Ильич говорил недолго, минут тридцать, не больше. Но уже минут через пять можно было слышать полет мухи: такое молчание воцарилось в огромном манеже. Солдаты и все мы стояли как прикованные… Какое-то чудо совершалось с толпой». И когда Ленин умолк, солдаты с рёвом кинулись к трибуне, а через мгновение над бурлящей толпой появилось смущённое лицо Владимира Ильича. Под гром оваций его на руках отнесли к автомобилю (371).

Примерно то же самое происходило и в тех заводских аудиториях, где, казалось, было достаточно велико влияние эсеров и меньшевиков. Вот безхитростный рассказ рабочего Трубочного завода: «Появление на трибуне т. Ленина вызвало форменное рычание со стороны противников… Ленин пытался начать говорить, но ничего не выходило, речь перебивалась… Стоящим вокруг трибуны на охране т. Ленина пришлось теснее сомкнуть ряды и быть готовыми ко всему. На нас напирали, дело доходило чуть не до рукопашной. Тогда тов. Ленин быстро учёл и начал не с доклада, а с того, как мне помнится дословно, что заставить его замолчать и выражать негодование, а может быть сделать насилие никогда не поздно и когда угодно это можно сделать и просил послушать пять минут. После этого он приступил к речи. Были возгласы, но очень немного. А когда прошли эти пять минут, то прокатилась первая волна аплодисментов… Толпа всё время росла и вместе с тем тишина делалась все больше и больше. Рабочие… притихли и эта речь стала обрываться не возгласами негодования, а всё чаще и чаще бурным поощрением. И когда т. Ленин кончил речь – поднялась буря возгласов и рукоплескания» (372).

Владимир Невский, рассказавший о выступлении Владимира Ильича 15 апреля на солдатском митинге в Михайловском манеже, – сам великолепный оратор – так сформулировал причину этого успеха:
«Ленин был близок этой массе, дорог ей, понятен, и выражал так просто и ясно то, что хотела выразить она сама, чего желала и чем жила и что хотела видеть воплощённым в действительности»(373).

Через день Владимир Ильич выступал в Таврическом на солдатской секции Петросовета по поводу её резолюции о зловредности «пропаганды ленинцев». Ему ограничили время. Попытались устроить обструкцию. Бросали провокационные вопросы и реплики. Но он уложился в регламент и изложил всё, что хотел. А солдатам, пошедшим его провожать, сказал:
«Опыт жизни – это самое лучшее» (374).

На следующий день, 18 апреля (1 мая), Петроград проснулся рано. Было холодно и необычно тихо. Молчали фабричные трубы. С Ладоги шёл лёд. Но уже в 10 часов грянули духовые оркестры и густые колонны демонстрантов двинулись к Марсову полю. Майское солнце высвечивало в многотысячных толпах красные юбки, шарфы, косынки работниц. Над головами реяли сотни знамён, плакатов, штандартов.
И в первой шеренге рабочих Выборгского района вышагивал Ленин…
Ему пришлось выступать и на Марсовом поле, и на Дворцовой площади. Вечером поехал на многотысячный митинг рабочих, солдат и матросов на Охтенских пороховых заводах. Там пришлось полемизировать с Федором Даном. Так что после вот такой 12 часовой напряжённой работы домой вернулся он поздно. «В этот день, – пишет Крупская, – я лежала в лёжку и выступления Владимира Ильича не слыхала, но приехал он не радостно возбуждённый, а какой-то усталый» (375).

Россия впервые открыто отпраздновала международный праздник солидарности людей труда. И точно так же, как в Питере, алели знамёнами улицы Москвы и Благовещенска, Вятки и Баку, Киева и Ташкента, Кишинева и Минска, Тифлиса и других городов. И везде лозунгами демонстрантов стали требования окончания войны и заключения демократического мира.
По иронии судьбы именно в этот день министр иностранных дел П. Н. Милюков «от имени народа» официально заверил правительства Англии, Франции и США в том, что Россия продолжит боевые действия на всех фронтах до «победного окончания настоящей войны».Днём 19 апреля (2 мая) премьер-министр князь Львов прислал «Ноту Милюкова» в Петросовет «для сведения». «Я получил пакет, – рассказывает Ираклий Церетели, – в присутствии Чхеидзе, Скобелева, Дана и некоторых других членов Исполкома, и прочитал вслух текст, который нас ошеломил… Чхеидзе долго молчал, слушая негодующие возгласы окружающих, и потом, повернувшись ко мне, сказал тихим голосом, в котором слышалось давно назревшее глубокое убеждение: “Милюков – это злой дух революции”»
(376).

Преувеличения в этой оценке не было. Столь желаемая политическая стабильность напрямую зависела от наивной веры солдат и рабочих в то, что правительство, отказавшись от каких- либо аннексий, делает всё возможное для скорейшего заключения мира. И вот теперь рабочим и солдатам, что называется, «плюнули в душу».

Кто-то из коллег Милюкова назвал его «гением безтактности». Но дело было не в отсутствии такта. «Он был абсолютно чужд и враждебен идее мира без аннексий и контрибуций, – писал управляющий делами Временного правительства Владимир Набоков. – Он считал, что было бы и нелепо, и просто преступно с нашей стороны отказаться от “самого крупного приза войны” (Константинополь и проливы) во имя гуманитарно-космополитических идей интернационального социализма. А главное – он верил, что этот приз действительно не вышел из наших рук».
Напрасно Владимир Дмитриевич убеждал Милюкова в том, что «трёхлетняя война осталась чуждой русскому народу, что он ведёт ее нехотя, из-под палки, не понимая ни значения её, ни целей, что он ею утомлён, что в том восторженном сочувствии, с которым была встречена революция, сказалась надежда, что она приведёт к окончанию войны»(377).Переубедить Павла Николаевича было невозможно.

Что же касается надежд народа, то тогда Милюков искренне полагал, что политика – не дело масс. Парламентаризм в том и состоит, что народ передаёт её в руки профессиональным политикам. А уж они – с помощью дискуссий, кулуарных переговоров, консультаций с иностранными послами, намёков и якобы случайно брошенных фраз за «круглыми столами» или за «чашкой чая» – будут решать судьбы страны и добиваться возможного.

Во времена, когда народ «безмолвствовал», так оно и было, вернее – казалось, что было так. Теперь же, когда революция началась, надеяться на нечто подобное не приходилось. И лидеры Петросовета прекрасно поняли это. В противовес большевику Шляпникову, межрайонцу Константину Юреневу и меньшевику Богданову, требовавшим на заседании Исполкома апелляции к массам и выступления против правительства, Чхеидзе, Церетели и Скобелев сделали всё, чтобы замять скандал. «…Нам легко поднять массы против правительства, – говорил Церетели. – Но очень сомнительно, что, развязав эту энергию, мы окажемся в состоянии удержать движение под своим контролем и помешать его превращению в общегражданскую войну». Трудовик Брамсон был ещё более определёнен: «Нельзя же из-за безтактности одного министра ставить на карту судьбу общенациональной революции»
(378).

Так, может быть, всё бы и обошлось, если бы… Если бы «Нота Милюкова» 20 апреля не попала в прессу.Уже утром к правительственной резиденции – Мариинскому дворцу – стали стекаться толпы солдат, матросов, рабочих. Днем, в походном строю, с оружием, сюда пришел и гвардейский Финляндский полк. Естественно, что ни о каких «Апрельских тезисах» солдаты и слыхом не слыхивали. Все они были, писал на следующий день Ленин, «исполнены негодования. Они почувствовали – они не поняли ещё этого вполне ясно, но они почувствовали, что они оказались обмануты»(379). И над толпами появились плакаты, требовавшие отставки Милюкова и военного министра Гучкова.«Роль большевистской партии в апрельских событиях, – писал Церетели, – была очень незначительна… Главным инициатором манифестации оказался тогда ещё мало кому известный Федор Федорович Линде. Это он привёл Финляндский полк к Мариинскому дворцу. Буржуазная пресса утверждала, что он большевик, но на самом деле он был безпартийный, идеалистически настроенный интеллигент. Математик по образованию, он был мобилизован во время войны и был солдатом Финляндского полка… Под непосредственным впечатлением ноты Милюкова, он, возмущённый до глубины души, по собственному почину призвал полк манифестировать против правительства» (380).

Собравшийся днём большевистский ЦК принимает резолюцию Ленина, поддерживающую выступление масс. Но в ответ на требование отставки двух министров, ЦК заявляет, что персональные перетасовки лиц, «даже если бы все они, – как выразился Владимир Ильич, – были лично ангелами добродетели, безкорыстия и любви к людям», – не могут дать результата. Только переход власти к Советам «при поддержке большинства народа… в состоянии быстро закончить войну истинно демократическим миром» (381).

Однако те большевики, которые находились в гуще возмущённых манифестантов, взяли, по определению Ленина, «чуточку полевее». Члены ПК РСДРП Сергей Багдатьев и Михаил Лашевич, члены Петросовета рабочие М. Крымов, И. Маврин и другие поддержали лозунг «Долой Временное правительство!». Этот лозунг не получил широкого распространения, он всё-таки был ошибочным, ибо в столь раскалённой обстановке вполне мог быть истолкован как призыв к свержению правительства. Большевистский ЦК квалифицировал данный поступок как попытку «авантюристического характера» (382). Но пресса уже вела кампанию, обвинявшую большевиков в объявлении «гражданской войны». Кадеты выпустили воззвание: «Мы стоим на краю пропасти. Граждане! Выходите на улицы, спасайте страну от анархии!»

Ленин подробно записывает хронику этих дней:
«20-го и 21-го апреля Питер кипел. Улицы были переполнены народом; кучки и группы, митинги разных размеров образовывались всюду и днём и ночью; массовые манифестации и демонстрации продолжались непрерывно… Демонстрации начались, как солдатские демонстрации, с противоречивым, несознательным, ни к чему не способным повести лозунгом “Долой Милюкова”… Это значит, что широкая, неустойчивая, колеблющаяся масса… колебнулась прочь от капиталистов на сторону революционных рабочих. Это колебание или движение массы, способной по своей силе решить всё, и создало кризис».Одновременно с этой стихийной протестной волной, по призыву кадетов на улицу вышли и контрманифестанты. «Буржуазия, – продолжает свой рассказ Владимир Ильич, – захватывает Невский – “Милюковский” по выражению одной газеты – проспект и соседние части богатого Питера, Питера капиталистов и чиновников. Манифестируют офицеры, студенты, “средние классы” за Временное правительство, из лозунгов часто попадается надпись на знаменах “долой Ленина”» (383). Рабочих и солдат среди контрманифестантов не было. И когда спустя несколько дней решили наградить военнослужащих, выступивших в поддержку правительства, георгиевский крест, будто на смех, удалось вручить лишь одному солдату (384).

О том, что контрманифестанты поминают его лично «недобрым словом», Владимир Ильич знал не из газет. Мария Ильинична рассказывает, что, когда антибольшевистская колонна подошла к помещению «Правды», Ленин на извозчике, в сопровождении солдат, уехал вместе с нею из редакции «на квартиру одного знакомого на Невском, 3. В этой квартире было несколько комнатных жильцов. Когда Владимир Ильич вошёл в прихожую, ему навстречу выбежали две барышни и, не узнав его (в комнате был полумрак), направились к выходной двери с возгласом: “Идем бить Ленина”» (385).

О том же вспоминала Крупская: «Ближе к Морской, около Полицейского моста, было засилье котелков. Среди этой толпы из уст в уста передавался рассказ о том, как Ленин при помощи германского золота подкупил рабочих, которые теперь все за него. “Надо бить Ленина!” – кричала какая-то по-модному одетая девица. “Перебить бы всех этих мерзавцев”, – кипятился какой-то котелок. Класс против класса!» (386).

Ленин подтверждает: на улицу вышли «крайние элементы… буржуазия и пролетариат… Пролетариат поднимается из своих центров – из рабочих предместий… Рабочие манифестации заливают небогатые, менее центральные районы города, затем частями проникают на Невский». И ещё одна зарисовка Крупской: «21 апреля… я прошла пешком весь Невский. Из-за Невской заставы шла большая рабочая демонстрация. Её приветствовала рабочая публика, заполнявшая тротуары. “Идём! – кричала молодая работница другой работнице, стоявшей на тротуаре. – Идём, всю ночь будем ходить!”» (387).

Корреспондент кадетской «Речи», описывая рабочую демонстрацию на Невском, увидел совсем другое: «Впереди около сотни вооружённых; за ними стройные ряды невооруженных мужчин и женщин – тысячи человек. Живые цепи по обе стороны. Пение. Поразили меня их лица. У этих тысяч одно лицо, исступлённое, монашеское лицо первых веков христианства, непримиримое, безжалостно готовое на убийства, инквизицию и смерть».«На Невском, – продолжает хронику событий Ленин, – доходит до столкновения. Рвут знамёна “враждебных” демонстраций. В Исполнительный комитет телефонируют из нескольких мест о том, что с обеих сторон стреляли, что были убитые и раненые; сведения об этом крайне противоречивы и не проверены» (388).

В этой хронике не хватает одного сюжета, который стал известен много лет спустя. Утром 20-го, получив информацию о выступлениях, Гучков собрал в своем кабинете генералов Алексеева, Рузского, Корнилова и адмирала Колчака. Обсудили вопрос – нельзя ли использовать ситуацию для того, чтобы ликвидировать двоевластие и сосредоточить власть целиком в руках Временного правительства. По генеральским расчетам они могли опереться «на 3,5 тысячи надёжных войск». А этого, как им казалось, было вполне достаточно, чтобы разогнать весь этот «сброд» (389).

Днём, в том же кабинете Гучкова, заседало правительство. Александр Иванович поставил вопрос: или мы сдаём власть Совету – или «даём отпор назревавшему восстанию». «Министры, – пишет Гучков, – некоторое время молчали. Наконец, Терещенко заметил, что в случае пролития крови он вынужден будет уйти. Я посмотрел на остальных, и у меня создалось впечатление, что один Милюков готов был защищаться, а все остальные подали бы в отставку… Эта сцена ошеломила меня. Я увидел, что выраставшие перед нами задачи – необходимость контрреволюции и военных действий – с этим составом Временного правительства неосуществимы» (390).

Между тем лидеры Петросовета начали переговоры с членами правительства. Вдохновлённые поддержкой контрманифестантов и решимостью Гучкова, министры на отставку Милюкова не соглашались. А поскольку всё, что происходило на улицах, у них тоже ассоциировалось с именем Ленина, Терещенко заявил: «Так что решайте, господа, кого долой: Милюкова или Ленина». 21 апреля на заседании правительства Милюков вновь стал настаивать, дабы избежать «распада государства», на том, чтобы взять курс на захват всей полноты власти с помощью вооружённой силы. Керенский тут же заявил об отставке и Павел Николаевич предложил Львову принять её. Одновременно – с ведома Гучкова – командующий округом Корнилов приказал вывести на Дворцовую площадь войска с кавалерией и артиллерией. И вот тут-то весь заговор и лопнул, как мыльный пузырь (391).

Не только солдаты, но юнкера Михайловского артиллерийского училища отказались выполнять приказ. Они сообщили об этом в Петросовет, который вывод войск категорически запретил. Гучков – через генерала Алексеева – телеграфировал командующим фронтами с просьбой о поддержке. Но ни поддержки, ни ответа не получил (392).

Премьер – Георгий Евгеньевич Львов терпеть не мог «левых» и с удовольствием отправил бы Керенского в отставку. Он помнил, как на одном из заседаний правительства Александр Фёдорович бросил сквозь зубы: «Когда же уберут эту старую калошу?» Но у князя хватило благоразумия, ибо он понимал, что выход из кризиса можно найти лишь в соглашении с Советом. На переговорах с лидерами Петросовета и «общественностью» Львов резко сбавил тон и заявил: «Временное правительство взято под подозрение. При таких условиях оно не имеет никакой возможности управлять государством… Оно слишком хорошо знает лежащую на нём ответственность перед родиной и во имя её блага готово сейчас же уйти в отставку, если это необходимо»(393).

Известный историк Виталий Иванович Старцев писал: «В этот день существование Временного правительства могло быть прекращено одним решением Петроградского Совета, опирающегося на большинство вооружённых солдат и рабочих, а в России могла быть провозглашена Советская власть». Но как раз этого более всего и боялись руководители Исполкома.
Объявив запрет на любые демонстрации в столице, вдосталь наговорившись о том, что «народ надо готовить к власти», после двухдневных переговоров, они сумели свести конфликт политический к вопросу сугубо кабинетному. Милюкову, отказавшемуся принять пост министра просвещения, и Гучкову пришлось уйти в отставку. Ушёл и генерал Корнилов, оскорблённый вмешательством Совета в «его дела». А состав правительства, помимо прежних десяти министров, дополнили пятью социалистами: близким к эсерам П. Н. Переверзевым (министр юстиции), эсером В. М. Черновым (министр земледелия), народным социалистом А. В. Пешехоновым (министр продовольствия), меньшевиками М. И. Скобелевым (министр труда) и И. Г. Церетели (министр почт и телеграфа). Шестой «социалист» Александр Фёдорович Керенский занял пост военного министра.Эта коалиция, писал Суханов, стала «формальным бракосочетанием» буржуазных министров с мелкобуржуазным большинством Совета; «любви тут не было, но был явный и очевидный расчёт… Дело было в приданом. А в приданое Совет должен был принести армию, реальную власть, непосредственное доверие и поддержку… Поистине это была невесёлая свадьба» (394).

В тех условиях занятые социалистами правительственные кресла были, пожалуй, наиболее «жёсткими». Поэтому договорились считать милюковский «инцидент исчерпанным» и впредь быть более осмотрительными. Относительно этой договорённости Владимир Ильич заметил:«Темным мужикам извинительно требовать от капиталиста “обещаний”, чтобы он “жил по-божецки”… Вождям Петроградского Совета… вести такую политику – значит поддерживать самые вредные, самые губительные для дела свободы, для дела революции обманчивые надежды народа на капиталистов». Губительные потому, что «причины кризиса не устранены, и повторение подобных кризисов неизбежно» (395).

Кстати сказать, ни Гучков, ни Милюков, ни Корнилов покидать политическую арену не собирались. Павел Николаевич всё ещё питал «иллюзии и надежды на то, что кадетской партии удастся организовать средний класс интеллигенции и противопоставить его народной стихии…» Александр Иванович был, как ему казалось, более реалистичен: «Я ставил себе целью вернуться на фронт… чтобы подготовить там кадры для похода на Москву и Петербург. Словом, я ставил себе задачу, которую потом так неудачно пытался осуществить "генерал" Корнилов» (396).

Когда смотришь сегодня телевизионные «круглые столы», касающиеся событий 1917 года, видишь, что участники их никак не могут взять в толк, что не существовало тогда в России либеральной «демократической альтернативы». Что вести прекраснодушные разговоры о том, как было бы чудесно, кабы после Февраля всё остановилось на конституционной монархии англицкого фасона или демократической республике – на манер французской, это не только чистейшая маниловщина, но и элементарное незнание истории. «Красное колесо» уже покатилось. И либералы, даже при их готовности прибегнуть к насилию, не могли его остановить.Поэтому отставка Гучкова и Милюкова, «знаменует не больше, не меньше, – писал французский посол Морис Палеолог 1 мая 1917 года, – как банкротство Временного правительства и русского либерализма». Виталий Старцев дополняет: «Потерпела крах целая эпоха русского либерализма… Русская буржуазия в лице её ведущей партии оказалась не в состоянии управлять страной одна. Претензия на лидерство, заявленная П. Н. Милюковым ещё в 1903–1905 гг., оказалась совершенно несостоятельной» (397).

Апрельские события явились, таким образом, одновременным выступлением и революции, и контрреволюции. Многих подробностей того, что происходило в эти дни за кулисами Временного правительства, Ленин не знал. Но он сразу почувствовал главное: «на улицах Петрограда готова была закипеть гражданская война» (398). Виновники её были очевидны.Меньшевистская «Рабочая газета» 21 апреля писала:«Сигнал к гражданской войне дают уже не последователи Ленина, а Временное правительство, опубликовывая акт, являющийся издевательством над стремлениями демократии. Это поистине безумный шаг…».Ленин сделал всё для того, чтобы ввести движение в рамки мирного политического процесса. «Кризиса, – подчеркивает он, – нельзя изжить насилием отдельных лиц над другими, частичными выступлениями маленьких групп вооружённых людей, бланкистскими попытками “захвата власти”, “ареста” Временного правительства и т. д.» Уже 21 апреля ЦК РСДРП принял его резолюцию: «Партийные агитаторы и ораторы должны опровергать гнусную ложь… будто мы грозим гражданской войной… Пока капиталисты и их правительство не могут и не смеют применять насилие над массами, пока масса солдат и рабочих свободно выражает свою волю, свободно выбирает и смещает все власти, – в такой момент наивна, безсмысленна, дика всякая мысль о гражданской войне, – в такой момент необходимо подчинение воле большинства населения и свободная критика этой воли недовольным меньшинством; если дело дойдет до насилия, ответственность падёт на Временное правительство и его сторонников»(399).
Революционные эпохи примечательны тем, что теоретические выкладки политиков проверяются практикой очень быстро. Апрельский кризис подтвердил главное в прогнозе Ленина: если требования революционного народа не будут удовлетворены, стихийно-бунтарский протест масс – независимо от воли любых харизматических лидеров или «оппозиционно-интеллигентских» партий – будет нарастать. И при очередном кризисе, указывает Владимир Ильич, «неизбежен новый взрыв возмущения, и если этот взрыв будет несознателен, то он легко может оказаться очень вредным», т. е. приобрести погромный характер.

Поэтому все силы партии необходимо «отдать делу просвещения отсталых… еще не прозревших трудящихся слоёв!»
(400).

Оффлайн Константин Кулешов

  • Активист Движения "17 марта"
  • **
  • Сообщений: 316
«То, что мы спорим, – очень ценно»

24 апреля в доме № 6 по Архиерейской улице, где помещался Женский медицинский институт, в 10 утра открылась VII Всероссийская конференция РСДРП. Однако через два дня институтская профессура, узнав, что в их родных стенах собираются те самые большевики и тот самый Ленин, «отказала в гостеприимстве». Пришлось перебираться в помещение Высших женских курсов Лохвицкой-Скалон в Кузнечном переулке. А последнее заседание 29 (12 мая) апреля провели в особняке Кшесинской (401).

По сравнению с февралем партия выросла втрое. И около 80 тысяч её членов представляли 152 делегата. Старейшим из них не исполнилось и 50 лет: тифлисскому делегату Ф. И. Махарадзе было 49, В. И. Ленину – 47, питерским делегатам Л. Н. Михайлову-Политикус, Л. Н. Сталь и москвичу А. А. Сольцу – по 45. Самыми молодыми были – 19-летний С. М. Гессен (в партии с 1916 г.), 21-летний С. Г. Рошаль (в партии с 1914), 22-летний И. К. Наумов (в партии с 1913) и 23-летний С. И. Петриковский (в партии с 1911).

Лишь несколько человек из делегатов вступили в большевистские ряды в феврале 1917 года – москвичи Е. И. Бумажный и Б. И. Магидов. Большинство составляли те, кто работал в партии ещё до 1905 года. За плечами у каждого из них стояли годы подполья, тюрьмы и, кстати сказать, – «тюремные университеты». Многие знали друг друга, и споры, достигавшие порой большой остроты, носили товарищеский характер совместного поиска истины.

Конференция заслушала доклады В. И. Ленина – о текущем моменте; по аграрному вопросу; о пересмотре программы партии; В. П. Ногина – об отношении к Советам; о «мирной» конференции; Г. Е. Зиновьева – об отношении к Временному правительству; о положении в Интернационале и задачах РСДРП; И. В. Сталина – по национальному вопросу. Были заслушаны также доклады с мест.

Характеризуя «текущий момент», Ленин затронул всю сумму вопросов, связанных с отношением к войне, Временному правительству и Советам. По предложению Феликса Дзержинского, выступившего от имени тех, кто «не согласен принципиально с тезисами докладчика», сразу же был заслушан и содоклад Каменева. И поскольку резолюция по «текущему моменту» была принята лишь в последний день работы, этот вопрос определил направление всей дискуссии и на конференции, и в её секциях.

«Горячие схватки, – разсказывает В. Алексеева, – продолжались и в кулуарах. Участники конференции разделились на две неравные группы: основная масса – ленинцы, незначительная часть – каменевцы». Впрочем, судя по воспоминаниям Марии Костеловской, такое соотношение сил сложилось не сразу. Поначалу положение было «весьма неопределённым», пока не приехали уральцы во главе с Яковом Свердловым. «С их приездом сразу повеселело. Они стали организующим центром на конференции и подтянули к себе всех одиночек-ленинцев изо всех других делегаций»
(402).

[b]Накануне конференции казалось, писал Суханов, что Ленину «не под силу произвести идейный переворот среди своей собственной паствы… Казалось, большевистская партийная масса основательно ополчилась на защиту от Ленина элементарных основ научного социализма… Увы! Напрасно обольщались многие, и я в том числе… Ленин победил очень скоро и по всей линии».

В чём же дело? Прежде всего, полагал Суханов, в личной «гениальности Ленина», его «сверхчеловеческой» способности убеждать, «заставить своих товарищей признать в конце концов чёрное белым и обратно». А во-вторых, в «серости» большевистских функционеров, не обладавших, якобы, «высоким социалистически-культурным уровнем». У большевиков, иронизировал Суханов, «в облаках сидит громовержец Ленин, а затем… вообще до самой земли нет ничего». Отсюда, якобы, и страх перед «самой мыслью пойти против Ленина»[/b] (403). Подобного рода анализ, по-видимому, следует назвать пошлостью, ибо в объяснении явлений действительно сложных автор предлагает такие простые и плоские по своей доступности ответы, как – чего уж тут мудрить – умственная недоразвитость его оппонентов.

Что касается того, как Суханов понимал «гениальность» Ленина, то к этому вопросу мы ещё вернемся. Ну, а насчет «серости» и «страха» перед начальством, то писать об этом можно было лишь тогда, когда протоколы конференции ещё не были изданы. И тем, кто представляет себе большевистскую партию 1917 года как жёсткую, единообразную организацию с запретом всякого «инакомыслия», где все «нижестоящие» смотрели в рот «вышестоящим», было бы недурно перечитать эти протоколы.

Казённого «единомыслия» на конференции не было ни по одному вопросу. Буквально по каждому Ленину противостояли либо содокладчик, либо иное мнение. Дело даже не в том, что «большевистские функционеры» обладали более чем высоким «социалистически-культурным уровнем». А в том, что в ходе дискуссии идеи ленинских тезисов сталкивались с реалиями российской жизни, с которыми имели дело делегаты с мест. И именно эта живая жизнь оказалась самым «гениальным» учителем.


После апрельских событий отношение к войне уже не вызывало среди большевиков прежних разногласий, и соответствующая резолюция была принята всеми при 7 воздержавшихся. Не вызвал споров и тезис Ленина о методах и формах предстоящей борьбы: «До тех пор, пока русские капиталисты и их Временное правительство ограничиваются только угрозами насилия против народа… до тех пор, пока капиталисты не перешли к насилию над свободно организующимися и свободно сменяющими и выбирающими все и всякие власти Советами… – до тех пор наша партия будет проповедовать отказ от насилия вообще…»
(404)

Оценка Временного правительства вызвала разногласия с московской делегацией, характеризовавшей его, как «контрреволюционное». Ленин возразил: «Общую характеристику правительства, как контрреволюционного, я бы считал неправильной. Если говорить вообще, то надо выяснить, о какой революции мы говорим. С точки зрения буржуазной революции, этого сказать нельзя, так как она уже окончилась. С точки зрения пролетарско-крестьянской – говорить это преждевременно…» (405). Москвичи уступили, и в резолюции было записано, что правительство, являясь органом господства помещиков и буржуазии, явно содействует организующимся силам контрреволюции, которые «уже начали атаку против революционной демократии».

Было бы неверным полагать, что, опираясь на большинство своих сторонников, Ленин добился прохождения написанных им резолюций с помощью «машины голосования». Достаточно сравнить проекты с принятыми текстами, чтобы убедиться насколько продуктивной была полемика и насколько более чёткими стали многие положения. Был, например, изменён и уточнён тот пункт резолюции о войне, в котором говорилось, как именно окончить эту кровавую бойню. Были учтены замечания, связанные с оценкой внешней политики правительства, и многие другие предложения.

Так, в ходе дискуссии Каменев сформулировал важную мысль: «Продолжение войны, – сказал он, – несовместимо с той степенью свобод, которыми пользуется сейчас революционная мелкобуржуазная масса… Воевать в атмосфере митингов, это вещь никогда не виданная и обречённая на всяческое поражение… И это неизбежно толкнет Временное правительство на борьбу с этой свободой… Ибо: или революция прекратит войну, или война посягнет на завоевания революции». Упомянул он и ту конкретную фигуру, с которой связана подобного рода опасность для демократии и Советов: «Сегодня мы эту власть имеем, а завтра Корнилов её у нас отнимет»
(406). И в текст резолюции конференции вошло положение о том, что дальнейшее затягивание войны «несёт величайшую опасность завоеваниям революции».

Говорить о «машине голосования» нет оснований и потому, что в ряде случаев делегаты – сторонники «Апрельских тезисов» не только критиковали те или иные ленинские предложения, но и целиком отвергали их. Так, при обсуждении резолюции о положении в Интернационале, Ленин решительно выступил против представительства РСДРП на международной конференции «циммервальдцев» с участием европейских «центристов». Однако его аргументы не были восприняты делегатами, и резолюцию приняли всеми голосами против одного – Ленина.

Точно так же не всеми были восприняты и его аргументы в защиту проекта резолюции по докладу Сталина о национальном вопросе. Ряд представителей партийных организаций национальных регионов выступили против права наций на отделение. От их имени содоклад сделал Пятаков. Его поддержал Махарадзе: «У нас этот вопрос, – говорил он, – вот где сидит (показывает на горло)… У нас получится настоящее столпотворение, получится такая каша, которую трудно будет расхлебать». Против проекта резолюции выступил и Дзержинский. И хотя Ленин доказывал, что сепаратизм растёт прежде всего потому, что правительство не дает национальным окраинам «полной автономии», что «если украинцы увидят, что у нас республика Советов, они не отделятся, а если у нас будет республика Милюкова, они отделятся» 
(407) – при голосовании ленинского проекта резолюции – за высказалось 56, против – 16, воздержались – 18.

И все-таки в ходе полемики круг разногласий сужался. В конце концов Каменев заявил, что он расходится с Лениным лишь по одному вопросу – о контроле над Временным правительством. Ленин согласился: «Я думаю, – сказал он, – что наши разногласия с тов. Каменевым не очень велики, потому что, соглашаясь с нами, он становится на другую позицию… Мы с тов. Каменевым идем вместе, кроме вопроса о контроле»
(408).

Аргумент Ленина: «Контроль без власти есть пустейшая фраза!.. Если я напишу бумажку или резолюцию, то они напишут контррезолюцию» (409) – был воспринят не всеми даже среди его сторонников. Андрей Бубнов из Иваново-Вознесенска говорил, например, о необходимости «стального» контроля со стороны масс (410), что дало возможность Каменеву острить о его согласии даже на контроль «каменный». Бубнов ответил, что «контроль, о котором говорю я, ничего общего не имеет с тем, который предлагает т. Каменев; это не бумажный контроль, а контроль масс». Но, как заметил Зиновьев, не только «каменный» и «стальной», но даже контроль «бронзовый» и «чугунный» могут превратить Советы в нечто иное, как «хор при Милюкове» (411).

В конечном счете делегаты отклонили каменевский «контроль» и против ленинской резолюции об отношении к Временному правительству проголосовало лишь трое, при восьми воздержавшихся. Но о содержании работы Советов продолжали дискутировать до конца конференции.

Поставленные перед необходимостью решать уйму вопросов, связанных с нуждами населения, Советы – через различного рода «контрольные» комиссии – втягивались в «деловое» сотрудничество с органами управления правительства. Причем делегаты отмечали, что эти органы стараются спихнуть на Советы наиболее острые вопросы: продовольственный, транспортный, топливный, а в некоторых провинциальных городах и чисто полицейские функции (412).

«Ведь буржуазия, – говорил Бубнов, – рассуждает так: нужно Совет приручить, нужно эту власть унизить, нужно силу Совета соединить с той властью, которая есть у Временного правительства». Тактика буржуазии очевидна: «Совет надо сделать не противодействующим органом, а органом содействующим, приобщить его к государственной власти» (413).

Эта тенденция особенно отчётливо проявлялась в столичных Советах, за что они подверглись критике со стороны делегатов с мест. «В Петрограде у Совета р. и с. депутатов власти нет, – сказал кронштадтский делегат Артём Любович, – и в этом всё его развращающее влияние на провинциальные Советы». Самокритичным было выступление члена исполкома Моссовета Петра Гермогеновича Смидовича: «Совет находится в каком-то приниженном настроении. Власть не в его руках, но он проникнут какой-то государственностью… Сотрудничество с буржуазией создает настроение враждебного чувства к нам. Быть там трудно». Главное же, заметил Смидович, за сутолокой повседневных дел, на которые уходит вся энергия, – «улетучивается способность революционного углубления и расширения революции». «Совершенно верно», – бросил реплику Ленин (414).

Смидовичу ответила секретарь Пресненского райкома Москвы Костеловская: «В Московском Совете только пожинают то, что сеяли. Вместо того, чтобы заниматься организацией, сговариваться с массой, они пошли сговариваться с правительством… Это завело их в тупик, сделало их прислужниками буржуазии (Ленин с места: «Правда». Аплодисменты)… Московский Совет, – продолжала Костеловская, – разошёлся с массой, на которую он должен бы опереться. Масса левее Совета, а Совет левее президиума» (415).

Анализируя эти выступления, Ленин отметил, что стремление буржуазии интегрировать Советы в систему консолидирующейся буржуазной власти – несомненно. Эта опасность отчётливо проявляется в столице и других крупных центрах, где состав Советов был менее пролетарским. Будучи втянутыми в «большую политику», эти Советы начинали переносить свои взаимоотношения с Временным правительством из сферы «контроля» в плоскость «делового» партнёрства, порождая тем самым усиление политической зависимости от аппарата буржуазной власти. А это, в свою очередь, вело к таким опасным тенденциям, как бюрократизация революционного движения и сужение инициативы самих масс. И если такого рода тенденции разовьются, то сама постановка вопроса о власти Советов станет «безсмысленна», ибо, как выразился Ленин, «если нужна буржуазная республика, то это могут сделать и кадеты» (416).

Характерно, что к такому выводу, как вполне естественному, пришёл и сам автор доклада об отношении к Советам, член партии с 1898 года, товарищ председателя Московского Совета Виктор Павлович Ногин. Советы, говорил он, стали «государственными учреждениями», а также выполняют ряд задач, свойственных профессиональным союзам. Но постепенно политические функции перейдут к партийным организациям. Административные – к органам городского самоуправления, земствам и т. д. Затем «будет созвано Учредительное собрание, а за ним парламент. Естественно, что… именно они будут представлять собой российскую демократию, они будут тем центром, который будет решать очередные вопросы. Таким образом, выходит, что постепенно наиболее важные функции Советов отмирают…» (417)

Его поддержал Смидович: «И я думаю, что перспектива намечается совершенно иная, чем это рисуется в резолюции… Влияние и роль Совета рабочих депутатов ослабнет, власть к нему не перейдет… Возможно, что нам придётся идти совсем другим путем… Созыв Учредительного собрания произойдет раньше и предупредит захват власти Советами. Поэтому нам необходимо подготовлять массы к Учредительному собранию».

Та же Костеловская ответила ему: «Наши товарищи воспитаны совершенно на ином, к чему их призывает жизнь. Они готовятся к демократической республике и готовятся к борьбе избирательных списков. Жизнь шагнула дальше, и мы уже перемахнули через демократическую республику. Пришла живая, реальная жизнь, и старые навыки губят дело, во главе которого они (товарищи) становятся» (418).

Эту новую, реальную жизнь обрисовали выступления делегатов с мест. «В Кронштадте, – заявил Артем Любович, – вся власть, административная и оборонная, фактически в руках Совета р. и с. депутатов – и это не приводит ко вреду, а только на пользу… Верхи (Петроград) нам портят дело» (419). О том же говорил делегат Е. И. Бумажный: «Вся власть в Орехово-Зуеве в руках рабочих… Крестьяне идут рука об руку с рабочими… Питерский Совет идет в хвосте, а провинция его перещеголяла, потому что соотношение сил там благоприятное» (420).

Ту же мысль высказал Василий Кураев: «Провинция во многих отношениях ушла дальше Петрограда. Здесь в Петрограде стоит вопрос: брать или не брать власть, а в провинции она уже взята. В Пензенском уездном Совете р. и с. депутатов преобладают большевики, и мы диктуем свою волю. Правительство не управляет и не может управлять Пензенской губернией» (421).

Аналогичную картину нарисовали делегаты от Урала, Центрального промышленного района, Юга, то есть крупнейших пролетарских регионов, где «Советы инстинктивно идут за большевиками». Конечно, в этих сообщениях присутствовал и элемент увлечения. И когда один из делегатов заявил, что Советы в Томске и Донбассе уже «представляют зачатки коммунистической жизни», Ногин иронически заметил: «Я согласен, что на местах идет дальше развитие революции… Я против той постановки, что мы уже сейчас творим социализм… Можно творить жизнь, но можно и творить… легенды… Нам не надо легендарных убеждений» (422).

Из выступлений делегатов картина складывалась довольно пестрая. О слабости Киевского и ряда других крупных советов, которые «идут на поводу у буржуазных элементов», говорил, например, украинский делегат М. М. Майоров (423). О том же рассказал один из руководителей I съезда безземельных крестьян Латвии, делегат-фронтовик П. И. Эйланд. «Так как у нас революция пришла сверху, – заявил он, – это служило причиной того, что она у нас поверхностна». Что касается Советов, «это дитя революции, это переходные организации и мы не знаем, во что они превратятся, – превратятся ли в партийные организации или в определённые организации самоуправления. Но пока они – самые авторитетные организации. И они должны взять в России судьбу государства в свои руки…» (424).

Но при всей пестроте общероссийской картины, резолюция конференции определила две тенденции в развитии Советов. Первая, проявлявшаяся в столицах и больших городах, где «резче наблюдается политика соглашательства с буржуазией, политика, нередко тормозящая революционный почин масс и ослабляющая их самостоятельность». Вторая – характерная для провинциальных регионов, где «революция идет вперёд путем самочинной организации пролетариата и крестьянства в Советах, самочинного устранения старых властей», то есть уже осуществляя на деле единовластие Советов (425).

Первая тенденция отражала стремление буржуазии перевести взаимоотношения с Советами из взаимной конфронтации в сотрудничество, при котором Советы будут интегрированы в систему буржуазной власти. В этом случае у них нет никакой перспективы, ибо их роль будет сведена к нулю и они либо развалятся сами, либо будут разогнаны. Вторая тенденция открывала для Советов возможность создать по всей стране самостоятельную структуру власти, противостоящей Временному правительству и его органам управления. Таким образом, у Советов, заключал Ленин, «есть только два пути: вперёд к решительным экономическим и политическим мероприятиям или назад – к небытию. Третьего не дано» (426).

Ленина в данном вопросе поддержал Зиновьев: «Нам говорят, что Советы, может быть, отомрут. Да, может быть. Если нам не удастся осуществить то, что мы задумали, если в них будет действительно осуществляться политика Церетели и Чхеидзе, то в таком случае очень возможно, что Советы отомрут и что Милюков и Гучков сумеют расправиться с ними… Мы должны попытаться и сделать всё возможное, чтобы повернуть Советы на другие рельсы, чтобы они взяли власть в свои руки, создали свою республику…» (427).

Исходя из этого, конференция в резолюциях «О Советах рабочих и солдатских депутатов», «Об отношении к Временному правительству» поставила перед партией три задачи: 1) увеличение числа Советов по всей стране; 2) сплочение внутри Советов всех подлинно революционных элементов вокруг большевиков; 3) укрепление реальной силы Советов путём развития на местах самочинных действий, направленных к смещению контрреволюционных властей, к осуществлению свобод, к проведению мероприятий экономического характера. «Двигать революцию вперёд, – пояснял Ленин, – значит осуществлять самочинно самоуправление…» Да, «мы должны быть централистами, но есть моменты, когда эта задача передвигается на места, мы должны допускать максимум инициативы на местах» (428).

Проведение данного решения в жизнь открывало перед страной перспективу создания «государства небуржуазного», способного сделать первые шаги для постепенного перехода к социализму. Необходимости борьбы за такой переход никто из делегатов не отрицал. «Здесь нет никого, – говорил тот же Каменев, – кого можно было бы отклонить от этого курса… Но если мне предлагают сделать этот путь к социалистической революции на аэроплане, то я откажусь, потому что в таком случае я приеду один, а я хочу прийти к ней с массами». Его поддержал Алексей Иванович Рыков: «Все мы стремимся… к социалистическому строю». Но сейчас «рассчитывать на сочувствие масс социалистической революции невозможно», ибо партия рискует превратиться в «пропагандистскую кучку» (429).

Ленину пришлось вновь терпеливо разъяснять, что ни о каком немедленном «введении» социализма нет и речи, что государственное регулирование производства и распределения, контроль над банками и синдикатами, национализация земли сами по себе ещё никакого социализма не означают, что подобные суждения – дань предрассудкам и старым представлениям и о капитализме, и о социализме. «Мы должны, – говорил Ленин, – ставить теперь вопрос о социализме иначе, чем он ставился, из области туманного мы должны перенести его в конкретнейшую область…» (430).

Да, было время, когда капиталистическое хозяйство рисовалось как некое царство хаоса, порожденного свободной конкуренцией. Тогда идея планомерности экономического развития связывалась исключительно с социализмом. Но с появлением трестов, монополий – и на это обращал внимание еще Энгельс – такая точка зрения стала архаизмом. Ибо функционирование трестов предполагает и регулирование производства, и его планомерность. Точно так же постановка под контроль общенационального банка и промышленных синдикатов не выходят за пределы буржуазного строя. И практическая польза, выгодность для народа подобных мер, позволяющих, например, влиять на уровень цен или получать на льготных условиях ссуды для ведения хозяйства, вполне может быть разъяснена каждому рабочему и крестьянину (431).

Оживлённая дискуссия развернулась вокруг национализации земли. Специальный доклад по аграрному вопросу, обосновывавший данное требование, сделал Ленин. Его оппонент – Н. С. Ангарский воспринял национализацию как меру сугубо социалистическую, вполне приемлемую в будущем. Но в настоящих условиях, говорил он, это скорее «категория идеологическая, а не материальная», ибо «идеи национализации в крестьянстве нет». Наоборот, – «нет большего собственника, чем крестьянин» (432).

То, что крестьянин является собственником, отвечал ему Ленин, в этой общей истине сомнений нет. Но необходимо понять, что реально стоит за всеобщим требованием крестьянства о «божией земле». Когда крестьянин говорит, что земля должна «принадлежать богу» – это прежде всего означает, что она не может быть собственностью помещика. Но не только это. Помещичьи бурмистры, столыпинские чиновники запутали старыми полукрепостническими связями, создали невероятную чересполосицу и в крестьянском землевладении. Поэтому каждый крестьянин понимает: «Жить по-старому нельзя… всё старое землевладение долой». И это желание крестьянина-собственника самостоятельно хозяйствовать на земле, разгороженной по-новому, разгороженной без помещиков, и не чиновниками, а им самим, как раз и составляет «материальную основу стремлений к национализации земли» (433).

С подобной оценкой экономических мер, предлагаемых Лениным, большинство соглашалось. Но некоторые на этом и останавливались. Например, Багдатьев так и заявил: «Я думаю, что т. Ленин слишком рано отказался от старой большевистской точки зрения. Мы всегда думали, что национализация земли, банков, железных дорог не выходит за пределы капитализма, не приведёт нас к социалистическому строю… В том-то и дело, что у нас на очереди ещё продолжение буржуазной революции». И Ленин опять разъясняет одну из центральных идей нового подхода к социализму, подхода, порождённого новой эпохой и особыми условиями русской революции. Да, все предлагаемые меры «экономически вполне назрели, технически безусловно осуществимы немедленно, политически могут встретить поддержку подавляющего большинства…» Да, это ещё не социализм, «но осуществление таких мер в связи с существованием Советов Р. и С.Д. сделает то, что Россия одной ногой станет в социализм…». Потому, что эти меры будут проводиться в жизнь не буржуазным правительством в интересах капитала, а рабоче-крестьянской властью, т. е. для народа и руками самого народа (434).

Ленин ответил и на ещё один старый аргумент против национализации, государственного контроля за производством и распределением: не потребуют ли они «создания гигантского надзирающего аппарата и не превратят ли они тем самым социализм в “массовое чиновничество” и “массовые казармы”»? Такая опасность была бы вполне реальной, если бы речь шла о канцелярско-бюрократических методах проведения реформ. Но поскольку центр тяжести ложится на Советы, – сам «характер этих учреждений гарантирует не полицейско-чиновничье осуществление преобразований, а добровольное участие организованных и вооружённых масс пролетариата и крестьянства в регулировании своего собственного хозяйства» (435).

Новый подход к социализму, признание необходимости длительного переходного периода, по-иному ставил и вопрос о взаимосвязи между пролетарской борьбой на Западе и революцией в России. Повторяя традиционные представления, Алексей Рыков говорил на конференции, что Россия, в силу её отсталости, может дать лишь толчок для социалистической революции на Западе. «Инициатива социалистического переворота принадлежит не нам». Но мы должны «сделать так, чтобы дать размах началу». Ленин ответил: «Революцию нельзя ни сделать, ни установить очередь. Заказать революцию нельзя, – революция вырастает… А в какой очереди, в какой момент и с каким успехом, этого мы не знаем». Поэтому сейчас «нельзя сказать, кто начнёт и кто кончит. Это не марксизм, а пародия на марксизм» (436).

Теоретические споры, в которых рождалась новая тактика партии, показали высокий интеллектуальный уровень многих выступавших. Но решающее слово было за практикой. Вот почему Ленин с нетерпением ждал докладов с мест. И его надежды не были обмануты. То, о чём он говорил как о теоретически возможном и желательном, на деле уже становилось жизненной реальностью.

«Начался саботаж заводчиков и фабрикантов в производстве, – рассказывала делегат от Екатеринослава Серафима Гопнер, – началось прекращение работ в разных местах – то нет топлива, то нет сырья… Напуганные тем, что рабочие подняли голову, предприниматели желают закрыть предприятия». Какова реакция рабочих? На некоторых заводах «рабочим пришлось взять в свои руки производство… и самочинно управлять им». Яков Свердлов доложил, что аналогичные процессы происходят и на Урале: «8-часовой рабочий день введён почти повсюду. Контроль над производством осуществляется тоже почти везде». Мало того, существует мнение, что необходимо «в случаях отказа капиталистов вести предприятия – приступить через Советы р. и с. депутатов после опроса рабочих, к захвату»
(437).

«В Иваново-Вознесенске и Самаре, – сообщал Бубнов, – мы имеем целый ряд фактов, которые говорят, что Советы накладывают руку на общественное производство и на распределение продуктов… То же самое делается и в Юрьеве: там осуществляется непосредственный контроль и ставится вопрос и о реквизиции тех предприятий, которые их хозяева хотят остановить». А делегат из Саратова дополнил: «В области промышленности осуществлён контроль над производством и распределением материалов. Создалась особая “контрольная заводская комиссия”. На трубочном заводе (22 тысячи рабочих) рабочие являются фактически хозяевами этого завода» (438).
 
0 том же информировал делегат от Донбасса: «Проведён 8-часовой рабочий день. Заработная плата увеличена. Организовывается продовольственный комитет и совет старост… Шахтеры полноправные хозяева рудников». То же самое происходило в Центральном промышленном районе, где многими Советами был поставлен вопрос «о захвате контроля над производством и распределением и об изъятии всех продовольственных организаций из частных рук». В Баку рабочие контролировали нефтепромыслы. Даже в далёком Геленджике, по рассказу делегата от Кавказа, Совет «взял власть в свои руки. Продовольственный вопрос в его руках. 8-часовой рабочий день проведён. Уравнена заработная плата мужчин и женщин. Учреждена контрольная комиссия над заводом» (439).

«Фактически рабочие во многих местах, – говорила Костеловская, – берут в свои руки производство, распределение продукции его. Так обстоит в Донецком бассейне, где рабочие не только организуют производство, продовольствие, но уже разрешают вопрос, куда направлять эти продукты производства… Мне хочется направить упрёк нашему партийному органу – «Правде», – который этот материал не собирает. Мало говорить о грядущем социализме, – его надо творить. Мы уже чувствуем дыхание новой жизни» (440).

Отметил Ленин и опыт казанцев, которые в своей практической деятельности «прямо подходят к задачам социалистической революции». Но более всего его интересовал реальный результат подобного рода мер. «В Нижегородской губернии, – отмечает он, – 8-часовой рабочий день ввели, производство увеличилось. В этом залог. Иначе нельзя из разрухи выйти. Для этого нужно гигантски работать» (441).

Большое впечатление произвела на Ленина и привезённая Василием Кураевым резолюция Пензенского губернского крестьянского съезда. Самовольно захватывая и засеивая господскую землю, крестьяне захватили и помещичий инвентарь. Но они не стали растаскивать его по дворам, а обратили в своего рода общественную собственность. «Они устанавливают известную очередь, правило, чтобы этим инвентарем обрабатывать все земли. Прибегая к этим мерам, они руководствуются интересами повышения сельскохозяйственного производства. Этот факт имеет гигантское принципиальное значение, вопреки помещикам и капиталистам, кричащим, что это анархия». И Ленин заключал: «Крестьяне показывают, что они хозяйственные условия и общественный контроль понимают лучше, чем чиновники, и во сто раз лучше его применяют» (442).

Значит прав был он, когда говорил, что вопрос о социализме необходимо ставить не как вопрос о внедрении той или иной «доктрины», не как проблему некоего исторического «прыжка» в туманное будущее, а как подсказываемый самой жизнью способ избежать краха. В этом Ленин видит «гвоздь» решения: «социализм ставится нами, – вновь подчеркивает он, – не как прыжок, а как практический выход из создавшейся разрухи» (443).

Выступления делегатов позволили скорректировать курс партии в сфере экономической политики. Если в начале конференции Ленин говорил главным образом о необходимости «проповедовать» социализм, то теперь, после докладов с мест, в резолюции формулируется мысль о том, что меры по контролю и регулированию производства должны не только обсуждаться, но и осуществляться «местными революционными органами всенародной власти, когда к этому представляется возможность». В общегосударственном же масштабе их можно будет провести в жизнь лишь при непременном условии «перехода всей власти в стране в руки трудящихся» (444).

Ленин предупреждал при этом о недопустимости какой бы то ни было «политики скоропалительных шагов». Отличие от политики соглашателей, говорил он, состоит не в том, что «она говорит “осторожность”, а мы – “быстрота”, мы говорим “ещё большая осторожность”». И в резолюцию конференции «О текущем моменте» записывается: «В осуществлении названных мероприятий необходима чрезвычайная осмотрительность и осторожность, завоевание прочного большинства населения и его сознательного убеждения в практической подготовленности той или иной меры…» (445).

За ленинскую резолюцию «О текущем моменте», завершившую дискуссию, проходившую на конференции, голосовали 71 делегат, против – 39, воздержались – 8. Прогноз Зиновьева, полагавшего накануне конференции, что «партия мыслит едино», оказался чрезмерно оптимистичным (446).

Особым пунктом повестки дня на конференции предполагалось обсудить организационный вопрос и новый Устав партии. Потребность в этом была очевидной. Большевики всегда отрицали саму возможность создания некой универсальной формы партии, одинаково пригодной для любых условий работы. Наоборот, изменение конкретной обстановки, задач борьбы требовало и изменения старой формы организации.

С этой проблемой большевики столкнулись уже в Феврале, когда партия вышла из подполья. Розалия Землячка рассказывала на конференции: «В первые дни революции Московская организация пережила период той растерянности, какую можно было видеть и в других местах. Она совершенно не была приспособлена к той широкой политической работе, делать которую представилась возможность. Прежние методы и навыки оказались совершенно непригодны для новых условий»
(447).

Это был период бурного роста всех политических организаций, широко открывших двери для всех желающих. Партии разбухали, как на дрожжах. Старое «ядро» (если оно существовало) растворялось и оттеснялось потоком новоиспечённых членов, нередко записывавшихся в организации лишь под влиянием сиюминутного настроения, «моды» или стремления сделать политическую карьеру. В результате партии превращались в нечто рыхлое и бесформенное. Такого рода процессы особенно наглядно прослеживались, например, у социалистов-революционеров, численность которых уже весной 1917 года достигла нескольких сот тысяч человек.

«В открывшихся для всех входных дверях этих партий, – писал Виктор Чернов, – происходила неимоверная давка; партии так разбухали от наплыва новобранцев, что вожди уже начали смотреть на этот наплыв с тайным ужасом: во что превратятся эти партии, когда старая их гвардия распустится в серой, политически неопытной, наивно-доверчивой массе? Не будут ли решения этих масс совершенно случайными, не потеряют ли партии всякое лицо, не станут ли они неустойчивыми соединениями, флюгерообразно вертящимися под ветром настроений бесформенной улицы?»
(448)

Втрое, как уже отмечалось, выросла и большевистская партия. Возвращались те, кто в предшествующие годы по разным причинам отходил от активной работы. Вступили те, кто раньше значился в «сочувствующих» и кого знали по участию в стачках и демонстрациях. Принимали и тех, кто проявил себя в февральские дни. А за ними пошла и более широкая масса, как говорили тогда, – «новорожденных» большевиков (449). Партийные структуры поначалу опирались на те ячейки, которые существовали еще в подполье. Но затем начался бурный процесс самоорганизации новых ячеек.

«В первые дни, – докладывал на конференции питерский рабочий Василий Шмидт, – организация насчитывала несколько тысяч человек… Постепенно количество членов росло… Не хватало сил… организовать вступающих в нашу партию новых членов, которые прибывали с каждым днем… Для идейного руководства у нас ещё не было достаточно силы. Теперь насчитывается 16 тысяч членов… Наблюдается массовое устремление в нашу партию. С некоторых заводов к нам приходили даже товарищи рабочие, записавшиеся в меньшевистскую партию, и спрашивали, каким образом им переписаться из этой партии в большевистскую. И это не единичный факт»
(450).

В окрестностях Петрограда, судя по докладу Ивара Смилги, многие организации оформились лишь в марте. В Кронштадте насчитывалось около 3 тысяч членов партии, в Выборге – 560, в Петергофе – 50. «Организации состоят из рабочих и из военных… Работа классово-социал-демократическая сейчас только начинается. Сначала нужно было сорганизовать массы, приходилось приноравливаться к ним». Делегаты от Центрального промышленного района доложили, что на их областной конференции было представлено 20 крупных организаций с 23 тысячами членов. Из них 7 тысяч приходилось на Москву, а 12–13 тысяч – на московскую областную организацию, включавшую 13 губерний (451).

Наиболее характерная ситуация сложилась в Московской губернии: «Организация сложилась снизу… В некоторых районах сложились партийные ячейки, которые слились в подрайонные комитеты, районные комитеты. Главные пункты партийной работы – фабрично-заводские районы. Как щупальцы, распространяются наши партийные организации на заводах. Богородск… Многие стремятся стать в ряды партии. Было 2000 членов, а теперь – 4000… Орехово-Зуево. Партийная организация лучше, строже требования. Количественно силы партии меньше – 300–400 членов… Подольск. В организации – 260 членов… Серпухов. Влияние партии здесь несколько меньше, потому что старых работников пятого года не сохранилось. Есть молодежь, есть обыватель рабочий» (452).

То же самое происходило на Урале. Накануне революции, рассказывал Свердлов, здесь было лишь девять действующих подпольных организаций. Теперь – 43. «Сначала принимали знакомых с программой и Уставом… В 43 организациях – 16 тысяч членов, но рост этого числа идёт так быстро, что сейчас, возможно, членов партии гораздо больше» (453).

У Ленина этот рост вызывал определённую тревогу. Революционная волна подняла к политической жизни самые разнородные элементы. Но одно дело, когда к большевикам, как наиболее радикальной партии, стали тянуться «сознательные революционеры» или «возмущённые борцы». И совсем другое дело, когда в партию стали «записываться» элементы авантюрные, несознательные и просто недовольные, как, скажем, солдат, «тоскующий по своей хате и не видящий конца войны, иной раз прямо боящийся за свою шкуру человек», способный на любые эксцессы. Таких Ленин спустя несколько недель назвал «лжебольшевиками» и требовал «раз навсегда отгородиться» и от «лжебольшевиков» и от «нелепейших извращений большевизма» (454).

Рост численности организаций вызывал безпокойство и у старых партийцев. Причём в Петрограде, ещё до общероссийской конференции, выявились две противоположные точки зрения. Сторонники первой считали, что необходимо шире открыть двери партии, ибо «школой является сама партия, уже внутри её человек обучается». Другие полагали, что «необходимо принимать либо старых работников, либо вообще с большой строгостью, признавая ограничения». Тогда же появилось и предложение о необходимости при вступлении в партию двух рекомендаций её членов.

На Петроградской конференции вокруг этого разгорелся спор. Исходя из принципа – «не количество, а качество», Василий Шмидт отстаивал необходимость рекомендаций. «Опыт европейских организаций, – говорил он, – нам доказывает, что широкое открытие партии для всех ведёт к тому, что в партию входит нежелательный элемент». Ему возражал Сергей Багдатьев: «Двери партии должны быть открыты. Пример германской партии неоснователен… Этот пункт о членстве должен быть выпущен. Утверждение [приема в райкоме] тоже не годится. Говоря принципиально, наша партия должна быть широкой и демократической»
(455).

В принятом Уставе петроградской организации, который позднее стал образцом для многих других организаций, положение о двух рекомендациях было закреплено, но пункт об утверждении членства районным комитетом сняли. Устав утверждал демократическое выборное начало для избрания всех партийных органов и предоставлял достаточно широкую автономию районам, которые, по мере необходимости, могли создавать подрайонные и заводские партийные коллективы.

Апрельская общероссийская конференция РСДРП не стала вырабатывать новый Устав. Новый тип организации только- только начинал вырисовываться. Однако необходимость сохранения принципа демократического централизма никем не оспаривалась. Важно было лишь понять, что сам этот принцип был живым и динамичным. На различных этапах борьбы, в зависимости от условий, необходимо было каждый раз находить наиболее оптимальное соотношение между централизмом и демократизмом. А условия 1917 года, потребовавшие усиления инициативы, самодеятельности, ответственности от каждой организации и каждого большевика, диктовали необходимость резкого расширения демократических начал в организации партии.

Нужно было, в частности, преодолеть и пассивное ожидание директив из центра, о котором на конференции говорил делегат из Подольска И. И. Матрозов: «Когда жизнь ставит вопрос, провинция отвечает: “Послушаем, что скажет центр”… Мы должны указать, как эту психологию оглядки на центр устранить»
(456).

Это отнюдь не умаляло ни роли ЦК, ни общепартийной дисциплины. Наоборот, апрельский кризис, вскрывший многие недостатки сугубо организационной работы, показал, что без единства действия партия вообще не сможет добиться успеха. Но и сам централизм можно было создать теперь не в результате «давления сверху», а лишь снизу, почином самих организаций. Призывая рабочих строить партию «тотчас же, снизу, повсюду», не боясь «частных ошибок и недостатков», Ленин писал: «В каждом районе, в каждом квартале, на каждом заводе, в каждой роте должна быть крепкая, дружная организация, способная действовать как один человек. От каждой такой организации должны быть прямые нити к центру, к ЦК, и нити эти должны быть крепкие, чтобы враг не мог разорвать их первым ударом…» (457).

Апрельская конференция положила конец попыткам какого бы то ни было объединения с меньшевиками. О мартовском «объединительном угаре» говорилось много. Да и среди самих делегатов от Поволжья, Юга и Кавказа было несколько человек, представлявших объединённые организации. Но если раньше, при колебаниях части большевиков по отношению к войне, эта тенденция ещё имела под собой определённую почву, то теперь такая почва была полностью ликвидирована. Хотя борьба с «объединенчеством» продолжалась и после апреля, прав был питерский делегат Иванов, когда заявил, что «объединительный угар под влиянием т. Ленина идет насмарку» (458). Конференция постановила – «признать объединение с партиями и группами, проводящими эту политику, безусловно невозможным» и, наоборот, признала необходимым «сближение и объединение с группами и течениями, на деле стоящими на почве интернационализма».

29 апреля конференция, впервые после пятилетнего перерыва, выбирала новый – первый легальный – состав ЦК. С принятием резолюций разногласия по основным теоретическим вопросам были в значительной мере преодолены: раз есть решения, надо их выполнять. Но теперь, когда предстояло избрать лидеров, все прежние трения между «заграничниками» и «практиками», между «верхами» и «низами» вновь вылезли наружу.

Главное же – ослабление связей между региональными организациями в годы войны привело к тому, что делегаты одних регионов плохо знали лидеров других. Всё это и объясняет тот факт, что на тайное голосование было предложено девять списков, «причём, – как указывалось в протоколе, – большинство без подписи».

Ленин поначалу предполагал включить в ЦК ядро прежнего Заграничного и Русского бюро, дополнив его партработниками с мест. В связи с этим он предложил расширить ЦК с 9 до 13 человек. Но большинство делегатов проголосовало против.

Тогда, дабы не оставлять выборы в поле кулуарных решений, Зиновьев предлагает перед голосованием открыто обсудить каждую кандидатуру, если этого потребуют хотя бы 10 делегатов. «Слышатся возражения против этого, – записано в протоколе, – ибо голосование покажет, какие товарищи больше всего известны и считаются дельными работниками». Однако большинством в два голоса предложение Зиновьева принимается
(459).

Началось обсуждение. Всего на тайное голосование выдвинули 26 кандидатур. Первая – Ленин. Его, а заодно и Зиновьева, принимают без обсуждения. А вот вокруг Каменева разгораются страсти. Напрасно Роберт Слассер пишет, что их разжёг «дерзкий» и «неизвестный» Соловьев. Василий Иванович Соловьёв был хорошо известен в партии по дореволюционной «Правде», в 1917-м он являлся членом Московского окружного комитета.

Напомнив об ошибках Каменева в 1915 году и в марте 1917-го, Соловьёёв сказал: «В нём нет той кристальности, нет той выдержки, которая требуются от вождя РСДРП. Поэтому считаю кандидатуру Каменева невозможной». Столь же открыто говорили делегаты и другим товарищам по партии всё, что о них думали. Филипп Голощёкин, указав на мартовские колебания Ивана Теодоровича, проходившего, судя по всему, по «ленинскому» списку, заявил: «Раньше т. Теодорович был видная фигура, но десять лет каторги и оторванность от партийной жизни наложили определённую печать, и человек не способен к работе».

Возникла опасность того, что чем более известен кандидат, тем вероятнее критика в его адрес. А в такой ситуации неизбежен разброс голосов. Трудно сказать, кто изначально фигурировал в «ленинском» списке. Но, оценив положение, Ленин, во-первых, включает в него Свердлова – явного лидера уральских делегатов (позднее он шутя заметит: «К счастью, снизу нас поправили»). А во-вторых, поддерживает кандидатуры Каменева и Сталина.

Отвечая Соловьёву, Владимир Ильич сказал: «В своё время поведение т. Каменева было осуждено ЦК… Нельзя из-за проступка, за который т. Каменев был уже привлечен к суду и достаточно оценён и осуждён, нельзя возражать против его кандидатуры. Инцидент исчерпан». Что же касается споров при выработке нынешнего партийного курса, то они не только не вредны, но и полезны. «То, что мы спорим с т. Каменевым, – заметил Ленин, – дает только положительные результаты… так как дискуссии, которые веду с ним, очень ценны. Убедив его, после трудностей, узнаёшь, что этим самым преодолеваешь трудности, которые возникают в массах»
(460).

Ленин взял слово и при обсуждении кандидатуры Сталина. В марте, вместе с Каменевым и другими товарищами, он допустил уже упоминавшиеся ошибки и колебания. Но после приезда Владимира Ильича, в статьях, опубликованных «Правдой» 11 и 14 апреля, Сталин стал переходить на позиции «Апрельских тезисов». В их защиту он выступил против Каменева и на самой конференции. Поддерживая его кандидатуру в ЦК, Ленин сказал: «Тов. Коба мы знаем очень много лет. Видали его в Кракове, где было наше бюро. Важна его деятельность на Кавказе. Хороший работник во всяких ответственных работах» (461).

В результате тайного голосования, в котором участвовало 109 делегатов, в ЦК были избраны: Ленин (104 голоса), Зиновьев (101), Сталин (97), Каменев (95), Милютин (82), Ногин (76), Свердлов (71), Смилга (53), Федоров (48). Кандидатами в члены ЦК избрали пятерых. Первые два – Теодорович и Бубнов получили соответственно 41 и 32 голоса. Последние два – Глебов-Авилов и Правдин – по 18 голосов. Фамилию третьего, набравшего 20 голосов, установить пока не удалось.

Тот факт, что для прохождения в кандидаты оказалось достаточным 18 голосов из 109, свидетельствует о том, что избежать разброса мнений и оценок не удалось. Но даже столь минимального количества голосов не собрали члены последнего Русского бюро ЦК Шляпников, Залуцкий, Молотов и др. Не прошли и три женщины: Арманд, Землячка и Крупская.

30 апреля в 4 часа утра пением «Интернационала» конференция завершила свою работу. На состоявшемся вскоре пленуме избрали Бюро ЦК. Роберт Слассер привел достаточно убедительные доказательства создания такого органа. В него вошли Ленин, Зиновьев, Сталин, Каменев, со значительным отрывом опередившие при голосовании других цекистов. Стоит заметить, что попытки доказать, будто данное Бюро положило начало будущему Политбюро ЦК – неосновательны. Его функции были точно очерчены в одном из протоколов ЦК конца 1917 года. В связи с тем, что в ЦК входили руководители местных организаций, Бюро предоставлялось «право решать все экстренные вопросы, но с обязательным привлечением к решению всех членов ЦК, находящихся в тот момент в Смольном»
(462).

Кстати сказать, об этом Бюро Ленин упоминает уже 10 мая в связи с переговорами с Троцким и «межрайонцами». Троцкий вернулся в Россию 4 мая и сразу вошел в Комитет «межрайонцев», существовавший в Питере с 1913 года. В составе этой группы РСДРП были Луначарский, Володарский, Урицкий, Мануильский, Юренев и другие старые социал-демократы, опытные публицисты, ораторы – представители той партийной интеллигенции, в которой так нуждались и большевистская пресса и организации. Тесные контакты с «межрайонцами» были у большевиков уже налажены. Но появление Троцкого поначалу насторожило.

Сам он позднее писал: «Ленин встретил меня сдержанно и выжидательно». И это было вполне естественно, если учесть, что за предшествующие 15 лет именно Троцкий являлся одним из главных противников большевизма в рядах социал-демократии. Написано об этом много. И, надо признать, что в ходе политической борьбы обе стороны наговорили друг другу массу обидных и оскорбительных слов.

Однако первые же выступления Троцкого показали, что по главным вопросам его точка зрения вполне совпадает с позицией большевиков. Он солидаризировался с ними 5 мая на заседании Петросовета. А 7 мая, выступая на конференции «объединённых социал-демократов», заявил: «Мы ставим себе ясную и определённую задачу – переход всей полноты власти в руки Совета РСД… Мы категорически отказываемся от всякой поддержки новому Временному правительству»
(463).

Для Ленина политический блок или объединение никогда не были вопросами выяснения личных отношений или личных договорённостей между лидерами. Любое соглашение должно иметь принципиальную базу. И если таковая существует, то всё прочее, «личностное» должно быть отброшено.

10 мая Владимир Ильич приходит на конференцию «межрайонцев», обсуждавшую вопрос об объединении с большевиками. Держался он чрезвычайно спокойно. А вот Троцкий явно нервничал. Ему, видимо, казалось, что вхождение в большевистскую партию, с которой он столь долго боролся, могут воспринять как «потерю лица». И он искал аргументы, чтобы как-то оправдать этот шаг.


Ленин записывает некоторые его фразы: «Русский большевизм интернационализировался. Большевики разбольшевичились – и я называться большевиком не могу… Признания большевизма требовать от нас нельзя». Устраивать с Троцким дискуссию о «разбольшевичивании большевизма» означало – переводить важное практическое дело в склоку. И Владимир Ильич набрасывает «от своего имени и некоторых членов ЦК» конкретные предложения.
1. «Объединение желательно немедленно».   
2. «Межрайонцы» могут рассчитывать на место в Бюро ЦК, место в редакции «Правды» и два места в оргкомиссии по созыву в июле партийного съезда.       
3. Внутри партии свобода дискуссии по спорным вопросам обезпечивается изданием дискуссионных листков и свободой дискуссии в центральном партийном журнале. Всё это оказалось для «межрайонцев», как заметил Ленин, «приемлемо».

Объединяющиеся величины были несоизмеримы. Но умерить амбиции «межрайонцы» не смогли, и они приняли свою резолюцию, одобрявшую объединение «под знаменем Циммервальда и Кинталя» (правда, умалчивающую о сроках). Судя по всему, прошло предложение о том, что оно произойдет «не путем автоматического вхождения, а через Всероссийский съезд».

Настороженность к Троцкому со стороны ряда большевиков сохранялась. Но большинством голосов ЦК РСДРП одобрил предложения Ленина. 18 мая «Правда» их опубликовала вместе с резолюцией «межрайонцев» для обсуждения в среде «рабочих-интернационалистов». А Ленин сопроводил публикацию замечанием: «Политические резолюции межрайонцев в основном взяли правильную линию… При таких условиях какое бы то ни было дробление сил, с нашей точки зрения, ничем оправдать нельзя»
(464).

Во «Введении» к резолюциям конференции Ленин написал: «Положение неслыханно трудное… Не верьте словам. Не давайте увлечь себя посулами. Не преувеличивайте своих сил. Организуйтесь по каждому заводу, в каждом полку и в каждой роте, в каждом квартале. Работайте над организацией ежедневно и ежечасно, работайте сами, этой работы нельзя передоверить никому. Добивайтесь такой работой, чтобы полное доверие масс к передовым рабочим складывалось постепенно, прочно, неразрушимо. Вот основное содержание всех решений нашей конференции» (465).

Уже после конференции, готовясь к собранию петроградской организации и размышляя о новых формах организации и пропаганды, Владимир Ильич записал: «Как? Не знаю. Но знаю твёрдо, что без этого нечего и толковать о революции пролетариата». Ответ могла дать только практика. И ещё он записал: «Максимум марксизма = максимум популярности и простоты… Именно марксизм – гарантия…» (466).

Оффлайн Константин Кулешов

  • Активист Движения "17 марта"
  • **
  • Сообщений: 316
«Окажите доверие нам»

Ленин был прав, когда писал о том, что двоевластие Советов и Временного правительства не могло продолжаться долго. Или-или. Это прекрасно понимали и его противники.

Выход они усматривали в активизации боевых действий на фронте, в наступлении. Любой его исход, полагали они, будет им на руку. В случае успеха, опираясь на волну патриотических и шовинистических настроений, можно будет задавить Советы или, выражаясь деликатно, «поставить их на место». А при неудаче – свалить всё на те же Советы и прежде всего на большевиков, повинных якобы в разложении армии.

22 мая Верховным главнокомандующим был назначен генерал Алексей Алексеевич Брусилов. На свет извлекли план наступления, подготовленный при его участии еще зимой 1916 года и согласованный с союзниками. Началось спешное переформирование воинских частей, подготовка к выводу из столицы революционно настроенного гарнизона. А для общего укрепления воинской дисциплины новый военный министр Керенский 11 мая обнародовал «Декларацию прав солдата», которую тут же окрестили как «декларацию безправия». Особенно настораживало то, что офицерам предоставлялось право – при неповиновении солдат – применять оружие, т. е. расстреливать (467).

«Солдатский телеграф» сработал быстро и слухи о готовящемся наступлении молниеносно распространились по частям. «Декларация» Керенского лишь усугубила положение. 16 мая Кронштадтский Совет заявил о непризнании Временного правительства. И хотя 24 мая, под давлением Петросовета, это постановление отменили, власть правительства в городе и крепости полностью восстановить так и не удалось. А в большевистскую военную организацию, созданную ещё в марте, уже с середины мая стали поступать требования солдатских комитетов столичного гарнизона о проведении внушительной акции протеста.

22 мая вопрос этот в Военной организации обсудили. Её руководители, Владимир Невский и Петр Дашкевич, поначалу усомнились, что такая акция будет поддержана большинством частей. Но солдаты заверили, что их опасения несостоятельны и решительно заявили, что в случае отказа полки «готовы сами выступить, если не будет принято решение из центра». В Центральном Комитете партии Невскому посоветовали не торопиться, а основательней прозондировать обстановку в гарнизоне. И уже 1 июня, после совещания с представителями полков и кронштадтцев, Военная организация представила в ЦК списки частей (до 60 тысяч человек), готовых к выступлению. Но и после этого Невскому было указано, что без ведома Центрального Комитета никаких действий он предпринимать не должен (468).

Нежелание ЦК и Ленина форсировать события было очевидным. И на то существовали серьёзные причины. Владимир Ильич прекрасно понимал, что Питер и Кронштадт это далеко не вся Россия…

Еще 4 (17) мая в оперном зале Народного дома открылся I Всероссийский съезд крестьянских депутатов. Более 1300 делегатов представляли самые удалённые уголки страны. Большевик Андрей Кучкин, посланный гарнизонами Вятской и Пермской губерний, вспоминал: «Для человека из глухой провинции, не видевшего крупных городов, Петроград показался гигантом. Машины, трамваи, ломовики, пролётки, тележки. Люди, люди без конца. Словно муравейник!» (469). И в самом Народном доме – угрюмые часовые, зло настроенные швейцары. Было от чего растеряться…

Большевиков среди делегатов насчитывалось человек девять. Хозяевами на съезде стали эсеры. Они санкционировали голосами крестьян вхождение социалистов в состав правительства, провели оборонческую резолюцию о войне. Камнем преткновения был аграрный вопрос. По словам одного из эсеровских лидеров Наума Быховского, делегаты приехали «с полной уверенностью, что отсюда они возвратятся уже “с землёй” и привезут эту радостную весть пославшей их крестьянской массе; они верили, что здесь, на этом съезде, в той или иной форме, но вопрос будет “порешён”. Формальная и конституционно-правовая сторона их не интересовала… Именно в этом вопросе делегаты обнаруживали наибольшее нетерпение» (470).

Вместе с меньшевиками-интернационалистами большевики подали заявку на выступление по аграрному вопросу Ленина. Но проходили дни, недели… 17 мая большевики распространили на съезде «Открытое письмо к делегатам Всероссийского съезда крестьянских депутатов», написанное Владимиром Ильичем. 20-го он даже приезжал на съезд. Но лишь утром 22 мая ему предоставили слово
(471).

Солдат-большевик Дмитрий Гразкин рассказывает: «Все ждали Ленина, причём крестьяне, судя по их разговорам представляли себе Ленина высоким, чёрным, курчавым, с длинными волосами». А как же? После не имевшего особого успеха выступления 11 мая на съезде Зиновьева, им, видимо, казалось, что уж у «главного большевика» волосы не только курчавые, но и, непременно, длинные. «Когда Авксентьев сказал, что “от фракции большевиков слово представляется Ленину”, весь зал замер…» Опасаясь эксцессов, двое большевиков вышли с Владимиром Ильичём на эстраду, а трое встали у трибуны. А когда «на трибуне появился человек простого русского типа, – продолжает Гразкин, – делегаты стали друг у друга спрашивать: “А где же Ленин?” Мы стали громко указывать: “Да вон же, на трибуне”… По залу прокатилось: “Это Ленин?!” Ленин стоял, выжидая, чуть улыбаясь. Это сразу как-то купило делегатов» (472).

О том же рассказывает и другой делегат – Андрей Кучкин: «В начале речи Ленину летели с правых скамей реплики. Но потом они смолкли… Крестьяне напряжённо всматривались в лицо и жесты Ленина. Как будто они хотели уловить в нем что-то чужое, не русское, а немецкое. Ведь так много говорили и писали о Ленине как о немецком агенте! А Ленин расхаживал по возвышенности взад и вперед… И глазами всё время бегал по головам делегатов. Голос его звучал сильно. Слова чёткие, ясные, всем понятные. И нет ничего в этом человеке чужого, а все своё, родное» (473).

«У нас с нашими противниками, – говорил Ленин, – основное противоречие в понимании того, что есть порядок и что есть закон. До сих пор смотрели так, что порядок и закон – это то, что удобно помещикам и чиновникам, а мы утверждаем, что порядок и закон – есть то, что удобно большинству крестьянства… Помещичья собственность была и остается величайшей несправедливостью. Безплатное владение крестьянами этой землей, если владение это будет по большинству, не есть самоуправство, а есть восстановление права. Вот наша точка зрения…» (474).

А в это время в Таврическом шло обычное заседание Исполкома Петросовета. Эсер Сергей Мстиславский рассказывал: обычные, рутинные, текущие дела. Остывшие стаканы с чаем. Скука. И вдруг весть – Ленин выступает на крестьянском съезде. «Сразу смахнуло сонливость. Сдвинулись с мест. Заскрипели стулья. Заболтались ложечки в стаканах… Кто-то сказал неуверенным баском: “Сойдёт… От крестьян это отскочит”. Александрович, левый эсер, не удержался, фыркнул: “Отскочит – вам в голову… рикошетом”». Начался торг – кому ехать? Чхеидзе, Богданов – отказались. Отказалась и Спиридонова. Александрович опять пошутил: «“Дошлите Брешковскую. Выйдет совсем по-крестьянски, стиль пейзан: икону против пожара”… А с телефона новая эстафета: “Кончил. Хлопают. Рёв стоит”» (475).

Такая реакция была вполне объяснимой. «Чрезвычайно популярная по изложению речь Ленина, – писал эсер Быховский, – произвела большое впечатление на делегатов, несмотря на несомненно существовавшее ранее предубеждение съезда против Ленина, как большевика, да к тому же проехавшего через Германию“ в пломбированном вагоне”… Аргументация Ленина в пользу немедленного захвата земли весьма совпадала с настроениями и суждениями деревни. Он подводил теоретический и логический фундамент под то, что подсказывал крестьянам их классовый инстинкт» (476).

Крупный помещик Сергей Илиодорович Шидловский, заседавший в этот момент в Главном земельном комитете с Черновым и другими эсеровскими лидерами, пишет, что их как ветром сдуло, ибо стало известно, что на съезде «крестьяне пожелали немедленно вотировать» резолюцию, предложенную Лениным. Лидеры подоспели вовремя. Был объявлен перерыв. На следующий день выступил Виктор Чернов, заявивший, что он гарантирует «неприкосновенность земельного фонда до Учредительного собрания». Речь, произнесённая «с значительной экспрессией», вызвала бурные аплодисменты. Крестьяне стали качать своего министра. После чего два дня – и в самом Народном доме, и в общежитиях им, как говорится, «пудрили мозги». Как выразился депутат Д. П. Оськин, спорить с «таким обилием умных и больших людей… стало страшно. Легче идти в штыковую атаку на фронте…» (477).

А 3 (16) июня в помещении Первого кадетского корпуса открылся I Всероссийский съезд Советов рабочих и солдатских депутатов. Более тысячи делегатов представляли на нем губернские, областные и районные Советы, объединённые рабочие, солдатские и крестьянские организации, действующую армию, флот и тыловые гарнизоны. Подавляющее большинство на этом съезде причисляло себя к эсерам (285 мандатов) и меньшевикам (248 мандатов). И лишь 105 делегатов зарегистрировались как большевики.

О составе съезда Николай Суханов писал: «Это были “настоящие” солдаты, мужички, но больше было мобилизованных интеллигентов. Не одна сотня была и прапорщиков, все ещё представлявших “огромную часть действующей армии”. И что тут были за фигуры! Само собой разумеется, что все они были “социалисты”. Без этой марки представлять массы, говорить от их имени, обращаться к ним было совершенно невозможно… В кадетском корпусе была толчея. По кулуарам бродили шумные вереницы; около бойких ораторствующих людей собирались группы; была давка у раскинувшихся в нижнем этаже книжных лавочек и киосков; стояли длинные хвосты за чаем и обедом в низкой и мрачной столовой» (478).

Начался съезд со скандала. Швейцарский социалист Роберт Гримм, сопровождавший при проезде через Германию «эшелон»
Мартова, Натансона, Луначарского и др. (257 эмигрантов), был выдворен из России за его «тайную дипломатию» в пользу сепаратного мира. Мартов попросил слова для объяснений. Увы! Слушать его не стали…

«Конечно, – пишет Суханов, – большинство собрания не имело понятия о том, кто такой Мартов, какой он партии, что он доселе делал на свете – пока его слушатели при царизме мирно поживали и добра наживали… Поднялась вакханалия, в залах начался патриотический вой; “негодование” и “гнев” против немецких пособников стоном стояли в зале… Мартов был взволнован открывшейся перед ним картиной. У его ног волновалась тёмная стихия, которая была живой контрреволюцией. Казалось, эта тёмная сила физически напирает на трибуну и вместе на революцию, а щуплая фигурка Мартова, угловатая, скромная, не воинственная, героически противостоит жадному, нечленораздельному, безсмысленно рычащему чудовищу. Даже Троцкий не выдержал этого зрелища.

“Да здравствует честный социалист Мартов!” – закричал он, подбежав к трибуне… Глядя на “определившийся” съезд, волновался мой сосед – увядший, истрёпанный травлей Стеклов: “Эх, надо бы им ответить! Эх, я бы выступил!” – “Так выступите”, – не подумав, сказал я. – “Что вы, разве мне можно появиться! – ответил Стеклов. – Разнесут, разорвут…”»
(479).

На следующий день съезд слушал доклад Либера об отношении к Временному правительству. «Переход всей власти в руки Совета РСД, – сказал он, – попытка осуществления этого лозунга обозначала бы во всероссийском масштабе… не усиление власти революционной в стране, а… распад единой революции, полную изоляцию рабочего класса… А за пределами организации рабочей демократии… область авантюр, сепаратных выступлений отдельных городов, область всероссийской анархии и военных диктатур» (480).

Прения по докладу продолжались пять дней. Говорили красиво и долго. Слушать эти речи было невозможно, и Ленин, приехав на съезд, разговорился в кулуарах с левым эсером, членом Петросовета Петром Васильевичем Бухарцевым. Многих левоэсеровских лидеров Владимир Ильич хорошо знал ещё по эмиграции. Но с активным левым эсером из числа «практиков» беседовать не приходилось.

В разговоре, пишет Бухарцев, «Ильич интересовался настроениями эсеров и особенно левого крыла. Он спрашивал о взаимоотношениях Виктора Михайловича Чернова с левым крылом и, дело прошлое, буквально выпытывал, имел ли Чернов к организации левого крыла с.-р. какое-либо отношение. “Хитрый мужичёнко Чернов… Со всеми заигрывает и никогда не узнаешь, с кем он будет”, – смеялся Ильич». Но потом сказал: «На этом съезде делать нечего и большевикам можно было бы и уйти… Да хочется переговорить с Черновым, авось друг от друга чему-нибудь научимся».

К ним подошел другой левый эсер, делегат от Инсарского гарнизона, офицер Павел Федоров. В ходе разговора он, между прочим, показал Владимиру Ильичу крестьянские и солдатские наказы, которые он получил, отправляясь на съезд. Ленин просмотрел их и был приятно удивлен: «Ого! – сказал он Павлу Алексеевичу, – да вы в Инсаре, судя по наказу, требуете социализации не только земли, но и фабрик и заводов!» Федоров не только подтвердил, но и добавил, что они готовы отстаивать эти требования с оружием в руках
(481).

А в зале по-прежнему лились речи. Слово предоставляли прежде всего социалистическим министрам. «Церетели, Скобелев и Чернов выступали каждую минуту, казалось, по несколько раз по всякому вопросу, и оставались на трибуне целыми часами… Это было, – рассказывает Суханов, – нестерпимо не только для здравомыслящих людей, но начинало выводить из себя и весь кадетский корпус. Одни начали лояльно вздыхать, другие не столь лояльно ворчать себе под нос, третьи откровенно покрикивать: довольно, слышали, дайте послушать людей с мест!.. От пошлого и тупого хвастовства контрреволюционной политикой коалиции тошнило, конечно, не одних большевиков» (482).

Было ужасно скучно. И Луначарский стал рисовать: средневековый рыцарь в стальных доспехах с обнажённым мечом… Анатолий Васильевич подписал рисунок: «Таким будет буржуазный диктатор России» и передал Ленину. Владимир Ильич внимательно посмотрел, перечеркнул надпись и быстро написал: «Диктатуре буржуазии в революционной России не быть» (483).

А на трибуне, артистично жестикулируя, говорил Ираклий Церетели: «В настоящий момент в России нет политической партии, которая говорила бы: дайте в наши руки власть, уйдите, мы займем ваше место… Такой партии в России нет!» Стенографистка Надежда Никифоровская вспоминала: «Оратор сделал паузу, как бы любуясь эффектом, который произвели его слова на делегатов… Тишина. И вдруг, как удар грома, раздались слова: “Есть! Есть такая партия!” – По залу прокатился гул, все пришло в движение. Многие повставали с мест, чтобы увидеть того, кто бросил такую реплику». А Владимир Ильич, попросив у президиума слова от фракции большевиков, уже шел к трибуне[/size] (484).

Суханов пишет: «В непривычной обстановке, лицом к лицу со своими лютыми врагами, окружённый враждебной толпой, смотревшей на него как на дикого зверя, Ленин, видимо, чувствовал себя неважно… К тому же над ним тяготели жёсткие 15 минут, отведённые для фракционного оратора. Но Ленину и вообще не дали бы говорить, если бы не огромное любопытство, испытываемое каждым из провинциальных мамелюков к этой знаменитой фигуре…»
(485).

Речь Ленина на съезде стала одним из тех его выступлений, смысл которых всячески извращался и тогда – в обстановке истерии, поднятой бульварной и черносотенной прессой, и теперь – спустя почти столетие, современными «лениноедами». Начиная с Суханова, они вычитывали в ней лишь одно: заявление о готовности большевиков в любую минуту взять власть в свои руки, а говоря проще – о «захвате власти» (486).

Но перечитайте эту речь… В ней говорится о том, что программа буржуазной республики и реформ, предлагаемых соглашателями, не может решить проблем, стоящих перед Россией. Их нельзя решить ни резолюциями – «в бумажках можно написать что угодно», ни нудными докладами, которые здесь, на съезде, «делают министры, ссылаясь на то, что они вчера говорили, завтра напишут и послезавтра обещают. Это смешно». Такое толчение воды в ступе уже привело «к застою и к тем шагам назад, которые мы теперь видим в нашем коалиционном правительстве, во всей внутренней и внешней политике, в связи с готовящимся империалистическим наступлением» (487).

Революция создала иной тип власти – Советы, непосредственно выражающие волю народа. Они могут создать новый, небуржуазный «более демократический тип государства, который мы назвали в наших партийных резолюциях крестьянско-пролетарской демократической республикой… Напрасно думают, что это вопрос теоретический». Напрасно припутывают Маркса и рассуждают о том «можно ли в России вводить социализм, вообще совершать коренные преобразования сразу – это всё пустые отговорки, товарищи. Доктрина Маркса и Энгельса, как они всегда разъясняли, состоит вот в чём: “наше учение не догма, а руководство к деятельности”». Поэтому в политике надо руководствоваться реальной жизнью. А в этой жизни «чистого капитализма, переходящего в чистый социализм, нигде в мире нет и быть не может во время войны, а есть что-то среднее, что-то новое, неслыханное…» И вопрос стоит не о верности доктрине, а о том, «чтобы сделать тот шаг, который нам сейчас нужен» (488).

Каждый делегат съезда должен сделать выбор: он за буржуазное правительство с чиновно-бюрократической машиной управления, или за власть Советов? А если вы за Советы, то и тут предстоит выбор. Ибо Советы многопартийны, внутри советского правительства, «в недрах Всероссийского Совета неизбежны трения, борьба партий за власть» (489). Все партии, претендующие на выражение воли народа, свои программы выработали. Сформулировали её и большевики. И они говорят, «как всякая партия говорит: окажите доверие нам, и мы вам дадим нашу программу». Поэтому, когда «предыдущий оратор, гражданин министр почт и телеграфов… говорил, что нет в России политической партии, которая выразила бы готовность взять власть… я отвечаю: “есть! Ни одна партия от этого отказаться не может, и наша партия от этого не отказывается: каждую минуту готова взять власть целиком”. (Аплодисменты, смех.)» (490).

Итак, не о «захвате власти» говорил Ленин, а о её переходе к многопартийным Советам. И о готовности большевиков предложить программу и сформировать советское правительство в том случае, если Советами им будет оказано доверие.

Через несколько дней Владимир Ильич специально разъяснит этот вопрос в «Правде»: чтобы удовлетворить требования народа «надо быть властью в государстве. Станьте ей, господа теперешние вожди Совета, – мы за это, хотя вы наши противники… Пока у вас нет власти общегосударственной, пока вы терпите над собой власть 10-ти министров из буржуазии, – вы запутались в своей собственной слабости и нерешительности» (491).

По истечении 15 минут после начала речи председатель прервал Ленина: «Ваше время истекло». Но в зале поднялся такой шум, что пришлось ставить на голосование. «Большинство за продление речи», – констатировал президиум. И Владимир Ильич продолжил…

Отличие политики соглашателей от политики революционной он продемонстрировал на простом примере. Вся пресса писала в те дни о неуёмных аппетитах олигархов, зарабатывавших на военных поставках до 500–800 процентов прибыли. В министерских кругах и в газетах гадали – каким же образом, при новой-то власти, им удаётся так обделывать свои дела?

Если вы действительно заботитесь о жизни и благе народа, отвечал Ленин, то «опубликуйте прибыли господ капиталистов, арестуйте 50 или 100 крупнейших миллионеров [Суханов, естественно, написал: 200–300. – В.Л.]. Достаточно продержать их несколько недель, хотя бы на таких же льготных условиях, на каких содержится Николай Романов, с простой целью заставить вскрыть нити, обманные проделки, грязь, корысть, которые и при новом правительстве тысяч и миллионов ежедневно стоят нашей стране»
(492).

Что же это – покушение на капитализм? Нет! Потому что в России мы имеем дело с явлениями аномальными даже для капитализма.

Когда сегодня пишут о том, что большевики разрушили процветающую российскую рыночную экономику европейского типа, то забывают о том, что таковой просто не существовало. В годы войны сложился какой-то иной – «дикий» капитализм.


Известный экономист Владимир Александрович Базаров как раз в эти дни писал: «Война и вызванная ею экономическая и финансовая разруха создали такое положение вещей, при котором частный интерес частного предпринимателя направлен не к укреплению и развитию производительных сил страны, а к их разрушению. В настоящее время выгоднее – в ожидании повышения цен – держать в бездействии материальные составные части капитала, нежели пускать их в оборот; выгоднее производить на самых разорительных для страны условиях никуда не годные предметы военного снабжения, нежели добросовестно обслуживать насущные потребности народных масс… Можно ли удивляться, что так называемое “народное хозяйство” превратилось у нас в разухабистую вакханалию мародёрства, промышленной анархии, систематического расхищения национального достояния?»
(493).

И соглашаясь с Базаровым, Ленин пишет: «Вакханалия мародёрства – нет иного слова для поведения капиталистов во время войны. Эта вакханалия ведет к гибели всю страну. Нельзя молчать.

Нельзя терпеть»
(494). Именно эту аномальность капитализма Владимир Ильич и разъясняет делегатам Всероссийского съезда Советов. Прибыли в 500–800 процентов, говорит он, российские промышленники берут «не как капиталисты на свободном рынке, в “чистом” капитализме, а по военным поставкам». Поэтому предлагаемые большевиками меры – это не «анархия» и «не социализм. Это – открытие глаз народу на ту настоящую анархию и ту настоящую игру… с достоянием народа, с сотнями тысяч жизней, которые завтра погибнут… Я знаю, что вы этого не хотите, что большинство их вас этого не хочет и что министры этого не хотят, потому что нельзя этого хотеть, так как это – избиение сотен миллионов людей. Но… это связано с вопросом о власти» (495).

И не надо бояться угроз гражданской войной. «Вы… знаете, что революция по заказу не делается, что революции в других странах делались кровавым тяжёлым путем восстаний, а в России нет такой группы, нет такого класса, который бы мог сопротивляться власти Советов. В России эта революция возможна, в виде исключения, как революция мирная» (496).

Что же касается целостности России, то «тут ближе подходит к истине даже Крестьянский съезд, который говорит о “федеративной” республике и тем выражает мысль, что русская республика ни одного народа ни по-новому, ни по-старому угнетать не хочет, ни с одним народом… не хочет жить на началах насилия. Мы, – заявил Ленин, – хотим единой и нераздельной республики российской с твёрдою властью, но твёрдая власть даётся добровольным согласием народов» (497).

«Оставляя в стороне прапорщиков, либеральных адвокатов и прочих подобных, – пишет Суханов, – у рабоче-крестьянской части собрания классовый инстинкт был, пожалуй, даже на стороне Ленина, хотя предубеждение мешало этому проявиться…» И президиуму пришлось немедленно вытащить на трибуну Керенского, который «в глазах большинства… одержал над ним блистательную победу. Керенскому после Ленина стоило немного нарядиться в тогу демократизма и благородства, сыпать фразами о свободе, щедро сулить мир всему миру – и разбойникам-капиталистам, и товарищам-пролетариям. В ответ на проект Ленина арестовать ради скорейшего мира (?) сотню-другую (?) биржевых магнатов Керенский, пожиная бурю аплодисментов, бросил: “Что же мы, социалисты или держиморды?..”

…А когда левый сектор ответил на “держиморду” шумом и топаньем, то деревянный, с неповоротливыми мозгами председатель Гегечкори, любезный кавказскому сердцу старика Чхеидзе, разъяснил, что “держиморда” – это литературное слово. На этом основании сменивший Керенского Луначарский с места в карьер назвал Гегечкори держимордой…» Прав был Суханов: «в этих собраниях убедить друг друга речами было нельзя» (498).

А за стенами Съезда Советов обстановка всё более накалялась. 4 (17) июня несколько сот кронштадтцев прибыли на Марсово поле. К ним присоединились несколько сот солдат гарнизона. Повод был вполне основательным: почтить память тех, кто пал в дни Февраля. Выступали только большевики – Николай Крыленко, от моряков – Фёдор Раскольников и от Военной организации – А. Я. Семашко. По тем временам демонстрация была не столь уж многочисленной, но она явно свидетельствовала о нарастании возмущения и революционных настроений в массах (499).

Через два дня, 6 июня, состоялось совместное заседание ЦК, Исполнительной комиссии ПК и «военки». Николай Подвойский и Владимир Невский, опираясь на те данные, которые Военная организация представила ЦК, вновь подняли вопрос о санкции на проведение демонстрации. Цель – наглядно показать делегатам Всероссийского съезда решимость солдат и рабочих в борьбе против войны и, как выразился Подвойский, – «пробить брешь на съезде».

Цифры, приведенные «военкой» – о готовности к выступлению 60 тысяч солдат, видимо, произвели впечатление на Владимира Ильича. Он высказался за подготовку к демонстрации: если «таково мнение солдат и пролетариата», то их надо поддержать, «их лозунги – наши лозунги». За демонстрацию выступил Яков Свердлов: «Надо дать организованный выход из того настроения, которое есть в массе». «За» были члены ЦК Сталин и Григорий Фёдоров. При этом Фёдоров особо подчеркнул, что манифестанты должны быть безоружны.

Однако по данному вопросу сразу же выявились разногласия. Невский заявил, что если демонстранты выйдут без оружия, то шествие будет «кустарным» и не произведет должного эффекта. Другой представитель «военки» Сергей Черепанов был ещё более категоричен: «Солдаты не пойдут без оружия. Вопрос решён». И это утверждение перенесло обсуждение вопроса о выступлении совсем в иную плоскость.

Член ЦК Виктор Ногин прямо сказал, что если демонстранты с лозунгом «Вся власть Советам!» будут вооружены, то это может стать не демонстрацией, а революцией. Его поддержали Каменев и Зиновьев. Поворот массы в сторону партии, говорили они, только начался, рабочие пока не рвутся в бой и такая манифестация «может нас погубить», ибо ставит «на карту голову партии». Даже Крупская полагала, что поскольку демонстрация «не будет мирной, потому её, может быть, не надо проводить». Решили собрать информацию о настроениях в рабочих кварталах и вновь обсудить вопрос 9 июня с представителями полков, заводов и профсоюзов
(500).

После окончания заседания ЦК дискуссию продолжили в Петербургском комитете уже без Ленина. Невский довольно решительно заявил, что в гарнизоне бушуют страсти, которым нужен выход и – хочет того партия или нет – демонстрация состоится. Вопрос лишь в том, кто возглавит её. И, по его мнению, лучше пойти на риск неудачи, нежели отказаться от лидерства. С ним согласился Володарский: «Если мы не поддержим солдат в их конкретных требованиях, они отвернутся от нас». О том же заявил и один из руководителей Выборгского райкома Мартын Лацис: военная демонстрация будет проведена независимо от того, примут в ней участие большевики или нет. Что касается рабочих, то и они готовы выйти на улицу.

Некоторые члены ПК стали возражать. По их мнению, демонстрация должна была состоять исключительно из солдат. «У солдат, – говорил Михаил Калинин, – есть повод для недовольства, у рабочих такого факта нет. Революционное настроение среди рабочих есть, но оно выражается в длительной работе сознания». Однако его не поддержали. Вновь, как и на заседании ЦК были высказаны опасения: сумеют ли большевики направить демонстрацию в организованное русло и, как выразился В. Б. Винокуров, – «куда может вылиться такая демонстрация?»

«Настроение классового антагонизма, – говорил Михаил Томский, – так высоко – понаблюдайте в трамваях, – что нельзя предполагать, что демонстрация протечёт мирно. Представьте себе, что же может выйти из столкновения сотен тысяч людей, может выйти больше, чем демонстрация… Оперирование с настроениями широкой массы есть оперирование с несколькими неизвестными». И хотя член ЦК Сталин заявил, что бояться не надо, ибо «при виде вооружённых солдат буржуазия попрячется», решение так и не приняли. Всем членам ПК лишь указали на необходимость обсудить вопрос о выступлении с рядовыми партийцами на предприятиях и в полках
(501). Но принимать решение пришлось не через три дня – 9 июня, а вечером 8-го, ибо события развивались гораздо быстрее…

Когда 6 июня на заседаниях ЦК и ПК говорилось о том, что вооружённая демонстрация может состояться и без руководства большевиков, то имелись в виду вполне конкретные «конкуренты» – анархисты-коммунисты. Как раз в мае – июне их организация развернула активную деятельность в Питере, Кронштадте и Гельсингфорсе. Влияние анархистов росло, и без их лидеров Иосифа Блейхмана и Аснина не обходился, пожалуй, ни один матросский, да и солдатский митинг. Между прочим, ирония истории заключалась в том, что штаб-квартирой анархистов стала захваченная ими дача П. Н. Дурново – того самого, который предупреждал государя о кошмаре «безпросветной анархии».

С большевиками они не конфликтовали. «Общей платформой, – писал позднее член ПК Владимир Залежский, – позволившей большевикам работать вместе с анархистами-коммунистами, явилась борьба против Временного правительства и его политики… за социалистическую революцию». Поэтому «фактически анархисты шли не только рука об руку с большевиками, но скорее за большевиками»
(502).

Это утверждение верно лишь отчасти, ибо в тех случаях, когда большевики – по тем или иным причинам – начинали притормаживать выступления масс, анархисты вырывались вперёд. Да и «платформа» у них не была столь определённой. С 17 марта они стали выпускать журнал «Коммуна». Судя по этому изданию, никакими теоретическими изысканиями анархисты-коммунисты не занимались. Большую часть журнала занимали пространные статьи Н. Павлова, Я. Алого (Суховольского) и Н. Солнцева (Блейхмана) чисто митингового характера: «Россию, – говорилось в редакционной статье № 3, – никому не удастся поставить на путь капиталистического строя… Только в школе социальной революции найдётся истинный путь к освобождению человечества…» И не более того… (503).

Впрочем, денег на издание «Коммуны» в чужих типографиях явно не хватало. И 5 июня 80 анархистов с бомбами и пулемётом захватили печатный станок правой газеты «Русская воля». На следующий день две роты, посланные министром юстиции Переверзевым, вернули станок на место, а 7-го анархистам предъявили ультиматум: освободить дачу Дурново в 24 часа. Анархисты и пришедшие им на помощь вооружённые кронштадтцы заняли оборону. А поскольку на даче помимо них размещалась рабочая милиция, профсоюз булочников и группа эсеров-максималистов, 8 июня в их поддержку забастовало 28 предприятий столицы, Петергофа и Ораниенбаума, а в Выборгском районе прошли вооружённые демонстрации протеста.

Василий Анисимов и Абрам Гоц, прибывшие от имени Съезда Советов на дачу Дурново, ни о чём с анархистами договориться не смогли. И вечером 8-го, по предложению Евгения Гегечкори, Съезд принял обращение к рабочим Выборгского района о неприемлемости вооружённых демонстраций без санкции Петросовета
(504). Хотя это решение фактически имело в виду выступление анархистов, оно несколько изменило ситуацию. И вместо 9 июня большевики собрались в тот же вечер 8-го. Присутствовали члены ЦК, ПК, районов, «военки», представители полков, заводов, профсоюзов – всего человек 150–170. Не было лишь членов фракции Съезда Советов, которые оставались на вечернем заседании.

Сохранилась запись Мартына Лациса о ходе этого совещания: Выборгский район заявляет, что, помимо бастующих, «другие заводы с трудом удалось удержать от выступления… Опрос представителей [прочих районов и полков] показал, что настроение местами очень приподнятое, а местами не поддается учёту». Ленин ограничился вступительным словом. Позиция его была определена ещё на заседании 6 июня: всё определит «мнение солдат и пролетариата». На голосование поставили три вопроса.

Первый: «есть ли в массах такое настроение, что они рвутся на улицу?» 58 человек голосовало «за», 37 – «против», 52 – воздерживаются. Видимо, это несколько охладило пыл. Ставится второй вопрос: «выйдут ли они на улицу, несмотря на отговаривание Сов. Раб. Депутатов?» 47 – «за», 24 – «против», 80 представителей воздержались. Результат достаточно сомнительный. Тогда ставится третий, решающий вопрос: устраивать ли демонстрацию? Ответ совершенно определенён: 131 – «за», 6 – «против» и лишь 22 воздерживаются. Итак, «на совещании решили организовать демонстрацию из войсковых частей и рабочих, наметив её на субботу в 2 часа дня». В решении ЦК, принятом тут же, особо оговорили, что «демонстрация должна быть мирной». Совещание закончилось в час ночи 9 июня, когда все большевистские газеты этого дня были уже набраны. Поэтому призыв к демонстрации решили опубликовать в газетах утром 10-го, а 9-го выпустить листовки
(505).

Поскольку санкции на демонстрацию до этого не требовалось, Петросовет официально извещать не стали. Была в этом и маленькая «военная хитрость», ибо в реакции лидеров Совета никто не сомневался. Но говорить на этом основании о «тайном заговоре» вряд ли есть основания. Вопрос о выступлении открыто обсуждался в полках и на заводах. И трудно предположить, что члены Петросовета ничего не ведали об этом. Скорее наоборот, памятуя о решении, принятом 8-го, и зная о разногласиях в большевистской среде, они, видимо, надеялись, что всё обойдется.

А утром 9 июня Ленин вновь выступил на I съезде Советов с речью о войне. Фактически, он стал читать делегатам лекцию об империализме, об экономических и политических причинах вызревания мировой войны, о её связи с интересами определённых классов, банковского и, в частности, российского капитала. Самое удивительное – его не только слушали, но и прерывали аплодисментами. А когда председатель заявил: «Ваше время прошло», в зале стали кричать – «Просим… Просим».

«В мёртвой схватке, – говорил Владимир Ильич, – схватились две гигантские группы. Либо служи одной, либо другой, либо свергай обе эти группы, никакого иного пути тут нет… Мы говорим: выход из этой войны только в революции… Все остальное – посулы или фразы, или невинные добрые пожелания». Если же вы против революции, то в других странах «никто нам не поверит и никто нас не возьмет всерьёз, о нас скажут – вы наивные русские дикари, которые пишете слова, превосходные сами по себе, но не имеющие политического содержания, или подумают ещё хуже, что вы лицемеры». Ленин предупредил, что «наступила пора перелома во всей истории русской революции», ибо переход в наступление на фронте будет означать переход от ожидания и подготовки мира к открытому «возобновлению войны». Закончил он цитатой из письма крестьянина Г. Андреева: «Нужно побольше напирать на буржуазию, чтобы она лопалась по всем швам. Тогда война кончится. Но если не так сильно будем напирать на буржуазию, то скверно будет. (Аплодисменты.)»
(506).

Ленин мог радоваться, что как оратор имел столь явный успех. Но он прекрасно понимал, что от сиюминутного успеха до признания этой массой большевистского политического руководства очень и очень далеко…

Многие из тех, кто слушал Ленина и симпатизировал ему, через несколько месяцев станут левыми эсерами и большевиками. Но это будет потом… А теперь они терялись под напором говорливых и агрессивных лидеров, старых, действительно заслуженных борцов за народное дело. И большинством голосов соглашательские резолюции о поддержке Временного правительства, о войне были приняты. Предложение Бориса Позерна – обсудить вопрос о готовящемся наступлении – тем же большинством отвергли без обсуждения.

Но проголосовав таким образом, некоторые из солдат написали «отзыв благодарности господину Ленину»: «Мы выводим из Ваших слов, сказанных в Вашей речи, видно только Вы один имеете сочувствие к настоящей свободе и сочувствие об измученных солдатах. Господин Ленин, Ваши слова произнесённой Вашей речи вполне соответствуют правильностью». А тот же крестьянин Г. Андреев отметил в своем письме: «Я был эсер с 1905 года, но как стали они говорить, что не нужно землю у барина захватывать, то у меня мысль стала отпадать от них… Приехал я после Пасхи в Москву, пошел в Кремль, а там кадеты. Я не знал, что они за господа, думал, что теперь все люди хорошие. Я и скажи несколько слов в защиту себя, – а они на меня: “Ленинец ты” – “Нет, говорю, я смоленский”. – “Значит ты шпион германский”. – “Нет, говорю, я крестьянин”. Я не знал, что такое Ленин, и думал, что это губерния. Но потом понял… Всем крестьянам и рабочим я советую следовать примеру большевиков, а не травить их, как собак… У мужика замычка большевика, но он ещё не достиг узнать всё; в уме у него есть, да объяснить не может»
(507).

Требование этого крестьянина, процитированное на съезде Советов Лениным, – «побольше напирать на буржуазию, чтобы она лопалась по всем швам», как выяснилось, вполне адекватно отражало мнение столичных рабочих, солдат и матросов, готовившихся к демонстрации 10 июня. И опять, как в апреле, их решимость идти в борьбе до конца, отразилась в настроениях некоторых членов ПК и «военки».

В своем дневнике за 9 июня Лацис пишет: «Настроение тревожное. Выяснилось, что войска без оружия на демонстрацию не выйдут и демонстрация получится вооружённой. Да и рабочие, имеющие револьверы, обязательно возьмут их с собой. Это совершенно несомненно. А отсюда явствует, что демонстрация может вылиться в вооруженную борьбу и положить начало открытой гражданской войне, если только буржуазия задумает чинить демонстрантам какие-либо препятствия».

Днём 9-го эти опасения еще более усилились. Лидеры Петросовета узнали о предстоявшем выступлении «благодаря одному наборщику, доставившему им воззвание Центрального Комитета партии об устройстве демонстрации». Они тут же обратились к большевикам, и Лацис пишет, что «Исполнительный Комитет Петросовета прямо-таки умолял не выступать…». О том же стала просить ЦК и фракция Съезда Советов. Около 9 вечера члены ЦК, «военки» и ПК собрались в особняке Кшесинской и, как рассказывает Лацис, «был поднят вопрос об отсрочке демонстрации. За это высказывались т.т. Ногин и Каменев. Но большинство всё же признало, что демонстрации отложить нельзя. Следует лишний раз подчеркнуть, что демонстрация должна быть мирной». За это проголосовало 14 из 16 собравшихся
(508).

Между тем известие о предстоявшем выступлении дошло и до Временного правительства. Допустить его оно никак не могло. Именно на 10 июня Брусилов намечал начало наступления на Юго-Западном фронте. И Керенскому удалось добиться его отсрочки, лишь пообещав благословение Съезда Советов, т. е. «поддержки народа». Поэтому правительство тут же заявило, что демонстрация запрещается и «всякие попытки насилия будут пресекаться всей силой государственной власти». Со своей стороны, Исполком Петросовета и президиум Съезда Советов подготовили обращение к народу, подтвердившее этот запрет и предлагавшее введение в столице чрезвычайного положения. Обо всем этом Чхеидзе доложил на вечернем заседании Съезда, который принял решение о запрещении на три дня любых выступлений и объявлении нарушителей данного постановления «врагами революции» (509).

В такой ситуации надо было думать не о «престиже» партийного решения, а о том – смогут ли демонстранты удержаться в рамках мирного выступления. В конце дня стало очевидным, что такой уверенности нет, ибо несмотря на все, как выразился Лацис, «увещевания» большевиков, демонстранты будут вооружены.

«Хотя почти все говорят, – записывает в дневнике Мартын Иванович, – что демонстрация будет мирная, но совершенно определённо явствует, что это может быть не так. Стоит контрреволюционерам сделать хотя бы провокационные попытки напасть на невооруженную часть демонстрации, как начнется борьба. Заговорят винтовки, затрещат пулеметы, револьверы вылезут из внутренних карманов… Большинство товарищей почему-то на это закрывают глаза и не дают себе отчета, что же делать в таком случае… Один лишь Смилга предложил не отказываться от захвата почты, телеграфа и арсенала, если события развернутся до столкновения. Но это правильное предложение отклонили. Какое легкомыслие!»

И дальше, несмотря на решение ЦК, Лацис демонстрирует ту самую эйфорию, которая и представляла наибольшую опасность: «Я с этим примириться не могу. Должен же я иметь ответ на всякий исход. Ну, так и буду действовать. Сговорюсь с т. Семашко (1 пул. полк) и Рахья, чтобы в случае необходимости быть во всеоружии и захватить вокзалы, арсенал, банки, почту и телеграф, опираясь на пулемётный полк.

Что-то тревожно кругом… Но страха нет»
(510).

Слухи о подобного рода настроениях отдельных, самых «левых» членов ПК, видимо, и дали основания – тогда Церетели, а позднее Суханову – утверждать, что большевики готовили переворот и даже арест Временного правительства. Однако никаких фактов, подтверждающих это, нет. И тот же Суханов, хотя и с оговорками, пишет, что «Ленин в тот момент не ставил перед собой задачу непосредственного захвата власти…» (511).

Дальнейшие события разворачивались стремительно. Стало известно, что в городе выставлены военные патрули. После объявления на Съезде Советов перерыва Ленин и Зиновьев приехали в Кадетский корпус. Каменев от имени фракции заявил им, что на Съезде вопрос может встать об изгнании большевиков из Советов и решение об отмене демонстрации надо принимать немедленно. «Вся наша фракция, – рассказывал Зиновьев, – была единогласно против демонстрации… Нам дали один час для решения. Мы бросились сюда [в особняк Кшесинской], думая, что здесь перманентное дежурство членов Петербургского комитета, но ошиблись и должны были решить вопрос самостоятельно. Нас было пять человек. Из них трое высказались за отмену, двое воздержались от голосования». Голосовали уже во фракции, куда вернулись Ленин и Зиновьев. Трое «против» – это Каменев, Зиновьев и Ногин. Двое воздержавшихся – Ленин и Свердлов (512).

«Заседание фракции, – рассказывает один из её членов, – затягивается глубоко за полночь. ЦК большевиков заседал отдельно.
Часа в три ночи пришли члены ЦК. Первый мне бросился в глаза Ильич. Спокойный, твёрдый, решительный. Спрашивает, как решили. Ему говорят, что у большинства мнение – отложить выступление. Он говорит: “Я не вижу в этом необходимости, но, если вы все за снятие вопроса, я не настаиваю”. Итак, выступление, назначенное на 10 июня, отменяется»
(513).

Было невесело, вернее – ужасно обидно. И молодой делегат из Иваново-Вознесенска Аркадий Осинкин разразился гневной тирадой в адрес лидеров Съезда Советов, которые, мол, не имели права, потеряли всякую честь и совесть, ибо «не верят нам, своим товарищам по борьбе». Молодым, искренним революционерам Ленин симпатизировал всегда. Но сейчас были нужны не эмоции. Все эти высокие понятия – «честь», «право» и т. п., сказал он, для наших противников мало что значат. Это лишь ширма, которой буржуазия пользуется «только для достижения своих целей, там, где это ей выгодно». И сегодня – в который уже раз – мы убедились в том, что «если эти понятия ей мешают, она их выкидывает, как ненужную ветошь…» А самому Аркадию Владимир Ильич сказал: «Это хорошо, когда у революционера горячее сердце, но этого мало. Революционеру надо иметь горячее сердце и холодную голову, которая управляла бы сердцем… Надо иметь мужество и умение смело изменить намеченный план, если налицо новые обстоятельства, которые коренным образом изменяют обстановку…» (514). Было около 3 часов ночи. Большевистские газеты были уже набраны, но тираж ещё не пошёл. И вот в наборе спешно изымали обращение с призывом к мирной демонстрации и заменяли решением ЦК о её отмене. Лишь в «Солдатской правде» не успели (или не захотели?) снять прежнюю передовую о марше протеста и инструкции о маршрутах движения колонн. «Это были жуткие часы, – вспоминал об этой ночи один из руководителей кронштадтских большевиков Иван Флеровский. – Для меня лично эти часы были, пожалуй, наиболее трагичными во всей жизни… Отвратительно слово – “отмена”, способное насмарку свести плоды всей нашей работы» (515).

Лацис в своем дневнике пишет: «С 8 утра по всему городу разъезжают на автомобилях члены С.Р. и С.Д., устраивают собрания на заводах и в войсковых частях, разбрасывают листовки и усиленно агитируют против демонстрации… Стало ясно, что они хотят опозорить большевиков, делая вид, что они отговорили рабочих и солдат от демонстрации, что массы большевиков не послушались. Но повсюду эта меньшевистская и эсэровская братия получила такую нахлобучку, что пора бы им призадуматься… На мою долю выпало отчитать Чхеидзе в пулемётном полку. Ушел он с позором. Все негодуют по поводу постановления Ц.К. Не знаю, чем это кончится. В «Старом Парвиайнене» некоторые члены в возмущении разорвали свои членские билеты… «Старый Промет» вынес резолюцию, порицающую Ц.К.» (516).

Не менее драматично развивались события в Кронштадте. Рано утром, по сигналу общегарнизонной тревоги, на Якорную площадь, для погрузки на суда, пришли тысячи вооружённых матросов в белых форменках, солдат в серо-зеленых гимнастерках, рабочих в тёмных блузах. «Казалось, – пишет Флеровский, – сегодня площадь не вместит всех. При других условиях картина солнечной площади, массы с рдяными знаменами, ликующие громы труб – какой бы восторг вызвали они, какую бы гордость за силу нашего влияния на массу. А теперь?»

Первым стал говорить председатель Совета Артём Любович. «Только близкие к трибуне хорошо расслышали его и сначала не поняли, не поверили, а затем, когда до сознания их дошло – “отмена”, они ответили негодующим рёвом, и Любович покинул трибуну». Вторым выступает Флеровский и «на этой любимой трибуне, – пишет Иван Петрович, – я чувствовал себя как, должно быть, чувствуется на эшафоте». Говорил о том, что «обстоятельства сложились иначе… но чувствовал, как из моих рук выпадает масса, как она не верит мне».

На трибуне анархист-синдикалист Ефим Ярчук. Он поддерживает решение об отмене. Но его сменяет делегат от «дачи Дурново» анархист-коммунист Аснин и он за то, чтобы идти на «помощь» Питеру. «Черный длинный плащ, мягкая широкополая шляпа, чёрная рубашка взабой, высокие охотничьи сапоги, пара револьверов за поясом, в руке наотмашь винтовка… Не помню лица, только чёрная клином борода… К счастью, великолепный экземпляр из кампании “дурновцев” оказался косноязычным… Успеха не имел». Единственное, чего удалось добиться большевикам – избрать 200 делегатов и послать на разведку в Петроград. А в самой столице, как отмечает Лацис, к вечеру тоже «ропот успокаивается. Начинают примиряться и понимать, что при создавшемся положении, пожалуй, другого выхода нет»
(517).

В общем и целом, большевистские организации выдержали этот трудный экзамен. Но их противники, уверенные в деморализации «ленинцев», решили добивать до конца. Днем 11 июня состоялось совместное закрытое совещание президиума Съезда Советов и представителей всех его фракций, Исполкомов Петросовета и Совета крестьянских депутатов. Ленин был против участия в нём: «Ни в каких совещаниях по таким вопросам (запрещение манифестаций) не участвуем», – заявил он. Но большевистская фракция Съезда Советов все-таки выделила своих делегатов.

Первым на совещании выступил Фёдор Дан. Он предложил осудить большевиков, запретить вооружённые демонстрации в будущем, а тех, кто не подчинится, выдворить из советов. Каменев ответил ему: «О чем шум? Была намечена мирная демонстрация, лозунгов о захвате власти не было. Единственным практическим лозунгом был “Вся власть Советам!”, а демонстрация была отменена сразу, как только об этом попросил Съезд»
(518).

Но тут на трибуну, вне всякой очереди, поднимается Ираклий Церетели. «Он бледен, как полотно, сильно волнуется. В зале воцаряется напряжённое молчание… То, что произошло, – говорит он, – является ни чем иным, как заговором, заговором для низвержения правительства и захвата власти большевиками… Заговор был обезврежен в момент, когда мы его раскрыли… Оружие критики сменяется критикой с помощью оружия. Пусть же извинят нас большевики, – теперь мы перейдём к другим мерам борьбы… Большевиков надо обезоружить».

Ираклий Георгиевич был человеком вполне искренним и, видимо, верил в то, что говорил. Но это нисколько не помешало ему озвучить сплетню. «Господин министр, если вы не бросаете слов на ветер… арестуйте меня и судите за заговор против революции, – заявляет Каменев. Большевики покидают собрание. Напряжение достигает высшей точки»
(519).

Церетели поддерживают эсеры Керенский, Авксентьев, трудовики Знаменский и Виленкин, меньшевик Либер. Против выступают меньшевики-интернационалисты Мартов и Суханов, межрайонцы Троцкий и Луначарский, эсер Саакьян, трудовик Бронзов, меньшевик Шапиро. «Волнение в зале всё больше и больше увеличивается. С одним из присутствующих офицеров делается истерический припадок».

Во время выступления Либера, говорившего о «преторианских войсках, навербованных большевиками», в зале вдруг явственно прозвучало: «Мерзавец!» Все ахнули. Воцарилась тишина. Поднялся бледный Мартов и объяснил, что его не расслышали: он-де сказал не «мерзавец», а «версалец», а это не бранное слово, а политическая характеристика.

Выступая с трибуны, Юлий Осипович сказал, что всякий осёл может управлять с помощью осадного положения. Но «не забывайте, что вы имеете дело не с кучкой большевиков, а с громадной массой рабочих, которые стоят за ними… Вместо применения силы не следует ли сказать рабочим, что их недовольство законно и что съезд ускорит проведение в жизнь назревших реформ» (520). В конечном счёте предложение Церетели было отвергнуто.

А на заседании Петербургского комитета, где в это время присутствовал Ленин, страсти разгорелись никак не меньше. Нервничали, впрочем, не только члены ПК. Накануне подали в отставку члены ЦК Сталин и Смилга, но эта отставка принята не была
(521). Весь предыдущий день партийный актив столицы мотался по воинским частям и заводам, уговаривая, упрашивая, выслушивая оскорбления, призывая к отмене демонстрации и спокойствию. Что они думали о решении ЦК – там не говорили. И вот теперь члены ПК, как говорится, излили душу.

Заметим, что при всей слаженности работы, конфликт между ЦК и ПК стал вызревать еще в мае. Хотя взаимоотношения партийного центра и крупнейшей большевистской организацией и до 1917 года носили сложный характер. ЦК не раз приходилось предпринимать определённые усилия для того, чтобы доказать своё право на руководство, ибо право это могло опираться не на слепое «повиновение», а исключительно на авторитет. Признавая за ЦК приоритет в вопросах общепартийных, члены ПК были убеждены, что настроения заводов и казарм, потребности реального движения они знают лучше. Мало того, им казалось, что ЦК и «Правда» не уделяют должного внимания столице, а посему необходимо создать, независимо от «Правды», свою популярную питерскую газету.

Разговор об этом состоялся на заседании ПК 30 мая. Необходимость популярной газеты никто не оспаривал, ибо, как заметил Ленин, – «если мы не поставим популярного органа, массу возьмут другие партии и будут с ней спекулировать». Но именно поэтому, считал Владимир Ильич, такая газета не может быть сугубо питерской: «Петербург, как отдельная местность не существует. Петербург – географический, политический, революционный центр всей России. За жизнью Петербурга следит вся Россия. Всякий шаг Петербурга является руководящим примером для всей России. Исходя из этого положения, жизнь ПК нельзя сделать местной жизнью»
(522).

Предложение ЦК, внесённое Лениным, о создании двух органов ЦК («Правды» и «Народной правды») с одной редакцией и увеличении в них объёма столичной информации, отвергнули 16 голосами против 12. И это лишь усугубило конфликт. На следующий день, 31 мая, Владимир Ильич обращается с письмом к районным комитетам питерской организации. «Особый орган ПК, – пишет он, – неизбежно затруднит полное согласие в работе, может быть, даже породит различие линий (или оттенков линий), а вред от этого – особенно в революционное время – будет очень велик… Если у вас есть, товарищи, веские и серьёзные основания не доверять ЦК, скажите это прямо… Если же нет такого недоверия, тогда несправедливо и неправильно претендовать на то, чтобы ЦК не имел предоставленного ему на съезде партии права руководить работой в партии вообще и в столице особенно» (523).

Письмо Ленина обсуждалось в организациях первую неделю июня. Но события последующих дней оттеснили проблему газет на второй план. И вот теперь, 11 июня, она выхлестнула наружу, но уже как проблема взаимоотношений ЦК и ПК. Повторюсь: тем, кто представляет себе большевистскую партию 1917 года как организацию с запретом всякого инакомыслия, где все «нижестоящие» смотрят в рот «вышестоящим», было бы недурно перечитать протокол данного заседания (524).

Выступление Зиновьева о событиях 9 и 10 июня собравшихся не удовлетворило. От имени ПК со своим анализом того, что произошло, выступил Володарский. Если в 8.30 вечера ЦК принимал одно решение, а в 2 часа ночи – другое, то «что, – спрашивал он, – изменилось в промежутке времени между двумя решениями ЦК? Ровно ничего».

Ленин ответил, что ЦК побудили отменить демонстрацию: 1) формальный запрет съезда и угроза исключения большевиков из состава Съезда Советов; 2) информация о подготовленном контрвыступлении черносотенцев и офицеров, которое грозило кровавым побоищем. «Даже в простой войне, – сказал он, – случается, что назначенные наступления приходится отменять по стратегическим причинам, тем более это может быть в классовой борьбе… Надо уметь учитывать момент и быть смелым в решениях».

Но угроза кровавого побоища менее всего смутила питерцев. «Мы, – возразил Михаил Томский, – не закрывали глаза на то, чем может кончиться демонстрация… Мы учитывали то, что Петроградский Совет и съезд [Советов] примут против нас самые решительные меры… Думать, что демонстрация будет мирная было младенчеством… Лучше быть разбитым, чем отказаться от борьбы». Тут же со своей идеей захвата почт и арсенала выступил Мартын Лацис: «Надо было предвидеть, – сказал он, – что демонстрация может вылиться в восстание. Если мы к нему не готовы, то надо было отнестись к решению вопроса о демонстрации отрицательно с самого начала».

Когда Н. Суханов написал о том, что 10 июня Ленин намечал вооруженный захват власти, протоколы ПК ещё не были изданы. И Николай Николаевич никак не предполагал, что настроения Лациса он приписывает Владимиру Ильичу. Тем не менее и после публикации этих протоколов в 1927 году версия о попытке «захвата власти» повторяется и российскими, и зарубежными историками. Между тем, как видим, ни на уровне ПК, ни тем более ЦК, вопрос этот даже не поднимался. Сам Ленин на заседании ПК 11 июня особо отметил: «Мы шли на мирную демонстрацию, чтобы оказать максимум давления на решения съезда – это наше право – а нас обвиняют, что мы устроили заговор, чтобы арестовать правительство».


Успокоить членов ПК поначалу так и не удалось. Антон Слуцкий прямо сказал Ленину и Зиновьеву, что «они сделали всё, чтобы подорвать нашу организацию». Сформулировал свой вывод и Томский: «Никто не станет отрицать, что ЦК допустил не только политическую ошибку, он проявил недопустимое колебание. Неважно, что в широких кругах появилось недоверие к Центральному Комитету. Важно, что у нас, ответственных работников, подорвана вера в руководство». Секретарь большевистской фракции Петросовета И. К. Наумов добавил ещё круче: «Дай бог, чтобы [доверие] совсем подорвалось: надо верить только в себя и в массы».

Ленин прекрасно понимал, что чувствовали и что пережили – всего сутки назад – члены ПК. И ему, видимо, импонировал их боевой настрой. Он знал и то, что настрой этот – не проявление личных петушиных амбиций, а отражение настроений части столичного пролетарского авангарда. Поэтому, заканчивая свое выступление, Владимир Ильич сказал: «ЦК не хочет произвести давление на ваше решение. Ваше право – право протестовать против действий ЦК законно, и ваше решение должно быть свободным».

Но решая проблемы, касающиеся всей партии, надо было думать не только о столице, а о всей России. И к мнению большевистской фракции съезда Ленин прислушался не потому, что «переоценивал», как утверждали Глеб Бокий и Томский, место парламентской фракции в партии, а по той простой причине, что в неё входили делегаты от фронта и периферийных губерний, которые знали настроения окопников и российской глубинки. В этой связи толково выступил Михаил Калинин. Он сказал, что ПК «судит действия ЦК с узкой петербургской точки зрения, тогда как это акт общегосударственной важности… Съездовская фракция имеет у нас значение, и она объявила: Ваше выступление заставит нас выйти из Совета, то есть переведет партию на нелегальное положение… В этой демонстрации все оказались против нас, мы были изолированы».

К концу заседания все выговорились и действительно «отвели душу». И когда Иван Стуков, обругав всех выступавших, предложил закончить прения и обсудить накопившиеся проблемы на очередной городской конференции, все согласились.

«Сегодня революция, – сказал на этом заседании Владимир Ильич, – вступила в новую фазу… Положение гораздо серьезнее, чем мы предполагали». Соотношение сил таково, что рабочие должны проявить «максимум спокойствия, осторожности, выдержки, организованности и памятования, что мирные манифестации – это дело прошлого». Но они не должны отказываться от мирных средств борьбы первыми. Пусть первыми нападают наши противники. А «жизнь за нас, – в который уже раз повторил Ленин, – и еще неизвестно, как удастся им нападение…»

Долго ждать не пришлось. 12 июня большевики собирались огласить на Съезде Советов подготовленное при участии Ленина заявление: «Фикция военного заговора, – говорилось в нем, – выдвинута членом Временного правительства для того, чтобы провести обезоружение петроградского пролетариата… Рабочие массы никогда в истории не расставались без боя с оружием, которое они получили из рук революции. Стало быть, правящая буржуазия и “социалистические” министры сознательно вызывают гражданскую войну» (525). Однако прочитать это заявление не дали, а приняли резолюцию, осуждающую большевиков.

Те, кто стояли у власти, и даже «полувласти», как лидеры Съезда, постепенно теряли чувство реальности. Им стало казаться, что резолюции и аплодисменты в залах заседаний – это и есть всенародное одобрение. И, вопреки отдельным скептическим голосам, президиум Съезда голосует решение о проведении – как бы в противовес большевикам – 18 июня общероссийской демонстрации в поддержку своей политики.

13 июня большевистский ЦК принял решение участвовать в этой политической акции и постараться «превратить демонстрацию против воли Совета за то, чтобы власть перешла к Совету». В ПК мнения опять разошлись, были голоса за бойкот, но потом сошлись на том, что участвовать надо и, как сказал Иван Рахья, «необходимо воспроизвести точную копию… не состоявшегося 10 июня шествия»
(526).

В оставшиеся дни столичные большевики вновь бросают все свои силы на заводы и в казармы. Туда же направляется около сотни делегатов собиравшейся Всероссийской конференции фронтовых и тыловых военных организаций РСДРП. Ленин сам проводит в ЦК совещание районных работников, инструктирует большевистских ораторов и агитаторов, проверяет подготовку плакатов, знамён. Он понимал, что предстоящая демонстрация покажет и вектор развития революции и реальное соотношение борющихся сил.

Утро 18-го выдалось отменным: было тепло и ясно. И уж е в 9 утра началось движение колонн от сборных пунктов к центру. На Невском проспекте под звуки «Марсельезы» во главе демонстрантов шли лидеры и делегаты Всероссийского съезда Советов. На Марсовом поле у братской могилы они вышли из колонны, дабы «принять парад» столичного пролетариата. А с окраин, мерной, тяжёлой поступью по улицам Петрограда сюда же двигалось небывалое шествие – около полумиллиона рабочих и солдат. Лидеры и делегаты Съезда Советов стали читать и считать тексты плакатов… «Первые большевистские лозунги, – пишет Троцкий, – были встречены полушутливо… Но те же лозунги повторялись снова и снова. “Долой 10 министров-капиталистов!”, “Долой наступление!”, “Вся власть Советам!”. Улыбка иронии застывала на лицах и затем медленно сползала с них. Большевистские знамена плыли без конца. Делегаты бросили неблагодарные подсчеты»
(527).

Владимир Иванович Невский стоял на трибуне рядом с эсеровским лидером Николаем Дмитриевичем Авксентьевым. Накануне, на митинге Путиловского завода, вспоминал Невский, «Авксентьев, обращаясь ко мне, гордо заявил: “За нами идут массы, а за вами – кучка крикунов, потому вам и не удалась демонстрация 10-го”». И вот теперь, «отвечая на приветствие проходящих тт. солдат, я сказал ему: “Ну что, кто за нами идёт?” Самоуверенный кандидат в министры изрёк: “Это не народ, а отбросы Петербурга”» (528).

«Во время этой демонстрации, – рассказывал Георгий Валентинович Плеханов, – я стоял на Марсовом поле рядом с Чхеидзе. По его лицу я видел, что он нисколько не обманывал себя насчёт того, какое значение имело поразительное обилие плакатов, требовавших низвержение капиталистических министров» (529). Суханов дополняет: «Кое-где цепь большевистских знамён и колонн прерывалась специфическими эсеровскими и официальными советскими лозунгами. Но они тонули в массе; они казались исключениями, нарочито подтверждающими достоверность правила»
(530).

А вот свидетельство большевички Прасковьи Куделли: «Солнце палит неумолимо. Мерным шагом двигаются колонны рабочих… У могил жертв революции весь в сборе эсеро-меньшевистский штаб: ходульный Керенский, величавый Церетели, подтягивающийся за ним Чхеидзе… А в сторонке, в значительном отдалении стоит небольшая группа большевиков и в середине Ленин. Лицо его серьёзно, зорко оглядывает он дефилирующие колонны».

Да, это была победа и, как заметил Плеханов, большевики чувствовали себя «настоящими именинниками». Мало того, успех опять начинал кружить им головы. И та же Прасковья Куделли, рисуя портрет Владимира Ильича, заканчивает с пафосом: «Ленин остро и сосредоточенно наблюдает, вдумчиво смотрит перед собой, и изредка из его прищуренных глаз вырываются и сверкают огненные искры…» Вот так!
(531).

Между тем никаких «огненных искр» он не излучал, никакой эйфории не испытывал и настроение у него было совсем иное. Ленин чувствовал и понимал, что революция неумолимо движется к переломной точке своего развития. Сравнивая эту демонстрацию с первомайской, он пишет: «Первое мая было праздником пожеланий и надежд… 18-е июня было первой политической демонстрацией действия, разъяснением – не в книжке или в газете, а на улице, не через вождей, а через массы – разъяснением того, как разные классы действуют, хотят и будут действовать, чтобы вести революцию дальше» (532).

Внушительные и зримые силы – полмиллиона рабочих и солдат мирно потребовали от лидеров Советов взять власть в свои руки. Но эти лидеры сделали вид, что ничего не произошло. Они полагали, что опять смогут народу что-нибудь пообещать, принять соответствующую резолюцию, а если нужно, то и декларацию. В который уже раз, надежды на мирный исход событий были обмануты.

Спустя два часа после демонстрации, на квартире у Елизаровых собрались несколько членов ЦК и «военки». Среди всеобщего ликования, Ленин был задумчив и серьёзен. Николай Подвойский задал вопрос – что делать дальше? Владимир Ильич ответил, вспоминает Николай Ильич, «что демонстрацией пролетариат ничего не добился. Он (пролетариат) должен с нею вместе похоронить иллюзию на мирную возможность передачи власти Советам». Теперь надо остерегаться, что буржуазия употребит все усилия на то, чтобы спровоцировать массы на такое выступление, которое будет разбито. Поэтому главная задача на ближайшее время – организация, организация и еще раз организация масс
(533).

На следующий день газеты принесли известия о том, что 18-го демонстрации – при явном преобладании большевистских лозунгов – прошли в Москве, Риге, Ревеле, Гельсингфорсе, Минске, Киеве, Харькове и других городах России (534). Это ещё более прибавило настроения большевикам. Но когда стало известно, что именно 18-го, несмотря на все антивоенные выступления, на фронте всё-таки началось наступление, последемонстрационное ликование сменилось негодованием и яростью.

К тому же днём, в связи с победными реляциями с фронта, на улицы и площади Петрограда хлынули все проправительственные элементы. С лозунгами «Война до победы!» они двинулись к Мариинскому дворцу демонстрировать свои патриотические чувства и лояльность правительству.

Под портретом «героя дня» Керенского в одной из колонн шагал сам Плеханов. Другую – привёл к английскому посольству Милюков. Во всех церквях служили молебны.

Поведение Милюкова никого не удивило. А вот Плеханов… В знак благодарности ему нанесли визиты Родзянко, Колчак и Пуришкевич. Михаил Владимирович Родзянко сказал: «Я пришёл с Вами познакомиться, т. к. мне говорили, что Вы очень умный человек». Но говорить оказалось не о чем. Александр Васильевич Колчак, рассказывая о деморализации армии, «плакал, как дитя» и заявил: «Если надо, я буду служить вам, социалистам-революционерам… Сознаюсь, социал-демократов я не люблю». А когда Плеханов заметил, что он и есть социал-демократ, Колчак смутился, но, оправившись, добавил, что он в этом «ничего не понимает». Ну а лидер черносотенцев Владимир Митрофанович Пуришкевич стал упрашивать Георгия Валентиновича вообще взять на себя управление страной: «Вы мой политический враг, но я знаю, что вы любите Родину»
(535).

Черносотенцы в этот момент резко активизировались. Но их призыв – «Никакой пощады врагам русского народа!» – адресовался не немцам, а «врагу внутреннему». Стоило прохожему солдату или рабочему что-то возразить им, как тут же раздавалось: «Ленинец! Бей его!» – и в ход шли кулаки и палки. Питер от кровопролития уберегло. А вот в Старом Петергофе, когда юнкера устроили манифестацию, на улицу с оружием вышел батальон 3-го запасного полка. Если верить газетам, то в кровавой свалке человек десять было убито и ещё больше покалечено (536).

Обстановка в столице накалилась до предела. Слова Зиновьева, сказанные на конференции фронтовых и тыловых большевистских организаций: «Перед нами выбор – смерть в окопах во имя чуждых нам интересов или на баррикадах – за наше дело», – передавались из уст в уста. Солдаты уже плохо слушали доклады и, как пишет Подвойский, «время от времени на трибуну стали подниматься делегаты от Петроградского гарнизона с требованием прекратить обсуждение стоящих перед конференцией вопросов и превратить её в оперативный штаб вооружённого восстания» (537).

Утром 20 июня на конференцию приехал Ленин. Многие делегаты ожидали, что Владимир Ильич одобрит их «революционность», – рассказывает Мария Сулимова, – однако для «разгоряченных голов» его речь «сыграла роль ливня». «Мы должны быть, – сказал Ленин, – особенно внимательны и осторожны, чтобы не поддаться провокации… Если и удалось бы сейчас власть взять, то наивно думать, что, взявши её, мы сможем удержать. Мы не раз говорили, что единственно возможной формой революционного правительства являются Советы… Каков же удельный вес нашей фракции в Советах?.. Мы в ничтожном меньшинстве… Чтобы серьёзно, не по-бланкистски идти к власти, пролетарская партия должна бороться за влияние внутри Советов, терпеливо, неуклонно, изо дня в день разъяснять ошибку масс, их мелкобуржуазные иллюзии. Сорвать эту нашу линию хотят контрреволюционеры, они всяческими средствами пытаются спровоцировать нас на преждевременное, сепаратное выступление, но мы на эту удочку не пойдём, нет, мы не доставим им такого удовольствия… Время работает на нас» (538).

Убедил он не всех. Делегат Северного фронта Александр Васильев сказал: «Нам кажется, что т. Ленин недостаточно осветил положение масс, находящихся на фронте. Он не указал конкретно выхода… Наступление на фронте одобрено властью. Армия не может отнестись к этим фактам безучастно. И разумеется, она ждёт от нас активных шагов. Нам кажется, что ЦК действует слишком медлительно… Ясно одно: “лучше рабочим умирать здесь на баррикаде, чем там на фронте, – за цели, пролетариату совершенно чуждые”. Эти слова Зиновьева – лучший ответ на поставленный мной вопрос… Поверьте, фронт нас поддержит. На фронте – настроение не большевистское, нет, там настроение антимилитаристское. И этим сказано все».

Однако большинство делегатов аргументы Ленина убедили. Делегат саратовской организации солдат Лазарь Каганович сказал: «Захват власти в Петрограде ещё не означает захвата власти в России… Совет рабочих и солдатских депутатов не стоит на нашей точке зрения. А до тех пор – все наши попытки будет неудачны. Наша задача – оказать давление на Совет, добиваться перевыборов». «Единичные выступления, – подвёл итог делегат Юго-Западного фронта прапорщик Николай Крыленко, – могут привести лишь к отрицательным последствиям. Но чтобы создались эти массовые выступления, нам нужно заняться усиленной агитацией своих идей. И лишь когда идеями большевизма будут объяты широкие войсковые массы, следует перейти от слов к делу»
(539).

Казалось бы, всё в порядке. Но состоявшееся 22 июня совещание членов ЦК, ПК и «военки» вновь выявило то самое «революционное нетерпение», которого больше всего опасался Ленин. И член ПК, старший унтер-офицер Михаил Лашевич решительно заявил, что «надо сдерживать горячие головы от эксцессов… Мы теперь должны быть особенно осторожны и сдержанны в своей тактике, а в выступлениях последних дней как раз этого нет. Зачастую невозможно разобраться, где кончается большевик и начинается анархист». Его поддержал член ПК Харитонов: понять разницу между большевиком и анархистом трудно потому, что среди тех, кто идет за партией, много таких, кто теории большевизма не разделяет. И Владимир Невский позднее вспоминал, что именно 22 июня он понял, что «сдержать солдат от выступления мы не сможем» (540).

В этот день Владимир Ильич ещё раз перечитал статью экс-министра Милюкова в «Речи». «Если при прежнем составе правительства, – писал Павел Николаевич, – возможно было хотя некоторое руководство ходом русской революции, то теперь, видимо, ей суждено развиваться далее по стихийным законам всех революций». Перспектива такова: «Взяв “всю власть”, Советы скоро убедятся, что у них очень немного власти. И они должны будут восполнять недостаток власти испытанными в истории… якобинскими приёмами… Захотят ли они… скатиться вниз до якобинства и террора или сделают попытку умыть себе руки?»

Комментируя Милюкова, Ленин пишет: «Историк прав. На днях или не на днях, но вскоре должен решиться именно этот вопрос. Либо наступление, поворот к контрреволюции, успех (надолго ли?) дела империалистской буржуазии, “умывание рук” Черновым и Церетели. Либо – “якобинство”. Историки буржуазии видят в якобинстве падение… Историки пролетариата видят в якобинстве один из высших подъёмов угнетённого класса в борьбе за освобождение». Что касается террора, то в том же июне Владимир Ильич написал: «“Якобинцы” XX века не стали бы гильотинировать капиталистов – подражание хорошему образцу не есть копирование» (541).

В общем было ясно, что кризис близится, задуматься было о чём, а вся круговерть Петрограда, ежеминутно вторгавшаяся в жизнь, мешала этому. К тому же Ленин просто устал от ежедневных перегрузок. В первые месяцы после возвращения они с Надеждой Константиновной пытались сохранить цюрихский режим прогулок. Но с прогулками, как пишет Крупская, «плохо выходило. Раз ходили на Елагин остров, но показалось там очень людно и толкотливо. Ходили сидеть на набережную Карповки. Потом взяли привычку ходить по малолюдным улицам Петербургской стороны» (542).

Но в конце июня времени на прогулки уже не хватало, да и гулять стало просто опасно. По решению ЦК в квартире Елизаровых на Широкой улице установили охрану из рабочих завода «Старый Парвиайнен», и Ленин был весьма удивлён, застав их однажды на кухне: «Не слишком ли много хлопот?» – заметил он. А в самых последних числах июня, когда опасность усилилась, ему иной раз приходилось уходить на ночлег из редакции «Правды» к Стасовым на Фурштадскую. В конечном счёте, в четверг 29 июня Ленин вместе с Марией Ильиничной уезжают на дачу Бонч-Бруевича в деревню Нейвола близ станции Мустамяки.

Зная потребность Владимира Ильича иногда оставаться в совершенном одиночестве, хозяева отвели ему две небольшие полумансардные комнатки. И условились приноравливаться к его привычкам, делая это совершенно незаметно, ибо знали «величайшую деликатность Владимира Ильича, его стеснительность…». В первый же вечер, когда наступила предночная тишина, Ленин задумался, ушёл в себя. «Как хорошо, – чуть слышно сказал он и вновь не то погрузился в глубокую думу, не то слушал тишину… – Как хорош воздух, прямо замечательно хорош, – сказал он, выйдя в сад. – Здесь, я чувствую, хорошо можно отдохнуть…»
(543)

Но и здесь Владимир Ильич продолжает работать. И именно здесь он приходит к окончательному выводу: «…Положение объективно революционное… Реформами не поможешь. Пути реформ, выводящего из кризиса – из войны, из разрухи – нет» (544).

А в свободное время Ленин ходит гулять к большому озеру. Пловец он был отличный и «бывало, – пишет Бонч-Бруевич, – жутко смотреть на него: уплывёт далеко-далеко и там где-то ляжет и качается на волнах». Владимир Дмитриевич предупреждает: здесь глубоко, холодные течения, в омутах тонет много людей… Владимир Ильич смеется: «Глубоко?… Очень хорошо!.. Дна не достал… И нырял глубоко: ни травы, ни дна, ничего не видно, даже темно в воде…» И ещё: «Тонут, говорите, – переспрашивает Владимир Ильич. – Ну, мы не потонем…» (545)

Рано утром 4 (17) июля за Лениным приезжает Макс Савельев: необходимо срочно возвращаться в Петроград.


Оффлайн Константин Кулешов

  • Активист Движения "17 марта"
  • **
  • Сообщений: 316
Глава 3
«Мятеж»
 
«Принимай власть, коли дают!»

 
Макс Савельев огорошил первой же фразой: «В Питере восстание». Ленин тут же отреагировал: «Это было бы совершенно несвоевременно». Но потом, когда Владимир Ильич, Мария Ильинична, Бонч и Савельев уже ехали в Питер в поезде, и Максимилиан Александрович пытался подробнее рассказать о событиях, цельная картина так и не складывалась. Так, по крайней мере, показалось Бончу: «Выходило так, что и есть восстание, и нет восстания. Оказалось, что ПК никаких директив не давал, а что как-то самочинно поднялись массы… Толпы демонстрантов идут к Таврическому дворцу… На улицах раздаются выстрелы… Каждую минуту можно ожидать столкновения» (546).

На пограничной станции Белоостров Ленин и его спутники вышли из вагона, купили газеты, выпили в буфете кофе. Газеты радовали мало. Незадолго до этого «Новое время» написало: «Почему в дни свободы протянулась откуда-то эта чёрная рука…? Ленин!.. Но имя ему легион. На каждом перекрёстке выскакивает Ленин. И очевидно становится, что здесь сила не в самом Ленине, а в восприимчивости почвы к семенам анархии и безумия». Владимир Ильич тогда ответил: «…Если “на каждом перекрёстке” именно эти взгляды находят сочувствие, так причина тому – правильное выражение этими взглядами… интересов всех трудящихся и эксплуатируемых» (547). Теперь, примерно то же, что и «нововременцы», писала либеральная «Речь». Но это было в порядке вещей. Озадачила «Правда»: на первой полосе, где обычно шла информация от ЦК партии, зияло пустое белое пятно…

Проверку документов прошли благополучно. Ульяновы никого не заинтересовали, а вот о Ленине, когда вернулись в вагон, разговоров среди пассажиров было много: «Опять этот Ленин…», «Пора его…», «Когда же, наконец, наведут порядок?» Владимир Ильич заслонился от публики раскрытой газетой, а Савельев продолжал негромко рассказывать, вспоминая всё новые и новые эпизоды последних дней…

В революционные эпохи время настолько уплотняется, что события следуют непрерывной чередой и порой трудно понять, где кончается одно и начинается другое. Какая-то цепь событий формирует главный сюжет развития революции. Но за ним всегда присутствуют второй, третий планы со своими сюжетами и героями. А в какой-то момент, как только главный сюжет начинает терять темп, именно второй и третий планы выпирают вперёд.

Поэтому американский историк Алекс Рабинович, обстоятельно исследовавший июльские события 1917 года, вынужден был прослеживать одновременно около десятка сюжетных линий: ЦК, «военка» и ПК большевиков, правительство, генералитет и Исполком Петросовета, анархисты, гарнизон, Выборгский район и т. д.
(548).

Казалось, демонстрация 18 июня (главный сюжет) – прошла мирно и конфликтов вроде бы не предвиделось. Лишь одна колонна, под чёрными знаменами анархистов, была вооружена (сюжет второго плана) и прямо с Марсова поля двинулась к «Крестам». Анархисты силой освободили – арестованных еще 9 июня за статьи против наступления – редактора большевистской «Окопной правды» Флавиана Хаустова и его товарищей. Под шумок, из заключения бежало и более 400 уголовников (сюжет третьего плана). Правительство решило пресечь самоуправство. В ночь на 19-е к даче Дурново подтянули роты Преображенского и Семёновского полков, казаков и броневик. Во время стычки убили одного из анархистских лидеров – Аснина и ранили матроса – анархиста Анатолия Железнякова. Более 60 рабочих, солдат и матросов арестовали (549).

Оставлять эту акцию правительства без последствий анархисты не захотели. Сердобольные старушки из рабочих кварталов остались с поминальными свечками у гроба Аснина, а агитаторы анархистов двинулись на предприятия и в казармы. Уже 19-го на заводах Выборгского района начались стачки протеста. Но особый успех призыв к выступлению имел в 1-м пулемётном полку. 20 июня здесь получили приказ о выделении более половины личного состава и до 500 пулемётов для отправки на фронт. Общее собрание полка постановило выделить 10 пулемётных команд, но одновременно представители пулемётчиков начали зондировать обстановку в других частях гарнизона «на предмет немедленного восстания», независимо от того, что скажет об этом большевистский центр (550). Вот так вроде бы боковая ветвь событий стала всё более выпирать на первый план.

После выступления 20 июня на конференции фронтовых и тыловых организаций Ленина, призвавшего к выдержке и дисциплине, Военная организация, казалось бы, держала ситуацию под контролем. Но условность этого контроля многие, в том числе и Владимир Ильич, понимали.

Нередко, рассуждая о перипетиях 1917 года, забывают, что все послефевральские месяцы война продолжалась. В газетах регулярно печатали списки убитых. С фронта шли эшелоны с ранеными. С началом июньского наступления число жертв возросло. Каждый день в городах и селах России какие-то семьи оплакивали потерю кормильцев – отца, брата, сына. А от безконечных дискуссий о войне, которые велись на различных съездах и конференциях, совещаниях и заседаниях, собраниях и митингах, рождалось ощущение не только заболтанности, но и безстыдного обмана, ибо для солдат война была проблемой не слов, а жизни и смерти. Как писал в «Солдатской правде» солдат Л. Чубунов, – «Время настало не спать, а дело делать!.. Гоните буржуев от власти и всех их на фронт, раз они кричат “война до полной победы!” Все мы намучены войной, которая унесла миллионы жизней, сделала миллионы калеками, принесла с собой неслыханные бедствия, разорение и голод»
(
551).

Казалось, так просто – сбросить «министров-капиталистов», передать власть Советам и сразу придет мир. Но кто и как заключит его? Кто и как будет править страной? – эти вопросы оставались покрытыми туманом. Особенно подвержены были радикальным настроениям кронштадтцы. В городе фактической властью обладал Совет. Имевшегося у них арсенала оружия хватило бы на целую армию. И, как писал Иван Флеровский, матросы «наивно думали, убеждённые в том, что достаточно напора их энтузиазма, чтобы власть Советов осуществилась по всей земле Российской» (552).

В общем, настроение отчаянной решимости играло куда большую роль, чем апелляции к здравому смыслу, призывы к организации и выдержке. Но как всякие эмоциональные всплески, подобные настроения были подвержены резким перепадам – от безудержной ярости к апатии и наоборот. Это и создавало почву для спонтанного бунтарства и анархистских призывов.

Солдатская масса давила своими настроениями и на большевистский актив, а более всего на «новоиспеченных» партийцев, чей политический опыт исчерпывался считанными месяцами. Каменев справедливо писал в «Правде» 22 июня о молодых кадрах, для которых большевизм ассоциировался лишь с радикализмом. Они выступали с требованием «о немедленном воплощении в жизнь лозунгов, сложность которых им не всегда понятна. И им мы говорим: дело обстоит не так просто, товарищи, чтобы одного вашего сочувствия нашей партии было достаточно для её немедленной победы. Задача, стоящая перед пролетариатом России, во много раз труднее, чем это может показаться».

Давление подобных настроений испытывало на себе и руководство Военной организации. ЦК был для них коллегией политических руководителей, безусловно авторитетных, но сугубо штатских и не всегда понимающих их военную специфику. Заметим, что, когда в июне Ленин поставил перед ними конкретные «военные» вопросы – численность частей и вооружений, соотношение сил, дислокация подразделений и т. п., – руководители «военки» ответить не смогли. «Тогда, – пишет Невский, – мне казалось это неважным, мелочным… Начинай демонстрацию и баста»
(553). Только подобными настроениями можно объяснить тот, впрочем, никем не подтверждённый факт, мимоходом упомянутый лишь Невским, что, придя к выводу о невозможности удержать солдат, «мы взяли на себя выработку плана вооружённого выступления: пусть это будет, – решили мы, – первая попытка восстания» (554).

Собравшаяся 1 июля 2-я общегородская конференция тоже началась с демонстрации «независимости». Зная об отрицательном отношении Ленина и ЦК к изданию особой столичной газеты, 51 делегат проголосовал за её создание, 19 – против и 16 – воздержалось. А когда – через день – на заседание явились представители 1-го Пулемётного полка и заявили, что готовы выступить против правительства, конференция, вопреки мнению ЦК, поддержала предложение: «в случае необходимости возложить на ПК руководство выступлением гарнизона и рабочих города Петрограда» (555).

В воскресенье, днем, 2 июля, в 1-м пулемётном полку, в связи с отъездом на фронт очередной команды, прошёл концерт-митинг с участием полкового струнного оркестра. Ораторы и местные поэты, сменявшие друг друга, накалили многотысячную аудиторию до предела. И чем круче они брали, тем громче аплодировали и кричали солдаты. Впрочем, кончился митинг лишь грозной антиправительственной резолюцией. Собравшаяся в тот же день большевистская военная организация, по свидетельству Подвойского, решила быть наготове, но о возможности вооружённого выступления вопрос не ставился (556).

Его поставили другие. Руководство анархистов-коммунистов, заседавшее тоже 2 июля – И. Блейхман, Н. Павлов, А. Фёдоров, П. Колобушкин, Д. Назимов и другие, – о настроениях солдат знали. Знали и о настроениях в рабочих кварталах. С 1 июля в Питере сократили продажу по карточкам мяса до 1/2 фунта, а масла до 1/4 фунта в неделю. Еще 1/2 фунта мяса и 1/8 фунта масла для лиц, занимающихся физическим трудом, можно было купить по дополнительным карточкам, которые, впрочем, отоваривались лишь при наличии данных продуктов. Утром 2 июля настроения рабочих проявились в стихийной вспышке: они избили тухлым мясом хозяина продовольственной лавки и протащили его по улицам. «В Выборгском районе, – записал в дневнике Мартын Лацис, – тревога: изловили мясника-спекулянта и хотели кончить самосудом. Мёртвая зыбь выходит наружу. Начинается…» Видимо, так же рассудили и анархисты. Решили утром, 3 июля, опираясь на 1-й Пулемётный полк, призвать солдат к восстанию (557).

Об этом решении в «военке» узнали в тот же день. Владимир Невский писал, что большевик-прапорщик А. Я. Семашко подтвердил, что в Пулемётном полку «уже невозможно сдерживать солдат, и, хотя ему были даны строгие приказания сдержать массу от выступления, для всех было очевидно, что это безнадёжно… Бюро военных организаций обратилось за указаниями в ЦК и получило категорическое предписание выступления не предпринимать и принять все меры к его предотвращению… По всем полкам разошлись агитаторы, и к вечеру 2-го июля казалось, что выступления не будет… В ночь со второго на третье произошло совместное заседание ПК и Бюро военных организаций… Мнения разделились, часть была за выступление, но Бюро всё целиком высказалось против… Решено было подчиниться ЦК» (558).

Казалось бы, всё в порядке. Но большевики недооценили анархистов. Всю ночь в казармах Пулемётного полка чистили оружие и толковали о выступлении. Смысл агитации анархистов был прост: соглашатели «нас продали», большевики оторвались от масс, а посему надо самим брать власть. «Большевистских ораторов, призывавших к спокойствию, – писал Подвойский, – выслушивали очень сочувственно, соглашались с ними, но по их уходе снова поднимали разговор о вооружённом выступлении» (559).

Утром 3 (16) июля начался митинг. Троцкий рассказывает: «На собрании появился анархист Блейхман, небольшая, но колоритная фигура на фоне 1917 года. С очень скромным багажом идей, но с известным чутьём массы, искренний в своей всегда воспламенённой ограниченности, с расстёгнутой на груди рубахой и размётанными во все стороны курчавыми волосами, Блейхман находил на митингах немало полуиронических симпатий… Солдаты весело улыбались его речам, подталкивая друг друга локтями и подзадоривая оратора ядрёными словечками: они явно благоволили к его эксцентричному виду, его нерассуждающей решительности и его едкому, как уксус, еврейско-американскому акценту… Блейхман плавал во всяких импровизированных митингах, как рыба в воде. Его решение всегда было при нём: надо выходить с оружием в руках. Организация? “Нас организует улица”. Задача? “свергнуть Временное правительство…”» (560).

Ну а после выступления анархистов П. Колобушкина и Н. Павлова митинг, как говорится, понесло. Предложение большевиков отложить выступление для лучшей подготовки хотя бы на день – отвергли. Тут же создали Временный революционный комитет, в который вошли и анархисты и большевики. Во все воинские части и на заводы на грузовиках, ощетинившихся штыками и пулемётами, были направлены эмиссары, чтобы призвать солдат и рабочих к 5 часам вечера выйти с оружием на улицу.

Около 4 часов известие о выступлении получили в большевистском ЦК. Члены ЦК высказались против участия в демонстрации.

Каменеву и Зиновьеву поручили опубликовать в «Правде» соответствующее обращение. О решении ЦК проинформировали московских большевиков. Сообщили его и президиуму Петроградской конференции. Но когда Володарский сказал об этом делегатам пулемётчиков, они решительно заявили, что «лучше выйдут из партии, но не пойдут против постановления полка»
(561).

Выступил Михаил Томский: «Наш ЦК приглашает членов и сочувствующих удержать массу от дальнейших выступлений… Мы должны подчиниться решению ЦК, но не нужно бросаться по заводам и тушить пожар, так как пожар зажжён не нами, и за всеми тушить мы не можем. Мы должны выразить наше отношение к событиям и ждать их развития» (562).

Но взаимопереплетение, казалось бы, разнородных событий было таково, что ситуация менялась непрерывно. Именно в этот момент, днём 3 июля, князь Львов сообщил прессе о разногласиях в правительстве по вопросу об Украине и о выходе из состава кабинета кадетов А. И. Шингарёва, А. А. Мануйлова, В. А. Степанова, князя Д. И. Шаховского и Н. В. Некрасова, который, впрочем, покинув партию кадетов, в правительстве остался.

Проблема украинской суверенизации, безусловно, интересовала рабочих и солдат Питера. Но вывод они сделали совсем другой. До этого в правительстве было 6 представителей социалистических партий, входящих в Советы, и 10 так называемых «министров-капиталистов», которые, якобы, и являлись причиной всех зол. Теперь пятеро из них ушли сами. Осталось сковырнуть ещё пятерых и – если как следует нажать на «соглашателей» – власть перейдёт к Советам. Важно лишь не упустить момент. Может быть, столь определённо масса и не формулировала свою задачу, но вновь поднявшаяся революционная волна имела именно такой вектор движения.

Роль «пожарных», о которой упомянул Михаил Томский, вообще отвергалась в большевистских низах. Тот же Лацис записал в своем дневнике: «Снова нам быть пожарной кишкой. Докуда же это так продлится?» Линия ЦК на «удерживание» наталкивалась на открытое противодействие. Так на Путиловском заводе, где Орджоникидзе и Антон Васильев выступали от имени ЦК, они получили отповедь от Сергея Багдатьева. А когда в Кронштадте Фёдор Раскольников спросил Семена Рошаля: «А что, если партия решит не выступать?» – Рошаль ответил: «Ничего, мы их отсюда заставим».

Каменев дозвонился до Раскольникова и сказал, что выступление проводится «без санкции партии» и надо удержать кронштадтцев. «А как сдержать их? – пишет очевидец. – Кто сдержит катящуюся с вершин Альп лавину? Выступал Рошаль. Но вскоре этот стихийный человек сам поддался настроению масс и вместо “назад” закричал “вперёд”». Взяли «левее» и некоторые руководители Военной организации. Спустя много лет, в 1932 году, Невский написал: «Когда В.О., узнав о выступлении пулемётного полка, послала меня, как наиболее популярного оратора военки, уговорить массы не выступать, я уговаривал их, но уговаривал так, что только дурак мог бы сделать вывод из моей речи о том, что выступать не следует»
(563).

Видимо, отчасти поэтому и шли от пулемётчиков самые противоречивые донесения. «С утра, несколько раз побывавший в полку т. Семашко, – вспоминал Подвойский, – доложил, что там все утихомирилось, но к двум часам получилось известие, что полк намерен выступить и вооружается. В виду этого, туда были направлены все лучшие ораторы… и последнее известие от них в 5-6 часов гласило, что полк окончательно решил не выступать. Однако, в 8 часов он был уже у дворца Кшесинской» (564).

Действовать пулемётчики начали около 7 часов. Заняли Финляндский вокзал, подходы к Троицкому и Литейному мостам. К ним присоединились рабочие Выборгского района, солдаты Московского полка и других частей. В Михайловском училище силой захватили 4 орудия. Очевидец рассказывает: «Под красными знамёнами шли только рабочие и солдаты; не были видно ни кокард служащих, ни блестящих пуговиц студентов, ни шляпок “сочувствующих дам”». Вот другой очевидец: «Вид демонстрации был несомненно внушительный: артиллерия, оркестр московцев, плакаты с лозунгами “Долой 10 министров-капиталистов”, “Вся власть Совету рабочих, солдатских и крестьянских депутатов”, “Помни, капитализм, пулемёт и булат сокрушат тебя”, “Долой Керенского и с ним наступление” и, наконец, сопровождавшие шествие грузовики с пулемётами – всё это производило значительный эффект на перепуганного обывателя и буржуазию» (565).

В штабе большевиков в особняке Кшесинской царила неразбериха. Тарасов-Родионов, прибывший сюда из офицерской школы Ораниенбаума, рассказывает: «Военка шумит, но никто ничего толком не знает. Какой-то пожилой солдатик в рваной шинели, потея и размахивая руками, старается всех убедить, что всё равно дальше удержать нельзя… “Не надо мешать! – горячится он. – Пусть выступают”… Быстро начинают прибегать всё новые и новые люди, держащие связь гарнизона и заводов с Военкой и ПК… “На Выборгской не остановишь! И слушать не хотят!”, “Путиловцы уже строятся… Пришлось с ними согласиться и их одобрить”. “Без санкции ЦК?!” “Да, без санкции ЦК… Массы сдержать больше нельзя, да и незачем, пожалуй!”» (566).

На общегородской большевистской конференции ситуация та же: «Большинство районных делегатов, – писал Александр Ильин-Женевский, – находились в крайне возбуждённом состоянии… Часть настаивала на необходимости вооружённого восстания. “Какая тут может быть мирная демонстрация?” – кричал, сильно жестикулируя, какой-то высокого роста делегат: “На улицах стрельба. Это новая революция!”» (567).

Дело в том, что около 11 вечера, когда колонны демонстрантов проходили мимо Гостиного двора, впереди раздался взрыв ручной гранаты и началась стрельба. Сразу застрочили пулемёты. Солдаты открыли ответный огонь. Были убитые и раненые. «Изучение всей массы взаимоисключающих друг друга газетных сообщений, документов и мемуаров, – заключает Алекс Рабинович, – наводит на мысль, что, вероятнее всего, в этом в равной степени повинны все – воинственно настроенные демонстранты, провокаторы, правые элементы, а подчас и просто паника и неразбериха»
(568).

Представители заводов и воинских частей ставят на конференции вопрос: что делать? Оставаться в стороне? И конференция решает продолжить демонстрацию на следующий день, но уже под руководством большевиков. При этом особо оговаривается, что «демонстранты никаких самочинных выступлений к захвату правительственных учреждений не должны предпринимать». Военная организация направляет в воинские части предписание: «…Сегодняшнее выступление произошло стихийно, без призыва нашей организации, но, желая предупредить возможность разгрома выступивших товарищей со стороны контрреволюционных сил, мы, уже после выяснившейся невозможности задержать выступление, предложили всем товарищам солдатам и рабочим поддержать революционные части войск, вышедших на улицу. В данный момент мы призываем… без призыва В.О. никуда не выступать…» (569).

Мартын Лацис недоволен: «На Невском трещат пулемёты, – записывает он в дневнике, – а здесь [на конференции] разговаривают о мирной демонстрации. Я высказываюсь за вооружённую демонстрацию. Но в конце концов решили не говорить ни про мирную, ни про вооружённую, а сказать просто: “демонстрация”. Может быть, для внешнего употребления это и нужно, но для членов партии эта неопределённость вредна» (570).

Между тем, оправившись после перестрелки, колонны демонстрантов к полуночи заполняют улицы вокруг Таврического дворца. «Положение скверное, – вспоминал член ВЦИК Владимир Войтинский. – Кучка вооружённых людей, человек 200, могла без труда овладеть Таврическим дворцом, разогнать Центральный Исполнительный Комитет и арестовать его членов» (571). Но этого не произошло.

Около часа ночи, в Таврическом, в комнате большевистской фракции Совета, состоялось совещание членов ЦК, ПК и «военки» с участием членов Межрайонного комитета РСДРП. Обсуждали предложение ПК о продолжении демонстрации. Каменев и Троцкий пытались убедить собравшихся в том, что надо, не вступая в конфликт с ВЦИК и Исполкомом Петросовета, провести митинги по районам. Но было поздно. К 2 часам ночи к Таврическому подошло около 30 тысяч рабочих-путиловцев, а из Кронштадта позвонил Раскольников и сообщил, что утром матросы будут уже в Питере и помешать этому не сможет никто. Только после этого ЦК принял решение – возглавить «мирную, но вооружённую демонстрацию» с утра 4 июля
(572). Тогда же послали за Лениным Савельева, а из набора «Правды» изъяли обращение ЦК с призывом к сдерживанию масс. Потому-то «Правда» утром 4 июля и вышла с белой «дырой», которую узрел в вагоне Владимир Ильич.

Около 11 утра поезд прибыл на Финляндский вокзал. До особняка Кшесинской Ленин добрался на извозчике. Трамваи стояли. В магазинах, банках и других учреждениях двери были закрыты. На улицах уже толпились демонстранты, а около 10 тысяч кронштадтцев с оружием, знамёнами, санитарной командой и оркестром выгружались с буксиров, барж и траулеров у Николаевского моста. Лозунг был один, пишет Иван Флеровский, – «За власть Советов!», – «Заставить соглашателей подчиниться народной воле, разорвать с буржуазией… А как это будет – никто ясно не представлял, и эта неясность создавала настроение тревоги»[/size]
(573).

А у особняка Кшесинской уже шёл митинг. Настроение было приподнятое. «Со всех сторон, – вспоминала работница Соловьева, – слышались крики “ура!” Я с радости вместо своей товарки обняла совершенно незнакомую женщину, которая меня оттолкнула и обозвала “дурой”, но я в этот момент готова была обнять весь мир» (574).

В самом особняке, наверху, в огромной бывшей спальне балерины, где обосновался большевистский штаб, Ленин подробно расспрашивал Свердлова, Сталина, Подвойского о всех перипетиях этих дней. В это время к дворцу подошли кронштадтцы и «Подвойский попросил тов. Ленина выступить перед ними… Но все наши просьбы тов. Ленин отклонил, подчёркивая тем, что он против демонстрации…» (575). Однако, когда наверх поднялись делегаты матросов и попросили о том же, Владимир Ильич согласился.

Когда он вышел на балкон, его встретили криками «Ура!» и громом оваций. Речь была короткой. Ленин передал «привет революционным кронштадтцам от имени питерских рабочих», призвал к «выдержке, стойкости и бдительности» и выразил уверенность, что «лозунг “вся власть Советам” должен победить и победит несмотря на все зигзаги исторического пути»
(576).

Это было не совсем то, чего ожидали кронштадтцы. Они полагали, что услышат призыв к штурму, а не слова о «зигзагах» истории. «Не только анархисты, но и часть большевиков, – писал Артем Любович, – не представляла себе, как вооружённая колонна, жаждавшая ринуться в бой, может ограничиться мирной демонстрацией». Поэтому других ораторов слушали уже плохо. «Матросы, – вспоминал Подвойский, – стали выкрикивать: “сейчас не до слов”, “сейчас не до агитации”, “сейчас необходимо во что бы то ни стало добиться передачи власти Советам”. Речь Луначарского пришлось скомкать, а матросы, вскинув на плечи винтовки, с оркестрами направились к Таврическому дворцу» (577).

Туда же решено было перенести и большевистский штаб, ибо стало известно, что именно к Таврическому целыми заводами идут рабочие и воинские части, а рабочая секция Петросовета ещё ночью приняла резолюцию, поддерживавшую выступление и требование о переходе власти к Всероссийскому Съезду Советов.

К часу дня к дворцу подошли рабочие Выборгского района и солдаты 1-го пулемётного полка. Затем – рабочие Нарвского района и солдаты 2-го пулемётного полка. 30 тысяч путиловцев, явившихся сюда с женами и детьми, поклялись, что не уйдут, пока ВЦИК не арестует «министров-капиталистов» и не возьмёт власть в свои руки.

А колонны манифестантов всё шли и шли. Но настроение у них было уже иное, ибо опять пролилась кровь. Когда 60-тысячная колонна рабочих и солдат проходила мимо угла Садовой и Апраксина переулка, из окон раздались выстрелы. Появились первые убитые и раненые. А около 3 часов, когда кронштадцы шли по Невскому и Литейному проспектам, по ним с крыши ударили из пулемёта. И опять убитые и раненые. Матросы бросились наверх и подозреваемых в стрельбе убивали на месте. «Когда мы подошли к Таврическому дворцу, – рассказывал анархист Ефим Ярчук, – все были настолько взбудоражены, что я подумал, что матросы пойдут на его штурм». Некоторые из них и впрямь начали ломать ворота
(578).

А в самом Таврическом члены ВЦИК выслушивали представителей заводов и полков. Из 90 пришедших сюда делегатов слово дали лишь пятерым. Среди них были Мартын Лацис и Сергей Багдатьев. Речи их были вполне определённы: «Вы видите, что написано на плакатах. Тот же вопрос обсуждался на всех заводах… Мы требуем ухода десяти министров-капиталистов. Мы доверяем Совету, но не тем, кому доверяет Совет». И все требования сводились к одному: «Вся власть Всероссийскому Совету рабочих, солдатских и крестьянских депутатов!» Рабочих делегатов поддержал лидер меньшевиков-интернационалистов Юлий Мартов: «История требует, чтобы Совет взял власть в свои руки». О том же заявили лидеры левых эсеров – Мария Спиридонова и Борис Камков (579).

«Один из рабочих, классический санкюлот, в кепке и короткой синей блузе без пояса, с винтовкой в руке, вскакивает на ораторскую трибуну, – рассказывает Суханов. – Он дрожит от волнения и гнева и резко выкрикивает, потрясая винтовкой, бессвязные слова: “Товарищи! Долго ли терпеть нам, рабочим, предательство?!.. Так знайте, рабочий класс не потерпит!.. Мы добьёмся своей воли! Никаких чтобы буржуев! Вся власть Советам!”» (580).

А на балконе зала, у комнаты большевистской фракции, стояли Ленин, Зиновьев и Троцкий. Владимир Ильич, как пишет Зиновьев, смеясь, спросил: «А не попробовать ли нам сейчас?» Но тут же, посерьёзнев, ответил: нет. Это невозможно. Ни провинция, ни фронт не поддержат, «фронтовик придёт и перережет питерских рабочих». Позднее Ленин напишет: «3–4 июля восстание было бы ошибкой: мы не удержали бы власти… Несмотря на то, что Питер был моментами в наших руках… армия и провинция… могли пойти и пошли бы на Питер» (581).

В своих мемуарах, ссылаясь на какие-то более поздние разговоры с Луначарским, Суханов пишет, что ещё 3 (?!) июля Ленин и Троцкий предполагали свергнуть правительство и сформировать большевистский кабинет министров. Луначарский решительно опроверг эти утверждения. Но байка осталась и кое-кто из историков по сей день пользуется ею.

Конечно, некоторые руководители «Военки» и ПК, не говоря уж об анархистах, не соглашались с Лениным и думали по-иному. Об их обвинениях ЦК в «нерешительности» упоминалось выше. Но это всего лишь факт их личной биографии и отражение определённых настроений.

Спустя два года Владимир Невский написал: «События развёртывались так быстро, что каждая минута нерешительности была поражением: Военная организация… исполняла приказание ЦК, а директива ЦК была таковой, что доводить дело до конца и пускать в ход силы нельзя»
(582). Иными словами, речь по-прежнему шла не о захвате власти большевиками, а о том, чтобы ВЦИК, Советы взяли власть в свои руки. И лучше всех это выразили сами манифестанты. Когда к ним вышел лидер эсеров Виктор Чернов и стал призывать к спокойствию, один из рабочих, поднеся огромный кулак к его лицу, решительно заявил: «Принимай власть, сукин сын, коли дают!» (583). Фраза, как видим, вполне точно передавала смысл приводившегося выше июньского призыва Ленина: «Станьте [властью], господа теперешние вожди Совета, мы за это, хотя вы наши противники».

Положение правительства было катастрофическим. В распоряжении генерала Половцева остались несколько казачьих частей, охранявших Зимний дворец и Генеральный штаб. Даже лояльные прежде Семёновский, Преображенский, Измайловский полки заявили о нейтралитете. Так что приказ Половцева о разоружении «мятежников», подписанный днём 4 июля, оказался пустой бумажкой. Однако к вечеру положение стало меняться.

«Вдруг над Петербургом, – рассказывает Суханов – разразился проливной дождь. Минута, две, три, – и “боевые колонны” не выдержали. Очевидцы-командиры рассказывали мне потом, что солдаты-повстанцы разбегались, как под огнём, и переполнили собой все подъезды, навесы, подворотни. Настроение было сбито, ряды расстроены. Дождь распылил восставшую армию… Командиры говорили, что восстановить армию уже не удалось, и последние шансы на какие-нибудь планомерные операции после ливня совершенно исчезли»
(584).

Дело было не только в дожде. Холодный душ помог, видимо, даже самым наивным, миролюбивым рабочим и солдатам понять ту истину, которую Владимир Ильич сформулировал ещё 18 июня: демонстрациями, даже вооружёнными, ничего не добьешься. И бесполезно требовать брать власть от этого руководства ЦИК. А если так, то вся толкотня вокруг Таврического – безсмысленна. И надо идти по домам и казармам сушиться и думать о том, что же делать дальше. Именно так и сказал, отчитываясь перед Кронштадтским Советом, левый эсер Г. Смолянский: «Наша задача была пойти к Таврическому дворцу и передать наши требования… Мы хотели толкнуть его Совет взять власть. Когда наш протест не был принят во внимание, мы не сочли возможным оставаться» (585).

Митинги около Таврического всё ещё бурлили. Но движение явно шло на спад. А в городе продолжалась стрельба и вооружённые стычки, в которых на стороне правительства принимали участие казаки и юнкерские патрули, офицерские группы. На подходах к Выборгскому району солдаты 1-го пулемётного полка строили против них баррикады. А у Литейного моста произошел настоящий бой между 1-м пехотным запасным полком, возвращавшимся в казармы, и казаками, которые приволокли сюда и орудие. Вылез наружу уже упоминавшийся «третий план», ждавший своего часа: уголовники, выпущенные из тюрем, грабители – свои питерские и «гастролёры», съехавшиеся из других городов. Начались погромы магазинов, грабежи квартир. Пришлось браться за оружие и столичному обывателю. Всего за эти дни в стычках и перестрелках было ранено и убито около 700 человек (586).

А в Таврическом дворце продолжались бурные дебаты. Лидеры меньшевиков и эсеров отвергали любые предложения о переходе власти к Советам. В час ночи, рассказывает Суханов, «послышался какой-то отдалённый шум. Он становился всё ближе и ближе… Уже ясно был слышен в окружающих залах мерный топот тысяч ног… В зале опять волнение. На лицах безпокойство, депутаты вскочили с мест. Что это такое?… Но на трибуне, как из-под земли, вырастает Дан. Он так переполнен торжеством, что хочет скрыть хоть часть его и придать себе несколько более спокойный, объективный, уравновешенный вид, но это ему не удается.

– Товарищи! – провозглашает он. – Успокойтесь! Никакой опасности нет! Это пришли полки, верные революции, для защиты её полномочного органа ЦИК… – В Екатерининском зале грянула могучая “Марсельеза”»
(587).

Что же произошло?

Ещё днём 4 июля Бонч-Бруевичу позвонил сотрудник министерства юстиции Н. С. Каринский, который сообщил, что его министр, П. Н. Переверзев, уже подготовил для печати экстренное сообщение, якобы изобличавшее Ленина и Зиновьева в связях с немецкой разведкой, и на их арест санкция будет дана. Эти документы разослали редакциям всех газет, а в помещение Генерального штаба вызвали представителей Преображенского, а затем других нейтральных полков. «Весть о том, что большевистское восстание, – писал эсер Н. Арский, – служит немецким целям, немедленно стала распространяться по казармам, всюду производя потрясающее впечатление. Ранее нейтральные полки постановили выступить для подавления мятежа».

Итак, полки пришли к Таврическому, «в зале энтузиазм, лица мамелюков, – как пишет Суханов, – просветлели… Они в избытке чувств хватают друг друга за руки и в упоении, стоя с обнажёнными головами, тянут “Марсельезу”». А ЦИК незамедлительно принимает резолюцию Гоца, отвергающую «переход всей власти в руки Совета» и подтверждающую, что «вся полнота власти должна остаться в руках теперешнего правительства…»
(588).

Около двух часов ночи там же, в Таврическом, собираются члены большевистского ЦК, ПК, Военной организации и Межрайонного комитета РСДРП. Получено известие, подтверждённое членом ЦИК, меньшевиком Василием Анисимовым, об отправке в столицу верных Временному правительству частей с Северного фронта. Руководители «военки» всё ещё хорохорятся: «надо идти до конца», «достаточно ввести в устье Невы один хороший корабль…» Но Ленин обрушивает на них град вопросов: «Назовите части, которые безусловно пойдут с нами? Какие колеблются? Кто против нас?» И эти вопросы, как рассказывает Константин Мехоношин, «сразу привели нас в трезвое состояние. Решено: после того как воля революционных рабочих и солдат продемонстрирована, выступление должно быть прекращено. В духе этого решения составляется воззвание» (589).

Сталина направляют к Николаю Чхеидзе: необходимо немедленно остановить распространение клеветы против Ленина и большевиков. И Николай Семенович начинает обзванивать редакции больших газет с просьбой не публиковать «материалы», присланные Переверзевым. Большевистский ЦК принимает и другое решение: Ленину и Зиновьеву покинуть Таврический. Владимир Ильич договаривается с Григорием, что, если «разоблачения» всё-таки будут напечатаны, Зиновьев утром выступит с соответствующим заявлением на бюро ЦИК и немедленно скроется. «Запомнилось далее, – пишет Зиновьев, – как через несколько часов мы с Владимиром Ильичём мчимся на автомобиле из Таврического дворца в редакцию “Правды”… На крыльях и на подножках автомобиля с обеих сторон по нескольку наших моряков-большевиков, вооружённых до зубов, с наставленными штыками винтовок». В редакции Ленин успевает подредактировать обращение ЦК, вставить его в уже готовый номер газеты и после этого они разъезжаются по домам. А минут через десять в помещение «Правды» ворвались юнкера… (590).

Редакции больших столичных газет просьбу Чхеидзе выполнили. И только бульварное «Живое слово» публикует переверзевские материалы о «немецких шпионах». «Утром, когда мы только ещё вставали, – рассказывает Мария Ильинична, – к нам пришёл Я. М. Свердлов и, рассказав о происшедшем ночью, стал настаивать на необходимости для Ильича немедленно скрыться… Яков Михайлович накинул на брата своё непромокаемое пальто, и они тотчас же ушли из дому совершенно незамеченными» (591).

А Зиновьев, явившись на заседание бюро ЦИК, «не садясь, прямо подошел к Чхеидзе и попросил слова в экстренном порядке. Он получил слово вне очереди: «Товарищи, совершилась величайшая гнусность. Чудовищное клеветническое сообщение появилось в печати и уже оказывает свое действие на наиболее отсталые и темные слои народных масс… Мне не надо доказывать, что ЦИК должен принять самые решительные меры к реабилитации тов. Ленина и к пресечению всех мыслимых последствий клеветы… С этим поручением я явился сюда от имени ЦК нашей партии.

Зиновьев кончил и, не садясь, ждал… На многих лицах была ирония, на других – полное равнодушие… Чхеидзе немедленно ответил от имени ЦИК, что… все меры, доступные ЦИК, конечно, будут приняты безотлагательно. Тон Чхеидзе был ледяной». Это рассказ Суханова. А вот продолжение Зиновьева: «…Ясно запомнил выступление “народного социалиста” Чайковского. Благообразный высокий старик с длинной седой бородой, с постнонародническим лицом, – он не мог скрыть злорадства и чувства мести. Запомнился лейтмотив его гнусной речи: “дыма без огня-де не бывает”. Эти слова он повторил несколько раз. Раз Ленина и других обвиняют в германском шпионаже, – значит, “что-то есть”»
(592).

Между тем Свердлов привёл Ленина на набережную Карповки, в квартиру одного из руководителей «военки» С. Н. Сулимова. Здесь Ильича ждал сюрприз. У Сулимовых жил старый товарищ – Григорий Шкловский с двумя младшими дочерьми, незадолго до того вернувшийся из Швейцарии. Там, в Берне, Владимир Ильич любил играть с его детьми. Но сейчас было не до игр. Приехал из Таврического Зиновьев, рассказавший о том, как вели себя члены ЦИК. «Этого и следовало ожидать, – ответил Ленин. – Неужели от этих господ можно было ожидать чего-либо другого?» Подошли член ЦК Ивар Смилга, члены ПК Михаил Томский и Глеб Бокий. Выяснилось, что в некоторых полках всё ещё ведут агитацию за продолжение выступления, а Петропавловская крепость и особняк Кшесинской готовятся к обороне. «В.И., не колеблясь ни минуты, заявил, что сдача неизбежна и что затягивать дело – значит только увеличивать поражение. Настроение, – вспоминал Зиновьев, – было достаточно подавленное»[/b] (593).

Зиновьев, Смилга, Томский и Бокий уехали в особняк Кшесинской, где собрались члены ЦК, ПК и Военной организации. После недолгих пререканий с членами «военки», большинство проголосовало «не пересматривать решение о прекращении демонстраций». Для переговоров пригласили представителя ЦИК Либера, с которым было достигнуто соглашение о сдаче Петропавловки, возвращении броневиков в бронедивизион, а матросов – в Кронштадт. Со своей стороны ЦИК Советов гарантировал непринятие дальнейших репрессивных мер против большевиков и демонстрантов (594).

Однако столь «мирный» исход событий уже не устраивал ни правительство, ни руководство ЦИК. На рассвете 6 июля верные правительству части выстраиваются на Дворцовой площади. Их напутствуют члены ЦИК эсеры Авксентьев и Гоц. Отсюда войска направляются для окружения Петропавловской крепости и захвата «штаба большевиков». Но солдаты и матросы, находившиеся в особняке Кшесинской, перебегают в крепость и вместе с её гарнизоном занимают оборону.

Когда Михаила Либера спрашивают о причине такого поворота ЦИК, тот патетически восклицает: «Железная необходимость властно требует этого!» А причина ясна: под звуки оркестров в город стройными колоннами с артиллерией и броневиками уже вступает большой сводный отряд казаков и солдат Северного фронта под командованием члена ЦИК, поручика-меньшевика Григория Мазуренко.

У Петропавловки складывается дикая ситуация, способная в любую минуту стать ещё одним эпизодом гражданской войны: солдаты, требующие перехода власти к Советам, готовятся к бою с солдатами, подчиняющимися ЦИК Советов. А уж то, что снаряды крепостных орудий зацепят и город – в этом сомнений нет. В Петропавловку приходит член ЦК Сталин и после его уговоров и проведённого голосования гарнизон складывает оружие. Казалось бы, всё – точка поставлена. И все-таки на заседании кабинета министров 6 июля принимается официальное постановление об аресте и привлечении к суду «всех участвовавших в организации и руководстве вооружённым выступлением против государственной власти»
(595).

Оставаться на квартире одного из лидеров «военки», Сулимова, было опасно. При разгроме особняка Кшесинской в руки правительственных войск попали списки большевистской Военной организации. Помимо хозяина квартиры в них значилась и жена его – Мария. Так что впору было ждать «гостей». «Вас, т. Сулимова, – грустно пошутил по этому поводу Владимир Ильич, – самое большое – арестуют, а меня подвесят». И уже утром 6 июля Ленин, вместе с зашедшей за ним Крупской, переходит на Выборгскую сторону в квартиру рабочего Василия Николаевича Каюрова. Отсюда днём он идёт на Большой Сампсоньевский в Выборгский райком, а оттуда на завод «Русский Рено», где в помещении сторожки находился завком. Здесь он встречается со Сталиным и членами Исполнительной Комиссии ПК. Мартын Лацис предложил для продолжения борьбы немедленно объявить всеобщую стачку. Но Владимир Ильич осадил его и сам написал от имени ПК воззвание с призывом к рабочим – с утра 7 июля выйти на работу (596).

Возвращаться к Каюрову не имело смысла. Сын его, пишет Крупская, «был анархист, молодёжь возилась с бомбами, что не очень-то подходило для конспиративной квартиры». Пошли к давней знакомой Надежды Константиновны – Маргарите Фофановой. Сюда же привезли заболевшего Зиновьева с женой – Зинаидой Лилиной. Обсудили за чаем ситуацию и решили пока оставаться на нелегальном положении. Вечером Ленин ушёл к Николаю Гурьевичу Полетаеву – рабочему депутату III Государственной думы, которого он знал ещё по «Союзу борьбы…». А утром 7-го перебрался на 10-ю Рождественскую улицу к Сергею Аллилуеву – рабочему Электростанции акционерного общества 1886 года.

Еще 5 июля – по настоянию большевистской фракции – ЦИК создал специальную комиссию для расследования обвинений, выдвинутых против Ленина, Зиновьева и других. Уезжая из Таврического дворца, Владимир Ильич передал через Каменева, что он и Зиновьев требуют от комиссии выслушать их показания. Соответствующее письмо ночью 6 июля было передано и члену комиссии А. Р. Гоцу. Рано утром 7-го Каменев передал Ленину, что члены комиссии ЦИК придут на условленную квартиру в 12 часов дня
(597).

Квартира Аллилуевых Владимиру Ильичу понравилась. И хозяйке – Ольге Евгеньевне, с которой познакомился у Полетаевых, он сказал: «У вас хорошо. Теперь гоните – не уйду». Но шутливое настроение пропало, когда пришли Надежда Константиновна и Мария Ильинична. Они принесли две вести. И обе плохие…

Ночью пришли сообщения, что наступление на фронте, начавшееся 18 июня и выдохшееся уже в первую неделю, закончилось поражением. 6 июля германские войска нанесли мощный контрудар в стык 7-й и 11-й армий Юго-Западного фронта, осуществив так называемый Тарнопольский прорыв. По опубликованным позднее данным, русская армия потеряла 1968 офицеров и более 56 тысяч «нижних чинов». Начался безпорядочный, порой панический отход русских войск.

Генералам важно было снять с себя вину за поражение. А на кого она падет – легко догадаться. «Разве можно вести дело, – сетовал Корнилов Милюкову, – когда правительству шагу не дают ступить Совдеп и разнузданная солдатня». Так уж в России повелось, что вслед за словом «поражение» очень часто появлялось другое слово – «измена». И то, что решение правительства об аресте «предателей» – руководителей и участников июльского «мятежа» – было принято в ночь на 7 июля, говорило само за себя.


Вторая дурная весть лишь подтверждала это. Той же ночью на квартире Елизаровых был повальный обыск. Мария Ильинична рассказала, как подъехал грузовик, из него вывалились солдаты, юнкера, офицеры и «вся наша квартира наполнилась этой свирепой толпой…». Искали «немецкого шпиона» Ленина. Один из офицеров «особенно настойчиво допрашивал об этом Надежду Константиновну. “Ведь и по старым царским законам, – заметила Мария Ильинична, – жена не обязана была выдавать своего мужа”». Стали допрашивать домработницу Аннушку, но она заявила, что вообще никаких «Олениных» не знает. А в комнатах вовсю шуровали солдаты и юнкера. Искали «всюду, где только можно было предположить, что может спрятаться человек: под кроватями, в шкафах, за занавесками…».

«А двое солдат сидели в это время у стола… Там было немало писем с фронта от солдат, и большинство из них было полно восторга и благодарности Владимиру Ильичу…». Одно из них Мария Ильинична позднее опубликовала: «Солдат хотят уверить, что Вы враг. И постоянно жужжат нам в уши, что Вы – враг народа и России. Но солдаты этому не верят и сочувствуют Вам». «Я знала эти письма, – вспоминала Мария Ильинична, – и, глядя теперь на читавших их солдат, видела на их лицах выражение удивления. Как! Немецкому шпиону, предателю интересов родины, которого они пришли арестовывать… солдаты из окопов пишут такие письма!» [
/b](598).

Выслушав всё это, Владимир Ильич пишет заявление в Бюро ЦИК: «Сейчас только, в 3? часа дня, 7 июля, я узнал, что у меня на квартире был сегодня ночью обыск, произведённый, вопреки протестам жены, вооружёнными людьми, не предъявившими письменного приказа. Я выражаю свой протест против этого… Считаю долгом официально и письменно подтвердить то, в чём, я уверен, не мог сомневаться ни один член ЦИК, именно: в случае приказа правительства о моём аресте и утверждения этого приказа ЦИК- том, я явлюсь в указанное мне ЦИК-том место для ареста» (599).

В это время к Аллилуевым приехали Зиновьев, Сталин, член ПК Орджоникидзе и москвичи – член ЦК Виктор Ногин и секретарь Московского областного бюро Варвара Яковлева. Орджоникидзе пишет, что, узнав о заявлении Ленина, «Ногин робко высказался за явку. Сталин против». И основания для сомнений были, ибо становилось всё более неясным – можно ли надеяться на безпристрастное следствие и, вообще, дойдет ли дело до суда.

Надежда Константиновна была против явки: если бы, считала она, во время обыска юнкера застали Ильича, – «они бы его разорвали на части». Мария Ильинична тоже стала отговаривать: во время обыска, когда солдаты лазили в шкафы, корзины, сундуки, они, не открывая их, прокалывали штыками, будто и не нужен им был живой Ленин. А старший дворник, суетившийся тут же, всё приговаривал: «Да если бы я знал раньше, я бы его такого-сякого собственными руками задушил!» Владимир Ильич выслушивал всё это, но «приводил доводы за необходимость явиться на суд»
(600).

Но тут пришла Стасова, и её информация положила конец спорам. «Заходит Елена Стасова, – пишет Орджоникидзе, – и сообщает о вновь пущенном слухе по Таврическому дворцу, что Ленин якобы по документам архива департамента полиции провокатор. Эти слова на Ильича произвели невероятно сильное впечатление. Нервная дрожь перекосила его лицо и он со всей решительностью заявил, что надо ему сесть в тюрьму. Ильич заявил это нам тоном, не допускающим возражений». Орджоникидзе и Ногина послали в Бюро ЦИК обговорить условия сдачи, а Ленин стал собираться.

Он написал записку Каменеву, которая начиналась со слов: «Entre nous [между нами]: если меня укокошат…» Эти минуты хорошо запомнила Крупская: «“Мы с Григорием решили явиться, пойди скажи об этом Каменеву”, – сказал мне Ильич… Я заторопилась. “Давай попрощаемся, – остановил меня Владимир Ильич, – может, не увидимся уж”. Мы обнялись
» (601).

А может, зря боялся? Может быть, перепуганные женщины просто паниковали, а у страха, как говорится, глаза велики? – Именно так рассуждают нынешние лениноеды, полагающие, что в «демократической России» бояться самосуда не было оснований.

Ан нет, не зря!


Орджоникидзе и Ногин, приехавшие в Таврический договариваться об условиях сдачи Ленина и Зиновьева, для начала встретились с членом президиума ЦИК, меньшевиком из Донбасса Василием Анисимовым. Стали толковать о гарантиях. Но Василий Анисимович был человеком рабочим, врать не умел и тянул нечто неопределённое. В конце концов у него вырвалось, что никаких гарантий нет и он «не знает в чьих руках будет завтра сам»
(602).

Причины для пессимизма у него были. Член особой «Военной комиссии ЦИК для восстановления и поддержания революционного порядка в Петрограде» Владимир Войтинский писал, что фактически уже с 5 июля столица стала ареной «настоящей оргии контрреволюции» и «разгул черносотенства грозил уничтожить плоды нашей победы над бунтарской стихией
» (603).

О поведении контрреволюционных групп в Питере Сталин писал в те дни: «От атаки большевиков они уже переходят к атаке всех советских партий и самих Советов. Громят меньшевистские районные организации на Петроградской стороне и на Охте. Громят отделение союза металлистов за Невской заставой. Врываются на заседание Петроградского Совета и арестуют его членов (депутат Сахаров). Организуют на Невском проспекте специальные группы для ловли членов Исполнительного комитета» (604). И – о ужас! – обвинение в связи с немцами и получении от них денег выдвигается против «столпа советской демократии» Чернова. Виктор Михайлович был вынужден уйти в отставку до окончания расследования. Тотчас началась и травля «циммервальдиста» Церетели.

Известный литератор Иванов-Разумник писал: «Во главе этой разнуздавшейся ныне улицы идут в ногу “Маленькая газета” и “Живое слово”. Ограничусь первой из них… Она называет “агентами Вильгельма” все социалистические партии и группы. И неудивительно, – продолжает газета, – ибо что же такое та власть, “которая создана Всероссийским Съездом С.Р. и С.Д.?” “Это – собрание людей, среди которых большинство составляют евреи… Мы не разжигаем национальной розни, храни вас Бог!” – восклицает газета, но тут же рядом прибавляет: “Куда же дальше?! Что же за правительство родится из Советов такого состава! Тоже с большинством евреев?! Мы не антисемиты, но – благодарим покорно за Русь!”»
(605).

Утром 6 июля, Иван Авксентьевич Воинов, рабочий-интеллигент, писавший очерки о жизни ярославской деревни еще в довоенную «Правду», вышел продавать «Листок Правды», выпущенный взамен разгромленной газеты. На Шпалерной группа юнкеров и франтоватой молодежи сбила его с ног. «Бей большевистскую тварь!» – крикнул кто-то. И молодые люди с остервенением били тростями, юнкера – сапогами. Так и забили до смерти (606).

Командующий Петроградским военным округом генерал Петр Александрович Половцев менее всего думал в эти «дни затмения» о законности и правопорядке. В своих воспоминаниях он откровенно рассказал, как офицер, направлявшийся им для ареста Ленина, спросил: «Желаю ли я получить этого господина в цельном виде или в разобранном… Отвечаю, с улыбкой, что арестованные очень часто делают попытки к побегу» (607). Так что указание было ясным и Крупская была недалека от истины, заметив, что если бы офицеры и юнкера застали Владимира Ильича дома, «они бы его разорвали на части».

Об аналогичном «эпизоде» поведал и начальник контрразведки Петроградского военного округа Борис Владимирович Никитин: «…Подходят ко мне сотник с двумя казаками-урядниками и таинственно отводят в сторону. “Мы понимаем ваше положение: вам неудобно. Мы хотим убрать Ленина и только что получили сведения, где он находится. Мы не просим от вас никакой бумажки. Люди наши. Дайте только два грузовика”. В этот момент открывается дверь и входит начальник Генерального штаба генерал Ю. Романовский… Отвожу его на шаг в сторону, рассказываю ему о предложении… Романовский смотрит на меня несколько секунд, опускает голову, потом вдруг хватает за руку, трясет и восклицает: “Валяйте!” Спускаюсь с казаками вниз, даю два грузовика»
(608).

От «демократов» в форме не отставали и «демократы» в штатском. Князь Сергей Евгеньевич Трубецкой рассказывает в своих мемуарах о том, как помощник министра народного просвещения О. П. Герасимов, в разговоре «с глазу на глаз» с премьером Львовым, заявил: «Я предлагаю Вам такую комбинацию. Оставаясь во главе Временного правительства, назначьте меня министром внутренних дел. Я обязуюсь немедленно и “без вашего ведома” арестовать Ленина, который “при попытке к бегству” будет тут же убит…» (609).

Значит не зря опасались за судьбу Ленина. И, прервав безполезные переговоры с Анисимовым, Орджоникидзе решительно заявил: «Мы вам Ильича не дадим!» После возвращения Орджоникидзе и Ногина на квартиру Аллиуевых, где их ждали Ленин, Зиновьев и Сталин, долго обсуждали ситуацию. Ленин и Зиновьев пишут заявление в Комиссию «по делу обвинения большевиков в сношениях с германцами»: «Утром (в пятницу 7 июля) Каменеву было сообщено из Думы, что комиссия приедет на условленную квартиру сегодня в 12 ч. дня. Мы пишем эти строки в 6 % ч. вечера 7 июля и констатируем, что до сих пор комиссия не явилась и ничего не дала знать о себе. Ответственность за замедление допроса падает не на нас» (610).

Невозможно понять, почему эту записку в нашей литературе прежде не публиковали. А между тем она свидетельствует: Ленин не знал о том, что после создания утром 7 июля следственной комиссии Временного правительства «по делу об организации вооружённого восстания в г. Петрограде 3–5 июля» комиссия ЦИК, как говорится, – «умыла руки», сложила свои полномочия, то есть фактически передала «дело Ленина» в руки контрразведки.

Впрочем, Орджоникидзе рассказал, что, уезжая с Ногиным из Таврического, они встретили Луначарского. И Анатолий Васильевич попросил передать Ленину, чтобы он «ни в коем случае не садился в тюрьму, ибо в данный момент в руках коалиции власть находится только формально. Фактически она в руках корниловцев, а завтра, может быть, и формально перейдет к ним»
(611). В конце концов, уже вечером, как выразилась Крупская, «убедили» Владимира Ильича от добровольной сдачи отказаться и перейти на нелегальное положение. «Мы переменили свое намерение, – писал Ленин, – подчиниться указу Временного правительства о нашем аресте… Никаких гарантий правосудия в России в данный момент нет… Отдать себя сейчас в руки властей, значило бы отдать себя в руки… разъярённых контрреволюционеров, для которых все обвинения против нас являются простым эпизодом в гражданской войне» (612). Итак, выбор сделан, решение (4 члена ЦК) принято.

Незадолго до июльских дней Владимир Ильич писал: «Надо точно, юридически отличить понятие сплетника и клеветника от разоблачителя (требующего установления точно намечаемых фактов)… Партия не должна отвечать на сплетни и клеветы (иначе как повторением, что клеветники суть клеветники)…» (613). И все-таки в последующие дни Ленин опять возвращается к этому вопросу. В «Листке “Правды”» он печатает ряд статей, в которых разъясняет свою позицию. А главное – вновь и вновь анализирует мнения своих оппонентов и более всего – оппонентов «добросовестных».

Их логика очевидна: мы живем в демократической России, где есть суд – открытый, правильный и праведный. «Я не сделал ничего противозаконного. Суд справедлив. Суд разберет. Суд будет гласный. Народ поймет. Я явлюсь». Вполне логично и честно, если… «Если считать, что в России есть и возможно правильное правительство, правильный суд… тогда можно прийти к выводу в пользу явки».

Но все события 5, 6, 7, 8 июля «нагляднейшим образом показали, что… правильного суда в России нет и быть (теперь) не может.
Суд есть орган власти. Это забывают иногда либералы.
Марксисту грех забывать это.

А где власть? Кто власть?

Правительства нет… Оно бездействует».

Поведение контрреволюционеров в столице говорит о том, что «о “суде” тут смешно и говорить». А посему рассуждение сторонников явки, надеющихся на то, что «какой-нибудь суд при таких условиях может что-либо разобрать, установить, расследовать?? Это – рассуждение наивное до ребячества. Не суд, а травля интернационалистов, вот что нужно власти». И Владимир Ильич повторяет: «Дело не в “суде”, а в эпизоде гражданской войны»
(614).

Но может быть все эти рассуждения излишне усложнены? Вот генерал Волкогонов написал просто: «Ленин почти никогда лично не рисковал», и в июльские дни 1917 года его обуяло «обычное человеческое чувство страха» (615). Об истоках подобного рода умозаключений писалось много: мещанин, даже если он увенчан академическими лаврами, пытается низвести великого человека до своего уровня, приписать ему собственные мелкие, эгоистические чувства.

Любая точка зрения имеет право на существование. Кроме той, которая основана на неправде. Волкогонов цитирует записку Ленина Каменеву: «в случае своей гибели…» Но ведь нет таких слов в записке. Там другое: «если меня укокошат…» Почему вместо трагического – «если меня убьют» или патетического – «если я погибну» – это ироническое «укокошат»? Да потому, что политик, избравший путь революционной борьбы, знает – арест, тюрьма и даже смерть – неизбежные спутники его профессии. И не надо каждый раз, когда возникает опасность, впадать в театрально-трагедийный тон. Так что, «если меня укокошат», – сделайте то-то и то-то. И всё… «В жизни часто Ильич стоял на краю смерти, – заметила как-то Надежда Константиновна. – Это тоже отпечаток свой кладёт, тоже страхует от мелких чувств» (616).

«Бычий хлоп» – крепкий мужик – так прозвали его сокамерники уголовной тюрьмы в Новом Тарге в 1914 году. В записках, предназначавшихся для врачей, а не для печати, Крупская написала о том же: «Был боевой человек… Ни пугливости, ни боязливости. Смел и отважен». Она вспоминала, как 1907-м уходил он по льду от царских ищеек из Финляндии. «Лед, несмотря на то, что был декабрь, был не везде надёжен. Не было охотников рисковать жизнью, не было проводников. Наконец Ильича взялись проводить двое подвыпивших финских крестьян, которым море было по колено. И вот, пробираясь ночью по льду, они вместе с Ильичём чуть не погибли… А Ильич рассказывал, что когда лед стал уходить из-под ног, он подумал: “Эх, как глупо приходится погибать”» (617).

Тогда, в 1907-м, случай помог – выбрались. А теперь? По точному юридическому определению, пишет Ленин, добровольная сдача в данных условиях есть не что иное, как «юридическое убийство из-за угла». Оно является не признаком безстрашия, а лишь свидетельством глупости. Поэтому «пусть интернационалисты работают нелегально по мере сил, но пусть не делают глупости добровольной явки!» (618).

А из Питера надо было уходить. 8 июля, после отставки премьера – князя Львова, министром-председателем правительства стал Керенский, сохранивший за собой пост военного и морского министра. Судя по всему, «страха ради», он решил продемонстрировать решительность и безпощадность. В тот же день был подписан приказ № 28, требовавший при наведении порядка в стране и армии, «не останавливаться перед применением вооружённой силы». Подтверждалось распоряжение Временного правительства от 6 июля об аресте и предании суду «за государственную измену» лиц, повинных в безпорядках. Для этого учреждалась специальная следственная комиссия с чрезвычайными полномочиями. А через несколько дней (12 июля) появился и приказ о введении на фронте смертной казни и «военно-революционных судов».

8 июля Керенский приказал арестовать руководителей Центробалта (Центрального Исполнительного комитета советов моряков Балтийского флота), а заодно и командующего Балтфлотом, контр-адмирала Дмитрия Николаевича Вердеревского за отказ 4 июля отправить боевые корабли на усмирение кронштадтцев. В столице вводился запрет на уличные собрания и владение оружием частными лицами. Весь гарнизон был разделён на три категории: активно участвовавших в выступлении – они подлежали расформированию и отправке на фронт; участвовавших в безпорядках лишь частично – в них расформировывались лишь отдельные батальоны, роты и проводилась общая чистка от «подрывных элементов»; и, наконец, оставшиеся лояльными правительству – их ожидала лишь чистка (619).

8 июля для обывателей и прочей публики было устроено грандиозное шоу: под усиленным конвоем 1-й пулемётный полк был разоружен, выведен на Дворцовую площадь, заклеймен позором и расчленён для отправки на фронт. Публика была в полном восторге. А солдаты? «Я видела, – пишет Крупская, – как разоружённый полк шёл на площадь. Под узду вели разоружённые солдаты лошадей, и столько ненависти горело в их глазах, столько ненависти было во всей их медленной походке, что ясно было, что глупее ничего не мог Керенский придумать» (620). На следующий день такая же экзекуция ждала Гренадёрский, 1, 3, 176 и 180-й пехотные запасные полки.

В большевистском ЦК решили Ленина и Зиновьева переправить к Сестрорецку, в рабочий посёлок близ станции Разлив. Вечером 9-го Владимир Ильич сбрил бороду и подкоротил усы – совсем как на фотографии 1910 года. Григорий, не брившийся эти дни, подстриг пышную шевелюру, а усы и бороду оставил. Аллилуев дал Ленину серую кепку и своё рыжеватое пальто, в котором Ильич «походил на финского крестьянина или на немца-колониста». Зиновьеву досталось «пальто-клёш яркого пёстрого рисунка», делавшее его похожим «на прибалтийского коммивояжера».

К Приморскому вокзалу пошли пешком по Рождественским, Преображенской, Кирочной улицам, потом через Литейный мост по набережным. Шли гуськом, держа дистанцию: впереди член ЦИК сестрорецкий рабочий-оружейник Вячеслав Зоф, за ним Ленин и Зиновьев, а замыкали Аллилуев и Сталин. Шли мимо казарм, патрулей, караулов. Но обошлось. У Большой Невки их встретил сестрорецкий рабочий Николай Емельянов. Через товарные ворота, под вагонами, вышли на перрон. Сопровождающие остались, а Емельянов, Ленин и Зиновьев сели в последний, как его называли – «пьяный поезд». «Посреди дороги, – рассказывает Николай Александрович, – на станции Пагулы, сели какие-то молодые люди и стали петь про Владимира Ильича разные хулиганские песни – они здорово выпили. Молодцы на следующей станции слезли. Мы благополучно добрались до места в три часа ночи» (621).

Дома Николай Александрович ещё раз осмотрел гостей. «У нас все финны бреются», – сказал он. Пришлось Ленину сбрить усы, Зиновьеву и усы, и бороду, а жена Емельянова, Надежда Кондратьевна постригла их машинкой наголо – «под нуль». Узнав, что у Емельяновых семеро сыновей и четверо из них дома, Владимир Ильич спросил – не болтанут ли? – «Скорее язык себе вырвут, чем лишнее скажут», – отрезал Емельянов. После этого «гостей» отвели в сарай на сеновал, где спали сыновья Николая Александровича, дали на подстилку по одеялу, «чтоб сено не кусалось» и по простыне – укрываться. А утром переодели в рабочую одежду. Емельянов считал, что так они стали более похожими на финских крестьян (622).

На чердаке сарая поставили стол, чтоб можно было работать. А вскоре прибыли и связные ЦК. Правда, о пароле договориться забыли, и Владимир Ильич долго разглядывал их через щели сарая, а потом махнул рукой: «Шут с ними, что будет, то будет. Зовите их». Но оставаться в посёлке было всё-таки опасно – уж слишком здесь на виду каждый сторонний человек. Надо было уходить. За озером Сестрорецкий Разлив Емельянов нанял за 3 рубля покос. И почти за неделю до приезда «гостей», после работы, с кем-либо из сыновей выкашивал участок. Сложили большой стог, шалаш. Теперь всё было готово и, видимо, уже вечером 10 июля, нагрузив Ленина и Зиновьева рыболовными снастями, косами и граблями, сели в двухвесельную лодку и быстро добрались до места (623).

Вот здесь действительно было тихо и спокойно…


Оффлайн Константин Кулешов

  • Активист Движения "17 марта"
  • **
  • Сообщений: 316
Клевета

После полумиллионных демонстраций, многотысячных митингов, после высоких трибун Всероссийских съездов Советов, где сотни людей жадно ловили каждое его слово, после трёх месяцев открытой и захватывающей политической борьбы – шалаш, острый запах скошенной травы, дымок от костра, над которым в котелке всегда что-то булькало, пение птиц и тихая гладь большого озера…

Однако напряжение не спадало. Вести из Питера приходили тревожные. 9 июля сдался властям Каменев. 10 июля Троцкий опубликовал открытое письмо с опровержением слухов о его якобы «отречении» от Ленина и его тоже арестовали. А днем 10-го юнкера вновь ворвались в квартиру Елизаровых. И опять начался обыск с протыканием штыками чемоданов, корзин и даже дров для печи, сложенных в поленицу. «Возмущённая Аннушка, – рассказывает Крупская, – им заметила: “Ещё в духовке посмотрите, может, там кто сидит”». В квартире оставили засаду, а «нас забрали троих – меня, Марка Тимофеевича и Аннушку – и повезли в генеральный штаб. Рассадили там на расстоянии друг от друга. К каждому приставили по солдату с ружьём. Через некоторое время врывается рассвирепелое какое-то офицерьё, собираются броситься на нас. Но входит тот полковник, который делал у нас обыск в первый раз, посмотрел на нас и сказал: “Это не те люди, которые нам нужны”… Нас отпустили… Добрались до дому лишь к утру» (624).

Каменев и Троцкий тоже оказались не совсем «теми людьми», которых искала контрразведка. Нужен был Ленин и те, кто ехал с ним в «пломбированном вагоне». Впрочем, и Каменева и Троцкого, а затем и Луначарского бросили в «Кресты», где уже находилось около 200 руководителей «военки» и кронштадцев. А Александру Михайловку Коллонтай упрятали в женскую Выборгскую тюрьму. К этим новостям Емельянов добавил свои: в окрестных поселках идут облавы, газеты пишут, что «по следу Ленина» пущены собаки, в их числе знаменитая ищейка «Треф», а 50 офицеров «ударного батальона» поклялись: или найти этого «немецкого шпиона» – или умереть.

Так что нервы и у Ленина, и у Зиновьева всё ещё были напряжены до предела. И когда на следующий день, 11 июля, как показалось совсем неподалеку, вдруг началась частая и всё более приближавшаяся стрельба, они решили, что их всё-таки выследили. «Решаем уйти из шалаша, – пишет Зиновьев. – Крадучись, мы вышли и стали ползком пробираться в мелкий кустарник. Мы отошли версты на две… Выстрелы продолжались. Дальше открывалась большая дорога, и идти было некуда. Помню слова В.И., сказанные не без волнения: “Ну, теперь, кажется, остаётся только суметь как следует умереть”. Твёрдо запомнил эти слова Ильича… Оружия с собой у нас не было».

Однако и на сей раз обошлось. Стрельба стала затихать. Ленин и Зиновьев вернулись к шалашу. А вскоре приплыли на лодке сыновья Емельянова. Они рассказали, что ещё ночью юнкера и рота Финляндского полка под командованием штабс-капитана Гвоздева, при поддержке 6 броневиков окружили Сестрорецкий завод, помещение Красной гвардии, заводской клуб и клуб анархистов. Они потребовали сдачи оружия. Завком согласился и, подменив винтовки красногвардейцев, выдал со склада около тысячи выбракованных стволов. Офицер из заводоуправления шепнул о подмене. И тогда – для доказательства годности оружия – началась «проба»: стали палить в небеса. Гвоздев потребовал заодно сдать и личное охотничье оружие. И грузовик для его сбора, сопровождаемый броневиками, двинулся по посёлку, останавливаясь у каждого двора. Тут пальбы ещё более прибавилось. Ибо, как шутили рабочие, выдаче подлежали лишь старые ружья, а уж никак не патроны. Вот эта-то канонада, звучавшая – через озеро – совсем рядом и была слышна у шалаша. И ребята, вместе с Лениным и Зиновьевым, «весело смеялись над тем, как сестрорецким рабочим удалось надуть юнкеров…» (625).

В один из последующих дней Николай Александрович привёз из дома припрятанное охотничье ружьё. Пошли в лесок, «а Ильич и говорит: “Давненько я не стрелял. Может, уже и разучился. Дай-ка попробую”. Я прикрепил газету, – рассказывает Емельянов. – Ильич отошел шагов на 30–40, прицелился спокойно. Трах, и как раз почти весь заряд попал в центр газеты. – “Ничего, – сказал Ильич, – ещё сумею, когда понадобится, попасть в цель”». Решил попробовать и Зиновьев. Он «нацелился-то правильно, но, когда взялся за скобку, чтобы спустить курок, начал потихоньку отворачивать голову… Трахнул выстрел, и весь заряд пошел по деревьям».

Григория Евсеевича это, видимо, заело. И он стал – один или с кем-либо из сыновей Емельянова – ходить в лес. Но «пристреляться» так и не успел: напоролся на лесника, который у него ружьё отобрал. Вернул лишь самому Емельянову-отцу. И при этом «работника» его обругал: «Всякая чухна тут шляется, по-русски хотя бы слово тявкнул» (626). И слава Богу, что не «тявкнул». Иначе бы вся конспирация рухнула.

После всех этих перипетий жизнь вроде бы пошла на лад. Владимир Ильич ложился спать рано и рано вставал. Купался в озере. Лежал на солнышке. Гулял в ближайшем леске. Но все мысли были ещё там – в недавних бурных событиях. «Целые дни, – рассказывает Зиновьев, – мы перебирали в памяти малейшие эпизоды протекших с калейдоскопической быстротой двух с половиной месяцев и, в особенности, последних дней пребывания на воле. Много-много раз Владимир Ильич возвращался к вопросу о том, можно ли было, всё же, 3–5 июля поставить вопрос о взятии власти большевиками. И, взвешивая десятки раз все за и против, каждый раз он приходил к выводу, что брать власть в это время было нельзя» (627). О том, что у него возникли разногласия с Лениным, Зиновьев почему-то не написал…

Прессу в первые дни Ленин почти не читал. Её пересказывал Зиновьев. «В это время газеты, – вспоминал он, – в том числе и “социалистические”, были полны россказней про “мятеж” 3–5 июля и главным образом про самого Ленина. Такое море лжи и клеветы не выливалось ни на одного человека в мире. О “шпионстве” Ленина, об его связи с германским генеральным штабом, о полученных им деньгах и т. п. печатались в прозе, в стихах, в рисунках и т. д. Трудно передать чувство, которое пришлось испытать, когда выяснилось, что… ложь и клевета разносится в миллионах экземпляров газет и доносится до каждой деревни, до каждой мастерской. А ты вынужден молчать! Ответить негде! А ложь, как снежный ком нарастает… И уже по всей стране, из края в край, по всему миру ползет эта клевета…» (628).

Подготовка дела о «шпионстве» Ленина началась до возвращения Владимира Ильича в Россию. Ещё в конце марта к начальнику контрразведки штаба Петроградского военного округа Борису Владимировичу Никитину явился офицер филиала 2-го бюро французской разведки капитан Пьер Теодор Лоран и вручил ему «список предателей в 30 человек, во главе которых стоит Ленин». Однако, как уже рассказывалось, предотвратить въезд Ленина в Россию не удалось (629).

В апреле, при переходе линии фронта, был задержан прапорщик 16-го Сибирского полка Д. С. Ермоленко, завербованный немцами в одном из концлагерей для военнопленных. На допросах он показал, что в лагере шпионил за своими товарищами, а теперь получил задание вести пропаганду сепаратного мира среди русских солдат. Как заурядного шпиона его могли бы тут же и расстрелять. Но поскольку прежде Ермоленко работал в военной разведке и в полиции, он знал (а может его и надоумили), как набить себе цену.

В протокол допроса от 28 апреля включили «конфиденциальные сведения», якобы сообщённые ему офицерами Германского генерального штаба о том, что по их указанию такую же подрывную работу ведут в России – один из лидеров «Союза освобождения Украины» А. Ф. Скоропись-Иелтуховский, а также лидер большевиков Ленин. И оба они «получили задание в первую очередь удалить министров Милюкова и Гучкова». 16 мая этот протокол генералом Деникиным был направлен военному министру. Позднее в Питер препроводили и самого Ермоленко. «Я увидел до смерти перепуганного человека, – пишет Никитин, – который умолял его спрятать и отпустить». Версия о том, что германские генштабисты назвали рядовому шпику своих «суперагентов», не годилась даже для бульварного детектива. Борис Владимирович, будучи профессионалом, оценил её как весьма «неубедительную» и петроградская контрразведка «категорически отмежевалась от Ермоленко»
(630).

Однако дело не заглохло. Французский министр-социалист Альбер Тома направил в июне французскому атташе в Стокгольм предписание: «Нужно дать правительству Керенского не только арестовать, но дискредитировать в глазах общественного мнения Ленина и его последователей… Срочно направьте все ваши поиски в этом направлении…» (631).

Долго ждать не пришлось. «Расследование, однако, приняло серьёзный характер после того, – пишет Никитин, – как блестящий офицер французской службы, капитан Пьер Лоран вручил мне 21 июня первые 14 телеграмм между Стокгольмом и Петроградом, которыми обменялись Козловский, Фюрстенберг, Ленин, Коллонтай и Суменсон. Впоследствии Лоран передал мне ещё 15 телеграмм». Впрочем, поначалу и тут случилась неувязка. Оказалось, что особая служба телеграфного контроля в Петрограде давно уже следила за указанной перепиской. Её вывод: «телеграммы, которыми обменивался Я. Фюрстенберг с Суменсон, коммерческого характера. Задолго до революции они показались подозрительными всего лишь с коммерческой точки зрения, так как товары, предлагавшиеся Я. Фюрстенбергом для Суменсон, могли быть немецкого происхождения (салол, химические продукты, дамское бельё, карандаши и т. д.)» (632).

Однако это препятствие преодолели легко. Министр юстиции Павел Николаевич Переверзев настойчиво теребил Никитина: «Положение правительства отчаянное; оно спрашивает, когда же ты будешь в состоянии обличить большевиков в государственной измене?!» А поскольку интересы совпадали, то французский военный атташе в Петрограде полковник Лавернь и Никитин сошлись на том, что коммерческий характер переписки следует считать лишь хитроумным шпионским кодом. 1 июля в контрразведке у Никитина состоялось совещание, на котором порешили: расследование около тысячи дел по немецкому шпионажу прекратить, а всех сотрудников сконцентрировать на одном – «усилить работу против большевиков». Тут же составили список на 28 большевистских лидеров. На каждого из них, начиная с Ленина, Борис Владимирович – от имени главнокомандующего – подписал ордер на арест. Дополнительно составили списки на арест еще 500 большевиков. «Я предвидел большое потрясение, – пишет Никитин, – но о нём-то мы и мечтали!» И когда через несколько дней начались июльские события, тут уж совсем стало не до «юридических тонкостей». И
Переверзев взмолился: «Докажите, что большевики изменники, – вот единственное, что нам осталось» (633).


Дожидаться завершения расследования он не стал. Утром 4 июля Переверзев встретился с бывшим большевиком, ставшим заядлым «оборонцем», известным скандалистом Григорием Алексеевичем Алексинским и передал ему материалы и о Ермоленко и о телеграммах Фюрстенберга (Ганецкого), Суменсон и Ленина. Днём 4-го сообщение для газет – «Ленин и Ганецкий – шпионы» – с помощью сотрудников контрразведки было изготовлено. Для солидности его подписал и эсер, старый шлиссельбуржец Василий Семёнович Панкратов, работавший в штабе военного округа. Но после того, как Чхеидзе по просьбе Сталина обзвонил редакции, эта публикация, как уже рассказывалось, появилась 5 июля лишь в бульварном «Живом слове». А уж на следующий день о ней трубила вся «большая пресса» и на стенах домов были расклеены специальные плакаты.


Приехавший 5 июля с Западного фронта Керенский, вступив в должность министра-председателя, снял со своих постов и командующего округом генерала Половцева, и министра юстиции Переверзева. Первого – за «бездеятельность», второго – за избыточное рвение: публикацию «сырого» материала. А 21 июля в газетах появилось сообщение от прокурора Петроградской судебной палаты Н. С. Каринского – того самого, который предупредил Бонч- Бруевича, – официально предъявлявшее Ленину и большевикам обвинение в мятеже и попытке свергнуть правительство, а также в получении денежных средств из Германии, то есть в государственной измене.


Напрасно Керенский безпокоился о том, чтобы придать обвинениям хоть какую-то видимость достоверности. Дифференциация и глубочайший разрыв между теми, кто поддерживал правительство, и теми, кто прислушивался к большевикам, после июльских дней лишь усилились. И сторонники правительства даже не пытались усомниться в правдивости газетных обличений. Они сразу приняли обвинения как данность, как факт.


Ответственный сотрудник МИД, человек вполне интеллигентный – Г. Н. Михайловский написал: «Никогда ещё уверенность, что чужая рука движет этими людьми, направляет их и оплачивает, не принимала у меня такой отчётливой формы. После июльских дней всякая тень сомнения в германской завязи большевистского движения у меня исчезла». А будущий советский историк, академик Юрий Владимирович Готье размышлял в своем дневнике: «Участь России – околевшего игуанодона или мамонта… Большевики – истинный символ русского народа, народа Ленина, Мясоедова и Сухомлинова – это смесь глупости, грубости, некультурного озорства, безпринципности, хулиганства и, на почве двух последних качеств, измены… Кстати об измене. С большевиков маска сорвана»
(635). Упоминавшаяся выше житейская мудрость «премудрого пескаря», сформулированная почтенным Николаем Васильевичем Чайковским – «дыма без огня не бывает… Раз говорят, значит, что-то есть» – срабатывала и на столь высоком интеллектуальном уровне.


Впрочем, не у всех. Владимир Галактионович Короленко 23 июля написал: «…Что хотите – в подкуп и шпионство вождей большевиков я не верю… Старая истина – нужно бороться только честными средствами, а Алексинский в этом отношении далеко не разборчив»
(636).


Ну а те, кто не верил правительству, был против него, те, кого Готье назвал «народом Ленина», – отбрасывали любые доводы, исходившие «сверху». Резолюции, принятые на заводах и фабриках, рабочих и солдатских митингах Петрограда, Москвы, Иваново- Вознесенска, Екатеринбурга, Донбасса, Баку, Тифлиса, Батума и других городов печатались в уцелевших большевистских газетах. Они требовали прекратить «грязную травлю» и заявляли, что «никакая клевета желтой прессы… не сможет подорвать авторитет и доверие к т. Ленину и всему революционному течению соц. – дем. (большевикам), так как их позиция есть позиция рабочего класса и бедноты» (637). Но точно так же, как «низы» не воспринимали импульсов, исходивших «сверху», так и правительству были глубоко безразличны все эти резолюции. «Дело Ленина и К°» все более пухло, обрастая новыми сюжетами и персонажами.


Конечно, можно было бы вообще не реагировать на те наветы, кои исходят от людей, для которых данное «дело» всего лишь «эпизод гражданской войны». Умом понимаешь, что переживать надо лишь тогда, когда хула исходит от тех, чьё мнение и отношение дороги тебе. Владимир Ильич вспоминает стихотворение «Блажен незлобивый поэт» Некрасова: «Он ловит звуки одобренья / Не в сладком ропоте хвалы, / А в диких криках озлобленья!» Да, это так. Но если ты знаешь, что невиновен – всё равно противно и обидно до слёз. И при всех вариантах, надо бороться, отстаивать честь свою и своей партии.


Но как? Апеллировать к «общественному мнению»? Взывать к совести прокурора? Рвать на груди рубаху и клясться в невиновности? Наивно и глупо. И Владимир Ильич берётся за дело не как «потерпевший», а как юрист-профессионал, который ищет в обвинениях наиболее уязвимые места и уличает прокурора в фальсификации дела.
Современные исследователи нередко упрекают Владимира Ильича в том, что, отвечая прокурору, он не всегда полностью раскрывает карты и не говорит полной правды. Он отрицал, например, что имел с Ганецким «денежные дела», хотя таковые, как упоминалось выше, имели место ещё в Швейцарии. Но совершенно очевидно, что ответы Ленина целиком определялись его отношением к данному судилищу.
30 марта 1896 года, когда жандармский полковник Филатьев и прокурор Кичин допрашивали Владимира Ульянова, он отрицал всё, даже самое очевидное. «Чистосердечные признания» были здесь неуместны. И на сей счёт существовали правила поведения на допросах и в суде, считавшиеся в демократической среде этической нормой.
Вот и теперь, признавая суд «неправедным», он не стал сдавать Ганецкого. «Было бы, конечно, величайшей наивностью принимать “судебные дела”… против большевиков за действительные судебные дела. Это была бы совершенно непростительная конституционная иллюзия», – написал Ленин. И при таком «тенденциозном процессе» обязанность защитника состоит отнюдь не в том, чтобы чистосердечными признаниями помогать прокурору совершать «юридическое убийство из-за угла»
(638).


Выше уже отмечалось, что глубокий анализ всего корпуса интересующих нас документов дан в книге Геннадия Леонтьевича Соболева «Тайна немецкого золота», которую наши «лениноеды» всячески пытаются замолчать. Еще бы! Промышляя данным сюжетом, они попросту могут остаться без заработка… Но большинство документов, использованных Соболевым, стали известны значительно позже. Ленин же должен был исходить из того, что есть под рукой. И прежде всего – из враждебной ему буржуазной прессы.
Отметая обвинения в инициировании мятежа, он приводит не только резолюции большевистского ЦК о сдерживании движения, но и «Речь» (№ 154), которая 4 июля писала: «Большевики в данном случае показали свое безсилие: они не могли удержать полки от выступлений на улицу». Ленин цитирует «Биржевые ведомости» (№ 16317), которые свидетельствуют, что «стрельбу начали не демонстранты, что первые выстрелы были против демонстрантов!!» Он использует, наконец, хронику событий, опубликованную «Рабочей газетой» (№ 100) 7 июля, из которой очевидно, что «организация большевиков имела одна только моральный авторитет перед массой, побуждая её отказываться от насилий… Она имела полную возможность приступить к смещению и аресту сотен начальствующих лиц, к занятию десятков казённых и правительственных зданий… Ничего подобного сделано не было»
(639).


Что касается дел «шпионских», то тут всё было сложнее, ибо газета «Русская воля» и еженедельник Алексинского «Без лишних слов» опубликовали лишь часть телеграмм Ганецкого к Суменсон. Ссылаясь на «зашифрованность» их текстов и тайну следствия, прокурор в официальном заявлении ограничивался лишь намёками. Но смысл их был ясен: речь якобы шла о денежных потоках, направлявшихся из Германии через Стокгольм в Питер. Любопытно, что спустя почти сто лет эту версию, а точнее – сплетню повторяют и наши «лениноеды». А покойный А. Н. Яковлев с экрана телевизора уверял, что указанные телеграммы есть ни что иное, как «расписки Ганецкого» в получении немецких денег и пересылке их через Суменсон Ленину.
Вот бы «почтенному ученому мужу» почитать эти «расписки». О необходимости данной процедуры как раз и написал ещё 7 июля Ленин: «Коммерческая и денежная переписка, конечно, шла под цензурой и вполне доступна контролю целиком». А спустя две недели добавляет: «…Если прокурор… знает, в каком банке, сколько и когда было денег у Суменсон (а прокурор печатает пару цифр этого рода), то отчего бы прокурору не привлечь к участию в следствии 2–3 конторских или торговых служащих? Ведь они бы в 2 дня дали ему полную выписку их всех торговых книг и из книг банков?… Когда именно, от кого именно Суменсон получала деньги… и кому платила? Когда именно и какие именно партии товара получались?.. Это не оставило бы места тёмным намёкам, коими прокурор оперирует!»
(640).


Те, кому надо было опорочить Ленина, естественно, такой работы не проделали. Не сделали этого и те, кто позднее десятки лет занимались «лениноведением», они просто «стояли на страже!» Сделал это американский историк С. Ляндрес в статьях и в книге «К пересмотру проблемы “немецкого золота” большевиков», вышедшей в США в 1995 году (641). Он тщательно проанализировал весь комплекс телеграфной переписки между Стокгольмом и Петроградом, но оперировал не 29 (как Никитин), а всеми 66 телеграммами, коими располагала следственная комиссия Временного правительства и прокурор Каринский.


Первая «сенсация» – для легковерных читателей – состояла в том, что, как оказалось, все денежные переводы всегда шли из Петрограда в Стокгольм, «но никогда эти средства не шли в противоположном направлении». Вторая «сенсация» – опять-таки для легковерных – заключалась в том, что указанная переписка не была «закодированной», а действительно носила сугубо коммерческий характер. И когда в телеграммах шла речь об отправке таинственной «муки», то имелась в виду совершенно конкретная мука для детского питания фирмы «Нестле», а под «карандашами» – самые обыкновенные карандаши, кои в годы войны стали в России дефицитом. Иными словами, добросовестные царские служаки – цензоры, упоминавшиеся выше, оказались правы: никакого шпионского «шифра» не было
(642).


В первой главе уже отмечалось, что Яков Станиславович Ганецкий с лета 1915 года работал в экспортной фирме Парвуса в Копенгагене. Когда российская цензура и французская разведка заподозрили фирму в контрабанде, они, видимо, дали знать об этом датским властям. И хотя после тщательной проверки каких-либо следов контрабанды в её торговом обороте обнаружено не было, Ганецкого оштрафовали за вывоз в Россию без лицензии термометров и в январе 1917 года выдворили в Швецию. Там Парвус назначил его управляющим такой же экспортной фирмы в Стокгольме.
Надо сказать, что, зная о пронемецкой социал-патриотической позиции Парвуса, Ганецкий с самого начала сомневался в том, можно ли принимать его предложение. Но все знакомые социал-демократы убеждали, что Парвус никогда не путает свой бизнес с политикой и в этом смысле ему можно вполне доверять. Д. Шуб, изучавший широкий круг материалов о Парвусе, подтверждает, что сотрудники его контор действительно не подозревали о связях шефа с немецкими властями.


Ганецкий принял предложение, а контрагентом в Петрограде поставил Екатерину Маврикиевну Суменсон, работавшую до этого в такой же фирме в Варшаве у его брата Генриха. По принятой тогда торгово-экспортной схеме Ганецкий направлял ей из Швеции списки товаров для оптовой продажи в Россию. Суменсон распределяла их между российскими перекупщиками. Те, в свою очередь, получив из Швеции требуемый товар, переводили деньги на текущий счет Суменсон в Петрограде. А уже оттуда эти деньги направлялись фирме Ганецкого в Стокгольм на счета «Ниа банкен».


За эту работу Яков Станиславович получал жалованье в 400 крон (200 рублей) и приличный процент с продаж. А поскольку оборот фирмы, поставлявшей помимо медикаментов, женское бельё и канцтовары, был значительным, Ганецкий счел своим долгом, по возможности, оказывать из этих личных средств финансовую помощь польской социал-демократии (СДКПЛ), где он являлся одним из лидеров левого крыла, и большевикам, с которыми его связывали долгие годы совместной борьбы
(643).


В конце 1917 года, когда роль Парвуса стала вполне очевидной, специальная комиссия СДКПЛ, рассмотрев «дело Ганецкого», заключила: «факт личных сношений и совместных торговых операций с Парвусом не влечет за собой факта политического сотрудничества». А посему комиссия «констатирует полную неосновательность обвинений Ганецкого в политическом сотрудничестве с Парвусом». К аналогичному выводу пришли и члены большевистского ЦК. Николай Бухарин в этой связи написал: «Я не знаю ни одного факта, который подтверждал бы выдвинутое против т. Ганецкого обвинение в спекуляции (поскольку под спекуляцией понимается нечто большее, чем обыкновенная торговля). Вопрос о допустимости торговли вообще можно обсуждать с той точки зрения, удобно или неудобно для социал-демократа (в моральном смысле) заниматься ею, но, во всяком случае, занятие торговлей не бросает никакой политической тени на т. Ганецкого» (644).


Сравнительный анализ материалов следственной комиссии Временного правительства и мемуаров Б. В. Никитина показал, что почтенный Борис Владимирович нередко шел на прямые передержки. Он писал, к примеру, о том, что одним из главных каналов перевода «немецких денег» от Суменсон к большевикам являлся Мечислав Юльевич Козловский – член ПК и Исполкома Петросовета. Ему, якобы по указанию Ганецкого, был открыт у Суменсон неограниченный кредит и регулярные единовременные выдачи достигали 100 тыс. рублей каждая. Между тем следствие установило, что за весь период 1916–1917 гг. присяжный поверенный Козловский – как юрисконсульт этой фирмы, получил у Суменсон в качестве гонорара лишь 25 424 рубля. Геннадий Соболев деликатно замечает: «В данном случае автора [Никитина] подвела не память, а версия, предложенная французской разведкой в июне 1917 года и с готовностью принятая им. В свою очередь Никитин подвёл многих маститых историков, черпавших и продолжающих черпать из его книги доказательства в пользу этой версии» (645).


В специфической литературе, изобличающей заговоры «международного еврейства», до сих пор эксплуатируется также версия о поддержке большевиков «известным сионистом», владельцем «Ниа банкен» Олофом Ашбергом, который якобы направлял им миллионы из Стокгольма в Петроград. Однако и эта легенда не выдержала проверки. Установлено, в частности, что 2 миллиона, действительно переведенных Ашбергом в Питер, предназначались не большевикам, а являлись его личным вкладом в «Заем свободы» Временного правительства, с которым он весьма тесно сотрудничал (646).


Несостоятельным оказалось и обвинение в том, что на немецкие деньги издавалась большевистская «Правда». При разгроме её редакции в руки контрразведки попала вся финансовая документация газеты и заведующий её издательством К. М. Шведчиков. Все бумаги тщательно изучили эксперты, а Константина Матвеевича избили, а потом – используя старый жандармский прием – несколько дней задавали один и тот же вопрос: «Откуда брали деньги на издание?» И каждый раз он разъяснял, что «Правда» издаётся на рабочие сборы, которые всегда – с 1912 года – составляли её финансовую базу. Что именно эти сборы, отчёты о которых ежедневно печатались в газете, позволили прибрести типографию. Что газета даёт даже некоторую прибыль: при ежемесячных расходах примерно в 100 тысяч, распространение её тиража в июне дало 150 тысяч. Проверка отчётности подтвердила показания Шведчикова и его вынуждены были освободить. Подтвердили эти данные и более поздние подсчёты историков: с 5 марта по 25 октября 1917 года в фонд газеты «Правды» действительно поступило около 500 тысяч рублей (647).


Рассыпались и другие аналогичные обвинения: на столь ненавистную «Окопную правду» деньги были отпущены Исполкомом Советов солдатских депутатов 12-й армии. На гельсингфорскую «Волну» средства поступили из судовой кассы броненосца «Республика» («Павел I») (648). Большевистский «Наш путь» субсидировал из казённых средств главком Северного фронта генерал В. А. Черемисов, а главком Юго-Западного фронта генерал А. Е. Гутор выделил для аналогичной цели 100 тысяч рублей.


А где же «немецкое золото»? Или не было его вообще? Конечно было. В начале книги уже говорилось о том, что в годы войны каждая из воюющих держав тратила огромные суммы не только на ведение «открытых» боевых действий, но и на фронт «невидимый», на содержание шпионской сети, поддержку оппозиционных сил в стане противника и т. п. По данным Юрия Фельштинского, на так называемую «мирную пропаганду» Германия израсходовала 382 миллиона марок. Причем на Румынию или Италию было потрачено куда больше, чем на Россию. Но, видимо, даже такие большие деньги оказались недостаточными для таких небольших стран. Ибо они не помешали потом и Румынии, и Италии выступить в войне против Германии
(649).


Что касается России, то, когда военный атташе Франции в Стокгольме получил доступ к шведским банковским счетам, он якобы обнаружил там чековые книжки службы немецкой пропаганды, которые «использовали для оказания поддержки борьбы русских прогрессивных партий против царизма, они же обезпечивали субсидиями и некоторых крупных чинов царского правительства, находившихся за границей, с целью склонить их к мысли, что продолжение войны для России гибельно» (650).


После Февральской революции, помимо расширения шпионской сети, значительные немецкие субсидии были направлены на подкуп редакторов некоторых солидных российских газет. Для этой цели был использован известный авантюрист Иосиф Колышко, выдававший себя за «либерального писателя» и бывший в свое время чиновником по особым поручениям у Витте. Им было получено 2 миллиона рублей, но его усилия не увенчались успехом. Деньги Колышко быстро истратил, успев – до своего ареста в мае 1917 года – приобрести на свое имя лишь газету «Петербургский курьер» (651).


С российскими политическими партиями дело обстояло ещё сложнее. Когда директор Федерального резервного банка Нью-Йорка У.Томпсон, прибыв в Россию во главе миссии американского Красного Креста, сунул Брешко-Брешковской конверт с 50 тысячами рублей на расходы по своему усмотрению, она спокойно приняла их. Её поставили во главе «Гражданского комитета грамотности», на нужды которого Томпсон тут же перевёл более 2 миллионов рублей, пообещав выделить ещё 2 миллиона долларов. Благодарная Екатерина Константиновна заявила, что для «просвещения нашего тёмного народа» она готова принять любые суммы.


Между тем проблемы просвещения русского народа менее всего интересовали американцев. Деньги ассигновались на пропаганду, цель которой тот же Томпсон сформулировал ясно: удержать русских солдат в окопах и оттянуть на Восточный фронт максимальное количество немецких дивизий. Бывший американский госсекретарь Э. Рут, прибывший в Петроград в июне, требуя от Белого дома увеличения ассигнований на подобную пропаганду до 5 миллионов долларов, был еще более циничен: «Это стоило бы дешевле, чем содержание пяти американских полков, а перспектива удержания на фронте против Германии 5 миллионов русских во много раз ценнее пяти полков». Таким образом, заключал он, эти расходы обернуться для США «огромной выгодой».


Кстати, и Екатерина Константиновна не собиралась тратиться на «просвещение нашего тёмного народа». Из полученного ею миллиона долларов большая часть ушла на создание эсеровской прессы в провинции и поддержку «Воли народа» – фракции БрешкоБрешковской в эсеровской партии. Но и это не считалось зазорным, ибо деньги все-таки исходили от «союзников»
(652).


Что касается «немецкого золота» на «мирную пропаганду», то брать его в открытую рискнули лишь некоторые организации сепаратистского толка, вроде финских «активистов» или украинских «самостийников». С другими так просто не получалось.


Уже упоминавшийся Карл Моор, безуспешно предлагавший в марте Ленину деньги на переезд в Россию, писал 4 мая 1917 года своим германским кураторам, что после бесед с некоторыми большевиками, меньшевиками и плехановцами он пришёл к убеждению, что русские социалисты могут принять помощь лишь «из не вызывающего подозрений источника». Под таковым он имел в виду прежде всего самого себя и в мае, приехав в Стокгольм, вновь предложил свои услуги и кошелек большевикам
(653).


В обширной «лениноедской» литературе стало уже общим местом утверждение о том, что большевики ради своих целей якобы никогда не брезговали даже самыми «тёмными» деньгами, что неразборчивость в средствах борьбы была вообще возведена у них в принцип. Спорить с подобными авторами нет смысла, ибо поиск истины менее всего интересует их.


Отметим лишь, что в данном случае, получив письмо Ганецкого о предложении Моора, Ленин в конфиденциальном письме отвечает: «Но что за человек Моор? Вполне ли и абсолютно ли доказано, что он честный человек? Что у него никогда и не было, и нет ни прямого ни косвенного снюхивания с немецкими социал-империалистами? Если правда, что Моор в Стокгольме, и если Вы знакомы с ним, то я очень и очень просил бы, убедительно просил бы, настойчиво просил бы принять все меры для строжайшей и документальнейшей проверки этого. Тут нет, т. е. не должно быть, места ни для тени подозрений, нареканий, слухов и т. п.» И когда позднее вопрос о предложении Моора поставили в ЦК, решение было резко отрицательным именно «ввиду невозможности проверить действительный источник предлагаемых средств и установить, действительно ли эти средства идут из того самого фонда, на который указывалось в предложении, как на источник средств Г. В. Плеханова…»
(654).


Увы, письмо Ленина, отправленное в Стокгольм после 26 августа, а тем более решение ЦК от 24 сентября, запоздали. 23 августа (5 сентября) в Стокгольме открывалась III Циммервальдская конференция, на которую съехались делегаты из многих европейских стран и Америки. А денег – ни на аренду помещения, ни на кормёжку – не было. После ареста Суменсон и разгрома фирмы Ганецкого в России никаких средств из Петрограда не поступало. В этой критической ситуации, не имея никаких связей с ЦК, Радек, Ганецкий и Воровский взяли у Моора ссуду – около 200 тысяч швейцарских франков (38.430 долларов США по тогдашнему курсу) (655).


После завершения конференции 30 августа (12 сентября) у её организаторов осталось 83.513 датских крон. Возможно, именно в связи с этим Николай Семашко, приехавший в сентябре из Стокгольма, и обратился в ЦК. Однако, как уже указывалось, ЦК отказался от «мооровских» денег и в Россию из них не попало ни кроны. Вопрос этот «закрыли» в январе 1926 года, когда «ссуда» Моора была полностью возвращена ему как сугубо частный заем (656). Американский историк Ляндрес, исследовавший и этот сюжет, остроумно заметил: «Принимая во внимание цели конференции и состав ее участников, можно с уверенностью сказать, что “немецкие деньги”, на которые она была устроена, были использованы в неменьшей мере против правительства кайзеровской Германии, чем против Временного правительства А. Ф. Керенского…» (657).


Выходит так, что наиболее важным каналом немецкой «поддержки революционного движения» являлась, видимо, деятельность, так сказать, штатных германских агентов в России. Борис Никитин рассказывает, как его сотрудники из числа старых профессиональных шпиков, выследили некоего Степина, работавшего в немецкой компании «Зингер», который якобы просто платил за участие в антиправительственных выступлениях.


По сведениям русской контрразведки, в Германии печатали для этого мелкие купюры, они-то и пускались агентами в оборот. Причём, раздавая пятерки матросам и солдатам, Степин открыто заявлял, что «он “первый человек” у Ленина, что последний ему во всём доверяет и сам даёт деньги». Никитин утверждает, что именно эти купюры были изъяты при июльских арестах у некоторых участников событий. Именно у «некоторых», ибо на всех «мятежников» не хватило бы и германской казны.


Злые языки утверждали, впрочем, что никаких «немецких денег» в карманах арестованных не было и под этим предлогом их просто обирали. Но сама версия о подобного рода действиях германских агентов вполне вероятна. А вот принять всерьез то, что Степин был «первый человек» у Ленина и именно от него получал фальшивые пятерки и десятки, можно было лишь при самой избыточной «ангажированности»
(658).


Возможен был и другой – окольный путь проникновения «немецкого золота». Среди множества документов, введённых в оборот за последние десятилетия для доказательства «шпионства» Ленина и большевиков, основную массу составляет информация о расходах германского МИД и Генштаба на «мирную пропаганду в России», «для политических целей в России» и т. п. – без указания получателей данных средств. И лишь несколько документов действительно имеют отношение к интересующей нас проблеме.


Один из них – телеграмма статс-секретаря иностранных дел фон Кюльмана представителю МИД при Ставке 5 декабря 1917 года: «…Цель той подрывной деятельности, которую мы могли вести в России за линией фронта – в первую очередь поощрение сепаратистских тенденций и поддержка большевиков. Лишь тогда, когда большевики начали получать от нас постоянный приток фондов через разные каналы и под различными ярлыками, они стали в состоянии поставить на ноги их главный орган “Правду”, вести энергичную пропаганду и значительно расширить первоначально узкий базис своей партии»
(659). Телеграмму эту Кюльман послал тогда, когда долгожданное перемирие на Восточном фронте стало, наконец, фактом. И вечный спор о том, кто сыграл в этом явном успехе более важную роль – дипломаты, шпионы или генералы, а стало быть и крайнее преувеличение своих заслуг каждой из сторон – было вполне естественным.


В марте-апреле 1917 года, когда возобновлялось издание «Правды», в кассе большевистского ЦК было действительно лишь 15 тысяч рублей. Текущие расходы составили около 10 тысяч. Поэтому для выпуска газеты ЦК занял у профсоюза трактирщиков 20 тысяч. И сразу же начались пожертвования и уже упоминавшиеся сборы по заводам и воинским частям. Повторим: с марта по октябрь они дали около полумиллиона рублей
(660).


Получило ли издание субсидии от немцев? На этот вопрос в июле ответила русская контрразведка: нет, не получило, «специальная экспертиза документов, изъятых в редакции, установила непричастность к изданию газеты “Правда” германского капитала» (661). Но слова Кюльмана о «разных каналах» и «различных ярлыках» всё-таки необходимо учесть. И лазейку давали как раз сборы и пожертвования. Их перечень публиковался почти ежедневно и в подавляющем большинстве случаев указывалось от какого цеха, мастерской, завода, воинской части, роты, команды они поступили и сколько человек в сборе участвовало. Эти данные вполне поддавались проверке. Были и совсем курьёзные пожертвования: например, от известного миллионера Нобеля (662). Но были и поступления анонимные. Причем иногда довольно крупные – по 100, 300 рублей. Проверить их источник невозможно, хотя очевидно, что в общей сумме сборов они составляли мизерную часть.


Вероятно, прав был Суханов, когда писал об июльских днях: «В эти дни толковали, между прочим, что финансовые дела “Правды” в полном безпорядке, источники доходов из категории пожертвований и сборов не всегда точно установлены, и совсем не исключена возможность, что спекулирующие на большевиках тёмные элементы, хотя бы и германского происхождения, могли без их ведома подсунуть большевикам те или иные суммы ради усиления их деятельности и агитации. Это всегда могло случиться с любой партией или газетой, в положении большевиков и “Правды”». Суханов полагал, что результатом деятельности правительственной следственной комиссии как раз и должна была стать полная реабилитация. «Ничего подобного, насколько я знаю, всё же не было никогда установлено относительно Ленина и его партии»
(663).


В конце концов даже генерал Волкогонов, проштудировав 21 том материалов следственной комиссии вынужден был признать: «Следствие пыталось создать версию прямого подкупа Ленина и его соратников немецкими разведывательными службами. Это, судя по материалам, которыми мы располагаем, маловероятно» (664).


В отличие от генерала, Ленин не знал о содержании указанных томов. Но он был уверен, что и следователи, и прокуроры, и вся «большая пресса», смаковавшая дело о «шпионстве», знают о лживости обвинений. И в те июльские дни он написал: «Контрреволюционная буржуазия… столько же верит в наше “шпионство”, сколько вожди русской реакции, создавшие дело Бейлиса, верили в то, что евреи пьют детскую кровь. Никаких гарантий правосудия в России в данный момент нет» (665). И вся история со «шпионством» есть действительно лишь «эпизод гражданской войны», когда по отношению к противнику не брезгуют даже самыми грязными средствами.


Но нет ли в такой оценке преувеличения? На этот вопрос ответил экс-премьер-министр Львов. Уходя в отставку, он дал интервью журналистам…


На фронте ещё продолжалось немецкое наступление. Ещё считали убитых и раненых. А Георгий Евгеньевич откровенно заявил: «Наш “глубокий прорыв” на фронте Ленина имеет, по моему убеждению, несравненно большее значение для России, чем прорыв немцев на нашем юго-западном фронте». Сколько сентиментальных слов было излито со страниц либеральной и соглашательской прессы против опасности гражданской войны? И сколько обвинений в этой связи было адресовано большевикам? «А когда дошло до серьёзного, решающего момента, – пишет Ленин, – князь Львов сразу и целиком признал…, что “победа” над классовым врагом внутри страны важнее, чем положение на фронте борьбы с внешним врагом». Он оценивает «внутреннее положение России именно с точки зрения гражданской войны… Два врага, два неприятельских стана, один прорвал фронт другого – такова правильная философия истории князя Львова». Именно ради этой победы «буржуазия облила своих классовых врагов, большевиков, морями вони и клеветы, проявив в этом гнуснейшем и грязнейшем деле оклеветания политических противников неслыханное упорство»
(666).


Ленин не знал тогда, что за словами Львова стояло не только понимание «философии истории», но и вполне конкретные действия. 8 июля Верховный главнокомандующий Алексей Алексеевич Брусилов направил письмо всем командующим фронтами. И он тоже писал отнюдь не о положении на фронте. Нисколько не обольщаясь кажущейся «победой над большевиками», Брусилов понимал, что гражданская война неотвратима и готовиться к ней необходимо уже сейчас. А начинать надо с создания воинских частей, способных вести гражданскую войну. «События идут, – говорилось в письме, – с молниеносной быстротой. По-видимому, гражданская война неизбежна и может возникнуть ежеминутно… Несомненно, что с последним выстрелом на фронте, всё, что теперь ещё удаётся удержать в окопах, ринется в тыл, и притом с оружием в руках. Эта саранча, способная всё поглотить на своём пути… К этому надо быть готовым так же, как и к надвигающейся гражданской войне, и противодействовать этому можно тоже, имея только части, сохранившие порядок. Время не терпит…», – заключал Главковерх.


А 11 июля Брусилов направляет ультимативное письмо Керенскому с требованием немедленного введения смертной казни. Генерал решил не пугать его гражданской войной, а сослаться на исторический прецедент: «История повторяется, – писал Алексей Алексеевич. – Уроки великой французской революции, частью позабытые нами, всё-таки властно напоминают о себе… И у них, и у нас армия стала быстро разлагаться, и стройные ряды её угрожали превратиться в опасную толпу вооружённых людей… Десятимиллионная тёмная масса не может оставаться без твёрдого руководства, и что нет власти, если она не может опереться на силу. Надо иметь мужество сказать решительное слово, и это слово – смертная казнь. Французы пришли к тому же выводу, и их победные знамёна обошли полмира»
(667).


Письмо, видимо, произвело впечатление. 12 июля смертная казнь была введена. А 16 июля в Ставке состоялось совещание. Присутствовали: министр-председатель Керенский, министр иностранных дел Терещенко, Верховный главнокомандующий Брусилов, начштаба Главковерха – генерал Романовский, главком Западного фронта – генерал Деникин и его начштаба – генерал Марков, главком Северного фронта – генерал Клембовский, комиссар Юго-западного фронта Борис Савинков, генералы – Алексеев, Рузский, Гурко, Драгомиров, генерал-квартирмейстеры Романовский и Плющевский-Плющик, начальник морского штаба адмирал Максимов и капитан 1-го ранга Немиц, инспектор инженерной части генерал Величко и другие.


Совещание началось в 14 час. 40 мин. Прежде всего генералы выложили все свои обиды и, как говорится, излили душу. Надо «понять, – говорил Клембовский, – что делается в душах несчастных офицеров». Командира Сухинического полка ударили камнем по лицу. Ротного командира просто избили. «Стоит только офицеру слово сказать, как все вопят: “в окоп его, в окоп…” Только и слышно – “буржуй” да “взять в штыки”». Общую боль собравшихся выразил Антон Иванович Деникин. Положение офицерства чудовищное. В 703-ем Сурамском полку солдаты убили героя войны генерала Носкова. В 182-ом полку ранили командира полка. Офицеры подвергаются «нравственным пыткам, издевательству… Их оскорбляют на каждом шагу, их бьют. Да, да, бьют. Но они не придут к вам с жалобой, – корил он Керенского. – Им стыдно, смертельно стыдно. И одиноко, в углу землянки, не один из них в слезах переживает свое горе…»
(668).


Деникин не преувеличивал. Сохранился интереснейший дневник одного офицера. В нем поручик А. И. Лютер записал: «Сидишь как пень и думаешь… о грубости и варварстве. Не будь его – ей-богу, я бы был большевиком… Будь всё сделано по-людски, я бы отдал им и землю, и дворянство, и образование, и чины, и ордена… Так нет же: “Бей его, мерзавца, бей офицера (сидевшего в окопах), бей его – помещика, дворянина, бей интеллигента, бей буржуя…” И, конечно, я оскорблён, унижен, истерзан, измучен» (669).


За годы войны офицерский состав армии изменился. В 1913 году он насчитывал немногим более 52 тысяч человек. Среди генералов дворяне составляли 89 %, среди штаб-офицеров – 72,6 % и обер-офицерства – 50,4 %. К осени 1917 года численность офицерского корпуса достигла 296 тысяч. Из них 208 тысяч – на фронте. И всё-таки доля дворян оставалась высокой. По данным конца 1916 года они составляли в пехоте 43 %, в артиллерии – 72, кавалерии – 76 и инженерных частях – 90 % среди всех офицеров (670).


Однако жупелом было не дворянство. Брусилов с горечью заметил, что в солдатских головах вся армия разделилась на «буржуев» и «пролетариев». И офицеров они «окрестили буржуями. Но по существу офицер – не буржуй. Он – самый настоящий пролетарий». Генерал Рузский добавил: «И генералы – пролетарии». Вот только солдаты никак не могут понять этого. «Я – генерал, главнокомандующий, – рассказывал Клембовский. – При встрече со мной, я часто видел, как у солдат тянется рука, чтобы отдать честь, но затем, подумав, он закладывает руки в карманы и вызывающе смотрит… В глазах их так и читаешь: “Плевать мне на тебя, хоть ты и главнокомандующий”». Брусилов согласился: во всех цивилизованных странах «отдание чести – это известный привет людей одной и той же корпорации. Для нашего простонародья не отдавать честь кому-нибудь, значит – ему “плевать” на него» (671).


Впрочем, дело было не в оскорблённом самолюбии. Развал дисциплины, считали генералы, привёл к развалу армии и полной утрате ею боеспособности. Об этом сказали все, но наиболее впечатляюще опять-таки Деникин. Он зачитывал оперативные донесения о жутких сценах отступления, об отказе от выполнения приказов, самовольном оставлении позиций, самострелах, массовой сдаче в плен, буйствах, грабежах, разгромах винных заводов при бегстве. «Третьего дня, – говорил Антон Иванович, – я собрал командующих армиями и задал им вопрос: “Могут ли их армии противостоять серьёзному (с подвозом резервов) наступлению немцев?” Получил ответ: “Нет…” Я скажу больше: у нас нет армии» (672).


Его поддержал Рузский: «Картина нравственного состояния армии… не только грустная, но, я скажу прямо, гнусная… Из нашей армии сделали орду баранов… Сейчас у нас, как выразился главнокомандующий Западным фронтом, армии нет…» Согласился с ними и генерал Брусилов: «На фронте у нас армии нет, в тылу тоже…» (673).


Естественно, каждый говорил и о причинах. Керенский ожидал, что они, прежде всего, укажут на большевиков, о которых в эти дни говорили и писали все газеты. Ан нет! «Я слышал, что большевизм разрушил армию. Я это отвергаю, – решительно заявил Деникин. – …Разрушили армию другие, проводившие разрушавшее армию военное законодательство последнего времени, люди, не понимающие быта и условий существования армии». И прежде всего – это кадровая чехарда, устроенная Временным правительством, когда «оплёвывались офицеры и… до главнокомандующих включительно изгонялись, как прислуга». Это – солдатские советы и комитеты, породившие «дискредитацию власти начальников» и «многословие и многовластие в военной иерархии». И это, наконец, полная безнаказанность за тягчайшие военные преступления (674).


Комиссар Борис Савинков попытался переложить вину за развал армии с Временного правительства на тяжкое наследие прошлого. «От старого режима, – сказал он, – нам в наследство досталась тёмная масса солдат, не веривших своему командному составу, неграмотная. Армия боялась и молчала. Угроза рухнула, и скрытые чувства вырвались наружу» (675).


Однако относительно кадровой чехарды Деникин был прав. Современный исследователь С. А. Солнцева приводит данные о том, что с марта по август 1917 года от должности отстранили 140 генералов. Гучков начал с Романовых, уволив из армии, помимо государя, великих князей Николая Николаевича, Николая Михайловича, Сергея Михайловича, герцога Мекленбург-Стрелицкого. А потом пошла всеобщая чистка или, как говорили в армии, – «избиение младенцев». Со своих постов были сняты 2 Верховных главнокомандующих, 5 командующих фронтами, 7 – армиями, 26 командиров корпусов, 56 начальников пехотных и 13 кавалерийских и казачьих дивизий, 13 – артиллерийских бригад и т. д. Такая кадровая политика, как рассказывал Деникин, породила «революционный карьеризм», когда в надежде получить повышение старшие офицеры «неистово машут красным флагом и по привычке, унаследованной со времени татарского ига, ползают на брюхе перед новыми богами революции так же, как ползали перед царями» (676).


В понимании того, что надо делать, генералы опять-таки были единодушны. Прежде всего правительство должно подтвердить статус корпуса офицеров, улучшить их материальное положение, а главное – восстановить единоначалие и дисциплину. Далее, запретить всякие митинги. «Всякая агитация на фронте, – говорил генерал Рузский, – должна быть прекращена. Жонглирование словами, которых солдаты не понимают, очень вредно отражается на умах солдат, вносит смущение в их мозги, которые и без того шевелятся с трудом и едва понимают даже самые простые слова» (677).


Главное же – ликвидировать Советы и солдатские комитеты. «Их необходимо уничтожить, – заявил Алексеев, но, зная реальный расклад сил, тут же добавил: – Конечно, сразу сделать этого нельзя, к этому надо придти постепенно». Брусилов дополнил: «Что касается до войсковых комитетов, то их уничтожить нельзя, но комитеты должны быть подчинены начальникам, которые могут, в случае надобности, разогнать комитет». Деникин предложил начать их ликвидацию с ограничения функций «вопросами хозяйственными, бытовыми и просветительскими», предусмотрев суровые меры, карающие за превышение указанных полномочий. К комиссарам Временного правительства генералы отнеслись более терпимо, но и их предлагалось поставить в жёсткие рамки, ибо, как заметил Деникин, – «в армии не может быть двухголовья, в армии должна быть одна голова и одна власть» (678).


Итак, цели были определены. Оставалось лишь указать на методы их достижения. И поскольку Керенский был не только штатским, но и демократом, генералы стали втолковывать ему, что решить указанные вопросы можно лишь с помощью насилия и расстрелов. «Управление армией… не может основываться лишь на словесном убеждении массы», – говорил Клембовский. «Необразованных, неразвитых людей, – разъяснял Брусилов, – нельзя сделать сразу разумными гражданами. Их надо привести к послушанию. Даже в Соединенных Штатах существуют такие суровые меры, как распинание солдата на земле (наподобие Андреевского креста), сажание на цепь. Сама по себе война, – справедливо заметил Алексей Алексеевич, – явление жестокое, неестественное, поэтому жестокими, неестественными мерами надо заставить солдат слушаться» (679).


Иных мер, кроме расстрела, утверждали генералы, в нынешних российских условиях не существует. В 5-й армии арестовали 8 тысяч солдат. Из них лишь 200 пойдут под суд. Теперь представьте себе, объяснял Владислав Наполеонович Клембовский, что военно-полевые суды станут приговаривать к самым суровым срокам наказания. И что? «Предавать суду? – Но тогда половина армии окажется в Сибири. Солдат каторгой не испугаешь. “На каторгу?


Так что ж? Через пять лет вернусь, – говорят они, – по крайней мере, цел буду”». Причем все генералы требовали введения смертной казни не только на фронте, но и в тылу. Прежде всего по отношению к запасным частям, ибо «это, – как выразился генерал Алексеев, – толпы бездельников, вечно митингующих, а в остальное время лежащих и спящих».


Александр Сергеевич Лукомский добавил: «Смертная казнь должна бы быть распространена на гражданских лиц, которые разлагают армию»
(680).


Генералы с трудом сдерживали себя. Страсти разгорелись вокруг вопроса – для штатского человека, казалось бы, второстепенного. Перед наступлением воинским частям торжественно вручили новые красные знамёна. Генералы, стиснув зубы, промолчали. И вот теперь всё неприятие новых порядков выплеснулось наружу. «Мы выставили впереди красные знамёна, заменив ими наши старые, славные знамёна, – с горечью говорил Николай Владимирович Рузский. – За старыми знамёнами люди шли, как за святыней, умирали. А к чему привели красные знамёна? К тому, что войска теперь сдавались целыми корпусами, целыми корпусами бежали в тыл. Это – позор».


А с Антоном Ивановичем Деникиным просто случилась истерика. «Ведите Россию к правде и свету под красным знаменем свободы, – бросал он в лицо Керенскому, – а нам дайте возможность вести наши войска под нашими старыми знамёнами, обвеянными победами… Не бойтесь начертанных на них остатков самодержавия: они давно уже стерты нашими руками. Вы – втоптали их в грязь, наши славные боевые знамёна, вы и поднимите их, если в вас есть совесть…» Далее секретарь, подполковник Тихобразов, записал: «В сильном волнении генерал Деникин просит разрешить выйти на некоторое время. Министр-председатель жмёт руку генералу Деникину и благодарит генерала за откровенно и правдиво выраженное мнение»
(681).


Надо сказать, что тон и содержание речей Керенского во многом определялись составом аудитории. Будь перед ним солдаты, он, наверное, стал бы говорить о «великих идеалах свободы». Но здесь сидели старые боевые генералы. И любой намёк на нерешительность, боязнь крови, задевали Александра Федоровича, как говорится, за живое. «Я не буду, – начал он, – отвечать на нападки и вступать в область, носящую характер политического спора и сведения счётов с настоящей политической системой… Я объехал фронт не только, как говорил генерал Рузский, чтобы устраивать митинги… Кто первый усмирил сибирских стрелков? Кто первый пролил для усмирения непокорных кровь? Мой ставленник, мой комиссар».


Керенский стал рассуждать о том, что «недоверие к власти – болезнь общая, оставшаяся после старого режима. В армии это вылилось в отношениях к офицерам… То же сказалось и у рабочих, такое же недоверие к власти проявилось и в интеллигентских кругах. Я это испытываю на себе». Далее Александр Федорович заявил: «Я лично ничего не имею против того, чтобы сложить с себя должность военного и морского министра, отозвать комиссаров, закрыть комитеты. Но я убежден, что завтра же начнется в России полная анархия и резня начальствующих лиц. Такие резкие переходы не могут иметь места». А посему, надо считаться «с историческим моментом и с тем, что возможно сделать в сегодняшний день… Вчера у меня были французы и англичане и провели параллель между французской и нашей революцией. Это не так. Мы не копируем вовсе французскую революцию, а повторяются лишь законы революции… Да, мы введём в армию революционный террор, но не для восстановления старого, а для поддержания нового». Главное сейчас: «учесть, что при данном соотношении реальных сил возможно сделать и чего нет»
(682).


Этот мотив подхватил Терещенко: надо выждать, говорил он. «Ещё месяц назад введение смертной казни представлялось невозможным. Теперь она правительством принята единогласно, и введение её никаких осложнений не вызвало, и население встретило это спокойно. Вводить же смертную казнь в тылу сейчас нельзя… Уничтожить комитеты сейчас нельзя. К этому надо придти постепенно». Михаил Иванович намекнул генералам, что правительство уже «занято теперь разработкой мер, которые идут иногда даже дальше, чем предлагает генерал Деникин… Все мероприятия должны быть проведены постепенно, а не сразу, по мере пробуждения национального чувства, которое заметно выросло за последние 1,5–2 месяца» (683).


Заверение правительства о готовности принять предлагаемые меры успокоило генералов. «Напрасно вы, Александр Федорович, – сказал Рузский, – всё принимаете на свой счет… Не вами испорчено, но всё равно исправить-то дело нужно, иначе Россия погибнет. Было бы очень хорошо, – вырвалось вдруг у него самое сокровенное, – если бы правительство отрешилось, наконец, от боязни возврата к старому, – но, словно опомнившись, добавил, – боязни не может быть, так как возврата к прошлому быть не может». Брусилов сказал более тактично: «Не в том дело, что будет у нас – республика или монархия, дисциплина всё равно необходима, без неё армии нет»
(684).


Обсудили вопрос о возможной эвакуации Петрограда. В прессе он уже обсуждался как вопрос о переносе столицы в исконно русский центр. Генералы заверили, что пока угрозы для Питера со стороны немцев нет, хотя теперь, сделал оговорку генерал Алексеев, когда вместо армии «осталась одна пыль человеческая, ни за что ручаться нельзя». А вот для ликвидации очага революционной заразы нужно вывезти из Питера вглубь России крупные предприятия, часть рабочих направить на рытьё окопов и завершить расформирование гарнизона (685).


Опасность со стороны немцев, предупредил Алексеев, угрожает Риге и Полоцку, «в этих местах возможен прорыв нашего фронта, что заставит нас отойти от Двины». Мысль о том, что армия не удержит фронта высказал и Брусилов. Деникин сказал еще жёстче: развал армии таков, что, возможно, придётся иметь дело «даже с отступлением к далеким рубежам» (686).


Все генералы одобрили предложение Брусилова о формировании особых частей – «ударных батальонов» и «батальонов смерти» – из числа «идейных офицеров и наиболее надёжных и сознательных солдат», которые могли бы стать опорой в надвигавшейся гражданской войне. Деникин лишь дополнил: они пригодятся и при наведении порядка в самой армии «на случай необходимости применения вооружённой силы против неповинующихся». Комиссар Савинков и генерал Клембовский пошли ещё дальше: необходимо уже сейчас «образование в тылу фронта крупной боевой единицы (корпус, если не целая армия) вполне надёжной в смысле боеспособности», а также сосредоточить «всю мощь» военной власти в руках Главкома.


Совещание закончилось в 23 часа.


Генерал Корнилов на нём не присутствовал. Сославшись на занятость, он остался на своем Юго-западном фронте, где положение и на самом деле было сложным. Но он прислал телеграмму, которую по просьбе Лукомского огласили на совещании. Ее текст убеждает в том, что все необходимые меры, видимо, уже не раз обсуждались генералами между собой. Предложения Лавра Георгиевича совпали с высказываниями его коллег: поднять авторитет и материальное обезпечение корпуса офицеров, восстановить полностью их дисциплинарную власть, военно-полевые суды и смертную казнь на фронте и в тылу для военнослужащих; свести права солдатских комитетов к вопросам хозяйственным и внутреннего распорядка, карая любые попытки выйти за эти рамки; воспретить собрания, митинги, игру в карты и «ввоз» в воинские части большевистской литературы и агитаторов
(687).


Программа Корнилова отражала мнение генералитета. Его авторитет в этой среде ещё более вырос не столько в результате успешного начала наступления, сколько благодаря поведению при отступлении. Не дожидаясь санкций правительства и Главкома, он поставил на путях бегства заградотряды и, как рассказывает Деникин, – «приказывал расстреливать солдат, выставляя трупы их с соответствующими подписями на дорогах и видных местах» (688).


Никаких дерзостей в адрес правительства – на манер генералов Деникина или Гурко – телеграмма Корнилова не содержала. Ультиматумов – в отличие от Брусилова – Лавр Георгиевич не ставил. И 19 июля именно он был назначен новым Верховным главнокомандующим.


Ленин, естественно, ничего о совещании в Ставке не знал. Не знал он и о письме Брусилова от 8 июля командующим фронтами относительно необходимости подготовки к гражданской войне. Но даже из газет было очевидно, что вектор развития послеиюльских событий повернул не в сторону мирного демократического процесса. Наоборот, государственная власть в России явно сдвинулась к военной диктатуре. И уже 10 (23) июля, на чердаке емельяновского сарая, Владимир Ильич пишет четыре тезиса – «Политическое положение», которые позднее в партии стану называть «Июльскими тезисами».


Первый из них констатировал, что контрреволюция в России «укрепилась и фактически взяла власть в государстве в свои руки». Речь идет о военной диктатуре, которая направлена не только против большевиков. Суть её политики состоит прежде всего «в подготовке разгона Советов».

Второй тезис обосновал вывод об окончании периода двоевластия. После Февраля оно существовало лишь потому, что за Советами стояла вполне конкретная сила. Но эсероменьшевистские лидеры, обладавшие большинством в Советах, оказались политическими банкротами. Они предали дело революции. «Узаконив разоружения рабочих и революционных полков, они отняли у себя всякую реальную власть». И безсильные «советские вожди» обрекли себя на роль пустейших говорунов до той поры, когда реакция «докончит свои последние приготовления к разгону Советов».

Третий тезис утверждал, что мирный период развития русской революции, тот путь, который большевики отстаивали с апреля 1917 года, кончился. Нынешняя власть не решит мирно ни одной из задач, поставленных после свержения самодержавия. Она не даст ни скорого мира, ни хлеба, ни земли крестьянам. Она не сможет предотвратить разруху и распад страны. Она не позволит самому народу участвовать в управлении производством и государством, то есть не допустит действительной демократии и свободы.

Весь арсенал средств, которыми контрреволюция будет добиваться своих целей, уже продемонстрирован: введение смертной казни, каторжные тюрьмы, применение внесудебных репрессий и массовых арестов, разоружение рабочих, разгром газет политических оппонентов и массированная клеветническая кампания против большевиков. А уж коли контрреволюция завладела этой властью силой, значит и отстранить её от власти можно лишь с помощью насилия, то есть путем вооружённого восстания. И его необходимость определяется не чьим-то коварным умыслом или злой волей. «Объективное положение, – пишет Ленин, – либо победа военной диктатуры до конца, либо победа вооружённого восстания рабочих…»

Но из этого вытекает и другой вывод: нынешние Советы, отказавшиеся брать власть, утратили реальную силу, стали лишь «фиговым листком», прикрытием сговора соглашателей с контрреволюцией. А посему лозунг мирного периода – «Вся власть Советам!» – утратил прежний смысл и стал «уже неверен». Эти Советы не могут возглавить восстания. Памятуя об уроках июльских событий, Владимир Ильич пишет, что условия победы «теперь страшно трудны, но возможны…». Возможны в том случае, если восстание будет связано «с глубоким массовым подъёмом против правительства и против буржуазии на почве экономической разрухи и затягивания войны». И победа станет реальностью, если такая борьба создаст общенациональный кризис «в действительно массовом, общенародном размере».

А до этого – сплочение сил и организованность. Не поддаваться на провокации. Никаких авантюр или бунтов. Никаких заговоров и мятежей. Никаких разрозненных действий и безнадёжных попыток по частям противостоять реакции. Главное сейчас – «ясное сознание положения, выдержка и стойкость рабочего авангарда…»

В этой связи в четвертом тезисе Ленин предлагает партии, «не бросая легальности, но и ни на минуту не преувеличивая её… соединить легальную работу с нелегальной, как в 1912–1914 годах». Цель: «собрать силы, переорганизовать их и стойко готовить к вооружённому восстанию…»

К этим тезисам Зиновьев приложил записку о том, что «с некоторыми пунктами» он не согласен. И в тот же день, 10 июля, связные доставили ленинский документ в Питер (689).



Оффлайн Константин Кулешов

  • Активист Движения "17 марта"
  • **
  • Сообщений: 316
«Крутой поворот»

С «Июльскими тезисами» путаница продолжалась довольно долго. Достаточно сказать, что на протяжении более чем 40 лет их вообще считали утерянными. И только в результате анализа, проведённого Александром Михайловичем Совокиным, удалось установить, что статья Ленина «Политическое положение» из кронштадтской газеты «Пролетарское дело» от 20 июля 1917 года, это и есть искомый документ (690).

Тезисы Ленина, как уже отмечалось, в Питере получили 10 июля. И, если верить Володарскому, в тот же день они обсуждались на заседании ПК. Однако состав его участников был не полон. На нём явно отсутствовали выборжцы. И, судя по дневниковым записям Лациса – члена Исполнительной комиссии ПК, – он о тезисах тоже ничего не знал (691). Содержание тезисов оказалось для многих питерских лидеров столь неожиданным, что решили обсудить их на расширенном совещании ЦК. Такое совещание ранее предполагали провести 10 июля для обсуждения проекта программы партии. Однако теперь проект отложили, а на обсуждение поставили те вопросы, которые необходимо было решить безотлагательно.

Расширенное совещание ЦК состоялось 13 и 14 июля. На нем присутствовали члены ЦК Сталин, Свердлов, Ногин; от Военной организации – Подвойский; от ПК – Володарский, Молотов, Савельев, Бокий; от МК – Ольминский и Бубнов; от Московского областного бюро – Бухарин, Рыков, Сокольников. Кто-то представлял и «Межрайонную организацию». Возможно – Урицкий или Иоффе, введённые в состав Оргбюро по созыву VI съезда.

Протоколы совещания до сих пор не обнаружены, но повестка дня известна: 1) о созыве съезда партии; 2) о тезисах Ленина; 3) о явке Ленина и Зиновьева на суд. Первый и третий вопросы споров не вызывали: съезд назначить на 25 июля, а Ленину и Зиновьеву «ни в коем случае не являться для ареста благодаря возможности насилия со стороны верных слуг старого строя и Керенского с компанией».
Так изложил на заседании МК 15 июля это решение Ольминский. В обсуждении, возможно, участвовала и Крупская. Фраза: «Передают, что во время обыска у Ленина юнкера сказали: хорошо, что не нашли, а то повесили бы его» – вполне могла принадлежать ей (692).

Что касается второго вопроса, то именно он стал камнем преткновения и для участников совещания, и для многих историков, писавших о нём. А. М. Совокин, разделив всех участников дискуссии на «ленинское ядро» и «антиленинцев» утверждает, что в основу решений совещания легли ленинские тезисы. Сравнивая тексты, он приходит к выводу, что «почти все идеи В. И. Ленина нашли более или менее удовлетворительное решение в резолюции… [хотя и] в более осторожных, чем в тезисах, формулировках». Единственным вопросом, который не нашёл «должного разрешения», стал вопрос «о снятии лозунга “Вся власть Советам!”» (693).

Иного мнения придерживались сами участники совещания. Спустя два дня, 16 июля, возобновила работу Вторая общегородская петроградская конференция большевиков. И в ходе обсуждения резолюции, принятой на совещании 14 июля, Савельев предложил поправку, начало которой, как он заявил, «почти дословно заимствовано из тезисов т. Ленина, отвергнутых на совещании, на котором победила точка зрения московской группы».

Член ПК Глеб Бокий возразил: «На совещании никакой точки зрения московской группы не было. Против тезисов т. Ленина голосовало 10 человек, а представителей Москвы было всего 5». Председательствовавший на конференции Володарский подвел итог: «Поправка т. Савельева излишняя. Тов. Савельев хочет, чтобы мы, отвергнув тезисы т. Ленина, сделали ему словесную уступку» (694).

Итак, 14 июля «Июльские тезисы» на совещании ЦК поддержки не получили. И дело было отнюдь не в кознях «антиленинцев». Американский историк Роберт Слассер, анализируя выступление Сталина на городской конференции, пишет: «Сравнивая доклад Сталина от 16 июля со статьей Ленина, написанной 10 июля, нельзя не заметить, что Сталин либо не сумел понять смысла ленинских положений, либо просто не пожелал их поддержать» (695).

Элемент недопонимания, конечно, был – это очевидно. Ольминский, к примеру, смысл дискуссии на совещании изложил так: «О Советах – обсуждался вопрос, как быть нашим товарищам после этой позорной травли; решили пока не выходить из Совета, а также и не подчиняться Совету. Выход связан и с другими Советами, т. е. провинцией, где наших большинство» (696). Но ни слова о «выходе из Советов», точно так же – это уже к историкам – как и указания «о снятии лозунга “Вся власть Советам!”», о чем пишет Совокин, ни «требования резко порвать с Советами», как утверждает Слассер, в ленинских тезисах не содержалось.

Когда нет ясности в мыслях, изложение их неизбежно становится крайне пространным. Если Ленину для характеристики положения потребовалось лишь 4 тезиса, то резолюция совещания состояла из 11 пунктов. Но и они не отвечали на вопрос – в чьих руках находится власть. У Ленина говорилось, что она перешла в руки контрреволюции и грозит военной диктатурой. В резолюции утверждалось, что власть обладает двойственным характером: с одной стороны, это мелкобуржуазная демократия, с другой – это представительство буржуазии и помещиков. И между ними идет торг, в ходе которого усиливаются позиции контрреволюции. Что касается Советов, то отметив, что их роль «падает», резолюция по-прежнему призывала к «сосредоточению всей власти в руках революционных пролетарских и крестьянских Советов». И, наконец, тезис о вооруженном восстании заменялся в данном документе на «подготовку сил к решительной борьбе», что, как оказалось, открывало простор для самых различных толкований (697).

Впрочем, было бы наивным сводить разногласия лишь к «недопониманию». Оно само объяснялось прежде всего сложностью новой обстановки. И членов ЦК можно понять. В ряде регионов, например, на Урале, откуда приехал Свердлов, или в Центральном промышленном районе, который представляли москвичи, во многих Советах большевики уже располагали большинством. Их голос в местных делах имел решающее значение. А о возможности «муниципального» пути развития революции в апреле говорил сам Ленин. Да и в «советском центре» – ЦИК не всё казалось столь плачевным. Сталину, который после ареста Каменева частенько заглядывал туда, приходилось выслушивать сетования Чхеидзе на правительство, на разгул черносотенцев, на угрозы разгона. И он склонен был считать, что ЦИК ещё не полностью интегрировался в новую правящую структуру; Советы «сохранили еще крупицу власти» и они стремятся вернуть утраченные позиции.


Ленин не раз писал о том, что, находясь в гуще борьбы, будучи всецело поглощённым текущими событиями, трудно порой уловить происходящие глубинные сдвиги. Поэтому фраза – «со стороны виднее» и встречается столь часто в его статьях. «Дистанция», дающая иной угол зрения и иной масштаб мышления, бывает нужна и в политике. Шалаш в Разливе в какой-то мере давал ему такую «дистанцию».

«Шагах в полуторастах от шалаша, – рассказывает Емельянов, – рос густой кустарник – ивняк… Такая была чаща, что не пройти… В  гуще ивняка я вырубил несколько кустов, и получилась зеленая беседка. Подойдешь вплотную – никого не увидишь». Вот тут-то, вдали от «суетни, хлопотни, делишек», о которых Владимир Ильич писал когда-то Инессе Арманд, он и работал, сидя на чурбачке и положив бумагу на колени (698).

О резолюции, принятой 14 июля, Ленин узнал в тот же или на следующий день. И он сразу садится писать статью «К лозунгам». Совокин прав: эта работа – прямой ответ на решения совещания ЦК. «Слишком часто бывало, – пишет Владимир Ильич, – что, когда история делает крутой поворот, даже передовые партии более или менее долгое время не могут освоиться с новым положением, повторяют лозунги, бывшие правильными вчера, но потерявшие всякий смысл сегодня, потерявшие смысл “внезапно” настолько же, насколько “внезапен” был крутой поворот истории». Коренной вопрос всякой революции, продолжает Ленин, есть вопрос о власти. Но власть бывает формальной и реальной. Расхождения между ними весьма существенны. С 27 февраля по 4 июля «власть находилась в колеблющемся состоянии. Ее делили, по добровольному соглашению между собой, Временное правительство и Советы… Оружие в руках народа, отсутствие насилия извне над народом – вот в чем была суть дела». Тогда лозунг «Вся власть Советам!» открывал возможность наиболее желательного и самого безболезненного мирного пути развития революции (699).

Теперь колеблющееся состояние власти, отмечает Ленин, прекратилось. И не только потому, что обезсилели Советы, но и потому, что в противоборствующем стане «буржуазия об руку с монархистами и чёрной сотней», консолидировавшись, отдали фактическую государственную власть в решающем месте, в столице, в руки военной клики, опирающейся «на привезенные в Питер реакционные войска, на кадетов и на монархистов». И взять эту власть мирно сейчас уже нельзя (700). То, что в Кыштыме или Кунгуре, или даже в Иваново-Вознесенске или Кронштадте, большинство в Советах шло за большевиками, проблему власти в стране не решало. Когда в июльские дни в Нижнем Новгороде, Твери, Владимире, Липецке некоторые воинские части попытались выступить, Керенский направил в Нижний карательную экспедицию во главе с командующим Московским военным округом полковником Верховским, который 7 июля силой – тоже, между прочим, с согласия Советов – принудил «смутьянов» разоружиться.

Не правы были те участники совещания ЦК, которые считали, что отношение Ленина к Советам связано с их соучастием в «травле большевиков». Предполагать, замечает Владимир Ильич, что из чувства «мести» партия не станет поддерживать Советы против попыток их разгона, означало бы перенесение «мещанских понятий о морали» на политику рабочего класса. Против контрреволюции, «для пользы дела», большевики поддержат и эти эсеро-меньшевистские Советы. Но сам факт того, что лидеры ЦИК жалуются на угрозу разгона, а тот же Фёдор Дан патетически призывал «вырвать штык из рук военной диктатуры», лишний раз показывает, пишет Ленин, что «они – ноли; они марионетки, что реальная власть не у них… В данную минуту эти Советы похожи на баранов, которые приведены на бойню, поставлены под топор и жалобно мычат. Советы теперь безсильны и безпомощны перед победившей и побеждающей контрреволюцией». И полагать, что можно «подтолкнуть» их, заставить «исправить ошибку» и вернуть утраченную власть, было бы наивным ребячеством.

Это в детской игре, напишет позднее Владимир Ильич, вполне возможна ситуация, когда Катя «по собственному желанию» уступает мячик Маше. И поскольку это игра, то возможно, что Маша «вполне легко» вернет мячик Кате. «Но на политику, на классовую борьбу переносить эти понятия кроме российского интеллигента не многие решатся» (701).

Пройдёт всего несколько дней и 21 июля, настаивая на вхождение кадетов в состав нового правительства, Керенский заявит об отставке. «Принять отказ Керенского, – пишет Милюков, – ввиду его тогдашней репутации в стране было невозможно; а разыгрывать сцену из Бориса Годунова тоже не хотелось…». И вот на ночном заседании в Малахитовом зале Зимнего дворца начался торг. Кадеты настаивали на полном отстранении Советов от власти. Чхеидзе отчаянно сопротивлялся. Вдруг, в разгар прений, Максим Винавер сорвался: «“Так возьмите всю власть себе, – адресовался он к Чхеидзе, – мы вам её отдаем; вместо того, чтобы критиковать власть, несите за неё и ответственность”. Смущенный вид Чхеидзе, – замечает Милюков, – и его несвязный ответ, конечно, сразу показал, что предложение попало в самую точку… Из прений было вынуто жало, и тон их сразу упал. Оставалось придумать приличную формулу, чтобы без обиды для партийных самолюбий преподнести Керенскому диктатуру» (702).

Об этих торгах Ленин не знал. Но продолжая рассуждать о «детских играх» Кати и Маши, он написал: «В политике добровольная уступка “влияния” доказывает такое безсилие уступающего, такую дряблость, такую безхарактерность, такую тряпичность, что “выводить” отсюда, вообще говоря, можно лишь одно: кто добровольно уступит влияние, тот “достоин”, чтобы у него отняли не только влияние, но и право на существование». Политика – это не детская игра. Власть не «дают», а тем более не «отдают». Поэтому лозунг перехода власти к Советам, оставленный совещанием ЦК 14 июля, пишет Ленин, может быть истолкован как требование передачи власти этим Советам. Он «звучал бы теперь как донкихотство или как насмешка. Этот лозунг, объективно, был бы обманом народа…» Он лишь укрепляет иллюзию, «будто можно бывшее сделать небывшим»
(703).

Из цензурных соображений Ленин принимает замену Сталиным слов «вооружённое восстание» на «решительную борьбу». Но он выступает против тех, кто на совещании ЦК опасался, что «говорить сейчас о решительной борьбе значит поощрять разрозненные выступления…» Владимир Ильич пишет: «Рабочие России уже достаточно сознательны, чтобы не поддаваться на провокацию… Что решительная борьба возможна лишь при новом подъеме революции в самых глубоких массах, это тоже безспорно». Ясно и то, что впереди «будут еще многоразличные этапы» и в случае «окончательной победы контрреволюции», и в случае «нового подъёма новой революции». Задача партии как раз и состоит в том, чтобы из этих «многоразличных» вариантов реализовался второй. А для этого «не достаточно говорить о подъёме революции… Надо учесть именно наши уроки. А этот учёт даст именно лозунг решительной борьбы против захватившей власть контрреволюции» (704).

Дата написания статьи «К лозунгам» давалась слишком неопределённо – «середина июля». Между тем есть основания полагать, что она была готова утром 16 июля для передачи Сталину. Именно 16-го он должен был выступать с докладом на Второй общегородской конференции. И, возможно, именно к этому моменту относятся воспоминания Орджоникидзе…

Он рассказывает, что примерно «через несколько дней» после отъезда Ленина из Питера, Сталин послал его к Владимиру Ильичу за «директивами». Приехал он в Разлив ночью, и сын Емельянова на лодке отвёз его на другой берег озера. «…Пошли по кустарнику.

Я решил, что т. Ленин живёт на какой-нибудь даче. Вдруг мы остановились около сенокоса, где стоял небольшой стог сена. Мальчик окликнул по имени кого-то. Вышел какой-то человек. Он оказался отцом этого мальчика. Поздоровался с ним. Объяснил ему в чём дело… В этот момент подходит ко мне человек, бритый, без бороды и усов. Подошёл и поздоровался. Я ответил просто, сухо. Тогда он хлопает меня по плечу и говорит: “Что, т. Серго, не узнаёте?” Оказалось, что это тов. Ленин… Беседу перенесли в “апартаменты” Ленина и Зиновьева. Таковыми оказался стог сена… Долго я рассказывал, что делалось в городе в их отсутствие, каково настроение среди рабочих, солдат, что делается в нашей организации, в Петроградском Совете, в меньшевистском ЦИК и т. д. Владимир Ильич, выслушав меня и задав ряд вопросов, сказал: “Меньшевистские советы дискредитировали себя… Власть у них отнята. Власть можно взять теперь только путем вооружённого восстания, оно не заставит ждать себя долго”» (705).

Мы знаем, что, принимаясь за статью «К лозунгам» Ленин имел в своем распоряжении резолюцию совещания ЦК 14 июля. Вероятно, именно её и привез 15-го Орджоникидзе. Его пересказ слов Владимира Ильича достаточно близок к содержанию статьи «К лозунгам» – и здесь он вполне точен. Возможно и то, что во время данной встречи Ленин действительно посоветовал питерцам «перенести центр тяжести на фабзавкомы». А вот когда Серго пишет, что в шалаше не было никакой еды, кроме черного хлеба и селёдки, то это – чистейшее мифотворчество. Весьма сомнительно и его утверждение о том, что Владимир Ильич якобы был уверен, что «не позже августа – сентября власть перейдет к большевикам и что председателем правительства будет Ленин». Размышления Ильича в статье «К лозунгам» о предстоящих «многоразличных этапах» и возможности «окончательной победы контрреволюции» никак не вяжутся с данной версией. Видимо, разговор подобного рода произошёл во время второго приезда Серго в Разлив. Но об этом – позже…

Беседа с Орджоникидзе продолжалась довольно долго, «свежее сено, – пишет он, – пахло великолепно, было тепло… И разговор был прерван, так как я от усталости незаметно уснул. Утром вместо 6 часов я проснулся в 11. К этому времени Владимир Ильич приготовил ряд маленьких статей, письма к Сталину и другим товарищам. Я взял их, попрощался и ушел» (706). Так что в Питер Серго опоздал. И когда утром 16-го конференция открылась, Сталин «директивы» ещё не получил. Поэтому он, вопреки повестке дня, предложил сначала выступить с отчётом ЦК об июльских событиях, а основной «Доклад о текущем моменте» сделать на вечернем заседании. Так и поступили.

В основу доклада Сталин положил мысль о том, что характерной чертой данного момента является третий кризис власти. Первый – февральский – был кризисом царской власти. Второй – апрельский – кризисом первого Временного правительства. В июле произошел кризис коалиционного правительства, контрреволюция победила. «Мирный период развития революции кончился. Настал новый период, период острых конфликтов, стычек, столкновений. Жизнь будет бурлить, кризисы будут чередоваться». Основные задачи: 1) выдержка; 2) возобновление и расширение организаций; 3) шире использовать легальные возможности работы (707).

Возможно, так бы всё и обошлось. Но оказалось, что делегаты конференции знали об «Июльских тезисах» Владимира Ильича. «Группа конферентов, – записано в протоколе, – просит огласить тезисы т. Ленина. Сталин сообщает, что у него нет с собой этих тезисов, но они сводятся приблизительно к трем положениям: 1) контрреволюция победила; 2) [измена вождей мелкобуржуазных партий] и 3) “Вся власть Советам!” – является в настоящей обстановке донкихотским лозунгом…» (708). Подобное резюме весьма упрощенно толковало ленинские тезисы. Но фраза Сталина о «донкихотском лозунге» повторила текст статьи Владимира Ильича «К лозунгам». Значит, получил он её…

Делегат конференции Масловский задает Сталину вопрос: «При будущих конфликтах, а возможно и вооружённых выступлениях, в какой мере будет содействовать наша партия этому, и выступит ли она во главе вооружённого протеста?» Затем следует вопрос делегата Иванова: «Каково наше отношение к лозунгу “Власть Советам”?» То есть те главные вопросы, которые Сталин хотел обойти, были заданы, как говорится, прямо в лоб.

Масловскому он ответил достаточно уклончиво: «Надо предполагать, что выступления будут вооружённые и надо быть готовыми ко всему. Будущие конфликты будут более острые, и партия умывать руки в них не должна». Ответ Иванову был более определёнен: «Можем ли мы остаться при старом лозунге: “Вся власть Советам”? Само собою нет. Передавать власть Совету, который на деле молчаливо идет рука об руку с буржуазией, значит работать на своего врага» (709).

В начавшихся прениях против снятия прежнего лозунга выступили Харитонов, Володарский, Вейнберг, Ровинский, Медведев. И главный их аргумент состоял в том, что говорить о победе контрреволюции рано. Ленинские тезисы защищали Савельев, Молотов, Павлов и Слуцкий. В заключительном слове Сталин обострять дискуссию не стал. Он предложил принять резолюцию расширенного совещания ЦК 14 июля, которая теперь не дотягивала даже до его собственных выступлений на этом заседании.
Голосование, проходившее на следующий день без него, выявило, между прочим, ту группу, которая сплочённо сопротивлялась принятию данной резолюции. От имени делегатов Выборгского района рабочий Виктор Николаевич Нарчук сделал заявление: «Так как не были оглашены тезисы Ленина и резолюцию защищал не докладчик, они воздерживаются от голосования». К ним присоединились и некоторые делегаты Московского и других районов. Результат получился почти скандальным: резолюцию ЦК приняли 28 голосами против трех и 28 воздержавшихся (710).

Судя по всему, «фигура умолчания» относительно ленинских тезисов не была случайной. На прошедших до середины июля большевистских конференциях Юго-Западного края, Урала, Донбасса, на V съезде Социал-демократии Латышского края отмечали и переход контрреволюции в наступление, и предательство меньшевиков и эсеров. Но о коренном переломе в развитии революции не говорилось ни слова. Разосланные на места резолюции совещания ЦК 14 июля и Второй петроградской конференции – с теми или иными поправками – были приняты Калужской губернской, Владимиро-Гусевской районной, Средне-Сибирской районной, Бакинской конференциями. Но урок голосования на питерской конференции даром не прошёл. Тезисы Ленина – в отредактированном Сталиным варианте, решили опубликовать как сугубо авторскую статью. 19 июля в кронштадтской газете «Пролетарское дело» печатается статья Сталина «Торжество контрреволюции». А на следующий день, 20 июля, за никому не известной подписью «W», под названием «Политическое настроение» – тезисы Владимира Ильича.

По существу, в партии вновь началась дискуссия. Но если в апреле тезисы Ленина получали всё большую поддержку по мере приближения к партийным «низам», то теперь именно с «низов» шли резолюции рабочих и солдатских собраний, поддерживающих большевиков, осуждавших соглашателей, но по-прежнему требовавших передачи всей власти Советам (711). Вопрос о форме будущей власти заслонил главное – оценку перелома, произошедшего в развитии революции. Итог этой «странной» дискуссии – странной потому, что в отличие от апрельской, суть ее всячески затушёвывалась, – должен был подвести VI съезд РСДРП.

В «Биографической хронике» Ленина указывается, что накануне съезда Сталин встретился с Лениным. Ссылка на архив – ЦПА ИМЛ, ф. 4, оп. 3, д. 813. И Роберт Слассер с грустью заметил, что «пока не будут полностью открыты архивные материалы, мы можем лишь догадываться о содержании их беседы». Увы, о содержании их беседы мы не догадаемся никогда. Ибо есть основания полагать, что такой встречи не было вообще (712).

Документ, который имели в виду составители биохроники, есть не что иное, как поздний вариант воспоминаний Н. А. Емельянова, который – со всеми сопутствующими материалами – хранится в бывшем ЦПА, а ныне РГАСПИ, ф. 4, оп. 2, ед. хр. 599, 601. Этот пакет документов рассказывает достаточно характерную для 30—50-х годов прошлого века историю…

Во всех первых вариантах воспоминаний, написанных в 20-х и начале 30-х годов, Николай Александрович ни разу не упомянул о посещении шалаша Сталиным, Свердловым, Дзержинским – тех, кого с 30-х годов стали именовать «ленинским ядром ЦК». И в вышедшем в 1935 году первом томе «Истории гражданской войны в СССР», в главе о VI съезде, авторы были вынуждены ограничиться замечанием: «Ленин был связан с руководителями съезда и давал им необходимые советы» (713).

Но по мере того, как всё более усиливался «культ личности», такое положение становилось нетерпимым. И в том же 1935 году Емельянов, его жена, а потом и сын Николай – неизменный спутник Владимира Ильича в Разливе – были арестованы. После допросов 64-летний Николай Александрович заболел, оглох и «вспомнил», что Сталин приезжал в шалаш «раза два». Его и Надежду Кондратьевну выпустили, а Николай погиб. С тех пор – даже после смерти Емельянова в 1958 году – во всех интервью и «литературных записях» его воспоминаний всегда содержалось упоминание о приезде Сталина, Дзержинского, Свердлова и т. д.

В 1946 году, когда издавались сочинения Сталина, директор ИМЭЛ В. Кружков написал помощнику Сталина Поскребышеву о том, что Емельянов вспомнил о двух приездах Иосифа Виссарионовича в Разлив. Поскрёбышев ответил: «Тов. Сталин подтверждает приезд к Ленину в Разлив дважды». В 3-й том сочинений Сталина этот факт не включили. А вот в исторической литературе он стал фигурировать. Лишь в 1982 году сын Емельянова Александр Николаевич официально заявил «со всей партийной ответственностью, что И. В. Сталин (Джугашвили) к В. И. Ленину не приезжал» (714).

Достоверным источником об этих днях являются воспоминания рабочего Александра Шотмана, знакомого Владимиру Ильичу ещё по питерскому «Союзу борьбы» и II съезду РСДРП. В 1921 году, когда все участники событий были живы, он опубликовал в «Правде» статью «Тов. Ленин в подполье (июль-октябрь 1917 г.)» (715). Шотман пишет, что он «получил приказ ЦК переправить тов. Ленина» в Финляндию. Решение это, судя по всему, последовало после публикации 22 июля уже упоминавшегося сообщения прокурора Петроградской судебной палаты. Связи с финнами у Александра Васильевича были обширными. Существовали и другие причины, объясняющие – почему выбор пал на него. За членами ЦК и ПК, которые «оставались в Питере на свободе, – отмечает Шотман, – была установлена тщательная слежка… Малейшая неосмотрительность могла привести к аресту, а в то время арест для Ленина был равносилен убийству».

Далее Шотман описывает, как он приехал в Разлив и как сынишка Емельянова повёз его на лодке. «После путешествия около получаса по заливу и десятиминутной ходьбы среди болотистого кустарника мы подошли к огромному стогу сена… После данного мальчиком сигнала к нам вышли два человека… О том, что т. Зиновьев находится вместе с Лениным, я знал раньше, поэтому не удивился, увидев их вместе».

В 1924 году, когда после смерти Ленина вокруг истории Октября разгорелась острейшая дискуссия, «Правда» опубликовала цитировавшиеся выше воспоминания Орджоникидзе. В них он упоминает, что после первого визита в ночь на 16 июля, «мне ещё раз пришлось съездить к Ильичу: возил к нему тов. Шотмана, который устроил переезд Владимира Ильича в Финляндию, и больше Владимира Ильича я не видел до 24 октября…» (716).

Тогда же Шотман вновь публикует свои воспоминания. Он подтверждает, что постановление ЦК о переезде Ленина получил от Орджоникидзе. Но в Разлив ездил один. «После этого, – пишет Александр Васильевич, – я в продолжение двух с лишним недель, через день – два приезжал к ним из Питера, носил провизию, газеты и пр.». Ленин уехал из Разлива не позднее 6 августа. Значит, первый визит Шотмана состоялся примерно 23–25 июля.

И всё-таки отрицать возможность второго приезда Серго в Разлив – если и не в первый визит туда Шотмана – не стоит. Но состоялся он в другой связи и немного позже – во время VI съезда партии. Любопытно, что и Орджоникидзе, и Шотман буквально дословно излагают один и тот же эпизод. Накануне поездки к Ленину Шотман, якобы, услышал в ПК фразу Михаила Лашевича: «Вот посмотрите, Ленин в сентябре [у Серго: «в августе-сентябре». – В.Л.] будет премьер-министром!» И когда Александр Васильевич рассказал об этом, «Ленин очень спокойно ответил: “В этом нет ничего удивительного…” Я, признаться, немного опешил… Заметив мое удивление, Владимир Ильич стал обстоятельно мне объяснять, как будет развиваться русская революция» (717). Достоверность фразы Лашевича в пересказе Орджоникидзе и Шотмана вызывает определенные сомнения. Есть третий свидетель – Маргарита Фофанова. Она рассказывает, как после июльских событий они собрались как-то в ПК и стали корить Лашевича, как одного из руководителей «военки», за поражения. И отвечая на нападки секретаря Выборгского райкома Жени Егоровой, сидя на подоконнике и болтая ногами, Михаил сказал: «А всё-таки скоро власть будет в наших руках» (718).

Как видим, ни упоминания о «премьерстве» Ленина, ни каких- либо сроков эта фраза не содержала. Но всем хотелось в этот момент «чего-то оптимистичного». И слова Лашевича, переходя «из уст в уста», определённым образом трансформировались. В таком виде они и дошли до Орджоникидзе и Шотмана, которых в тот момент в ПК не было. Тем более что во второй половине июля для оптимизма действительно появились некоторые основания.

21—22 июля в Петрограде прошло совещание, история которого освещалась явно недостаточно. Роберт Слассер вообще относил сам факт его проведения к «фантазиям» Троцкого. Между тем, отчёт об этом совещании опубликован в газете «Рабочий и Солдат» № 3, 26 июля 1917 года…

С середины июля в столицу стали приезжать солдаты-фронтовики с наказами, «протестующими против смертной казни, против всех последних мер усмирительного “спасения” революции… Голос фронтовиков вопиющей правдой резанул по ушам верховных пастырей ЦИК, последние взяли фронтовиков под подозрение, обозвали самозванцами и не допустили для доклада на собрание пленума ЦИК… Несколько дней околачивались они в Таврическом дворце». Впору было возвращаться обратно в окопы ни с чем. Но…

21 и 22 июля на Выборгской стороне «глухо, почти подпольно» прошло совещание. В нем участвовали упомянутые выше делегаты 29 полков всех фронтов, 35 делегатов моряков и солдат Кронштадта и его фортов, еще 12 – от заводов Кронштадта и окрестностей Питера, а главное – 103 представителя 90 столичных фабрик и заводов и 15 делегатов от заводских организаций. Всего 200 человек. Проверили полномочия присутствующих. Оказалось, среди фронтовиков есть делегаты не только полковых, но и армейских комитетов, что некоторые из них считают себя эсерами и меньшевиками. Но когда начались выступления, их голоса слились в общий хор. «На совещании говорили преимущественно солдаты, простые, неискусные в ораторстве. Но речи их потрясали своей безхитростной, безпощадной повестью о том, что творится в армии. И звучали как неумолимый приговор…»

В конце первого дня совещания составили список вопросов делегатов к ЦИК Советов. Ответ, полученный на следующий день, вызвал всеобщее возмущение. «С трудом удалось присутствовавшим рабочим-большевикам, – говорится в отчете, – сдерживать фронтовиков». В конце концов единогласно была принята резолюция, отразившая и настроения, и пестроту состава данного собрания. В ней содержались требования отмены смертной казни и расследования случаев её применения, прекращения арестов рабочих и матросов, а также покушений на права солдатских комитетов со стороны командных верхов, возобновление издания закрытых рабочих и солдатских газет и т. д. Что касается общеполитических требований, то призывы к ЦИК прекратить переговоры с кадетами о новой коалиции и «взять власть в свои руки» соседствовали с обширными фрагментами из резолюции совещания большевистского ЦК 14 июля о необходимости «подготовки сил к решительной борьбе» и сосредоточении «всей власти в руках революционных Советов».

В опубликованном отчете о совещании нет ни малейших следов присутствия на нём большевистских лидеров. А вот о том, кем были те рабочие-большевики, которые собрали делегатов и, по сути, определили ход обсуждения, говорит уже знакомая нам подпись секретаря совещания: Виктор Николаевич Нарчук.

Необходимо отметить, что для тех, кто нашел отмычку для анализа поступков Ленина в его, якобы, «безудержном стремлении к власти», рассказ Шотмана о скором «премьерстве» Владимира Ильича стал сущей находкой. Но вот беда: в том, что события ведут именно к такому результату, были уверены не только Лашевич и Ленин. Даже его непримиримый оппонент Милюков полагал, что после июльских событий «за Керенским уже вырисовывался либо Корнилов, либо Ленин». По всем своим «законам», считал он, революция – если Корнилов не остановит её силой оружия, – неизбежно докатится до логического конца, до реализации своих требований, которые в сознании масс всё более связывались с именем Ленина. Поэтому альтернатива и сводилась к этим фигурам: или Корнилов, или Ленин. И затяжка с решением главных вопросов революции – о мире, о земле, о национальном и государственном устройстве России – всё более склоняла чашу весов в пользу Ленина. Ибо «чем дальше, тем больше выяснялось, – отмечал Павел Николаевич, – что во многих вопросах нельзя далее ждать, ибо ожидание было равносильно предрешению вопроса» (719).

Наверное, о тех же «законах» революции, хотя и по-иному, говорил Шотману и Владимир Ильич. Разница лишь в том, что приведённые выше строки Павел Николаевич написал уже в эмиграции, спустя много лет. А тогда, в июле, он был непримирим. «Мы считали необходимым, – заявлял Милюков, – чтобы министр- председатель [Керенский] или уступил место, или во всяком случае взял бы себе в помощники авторитетных военных деятелей.

И чтобы эти авторитетные деятели действовали с подобающей самостоятельностью и независимостью». На заседании кадетского ЦК 19–20 июля его предложение об установлении диктатуры без «социалистов» поддержали П. И. Новгородцев, А. А. Кизеветтер, Д. Д. Протопопов. Но большинство ЦК, особенно провинциалы, настаивали на том, чтобы коалицию сохранить. Общие опасения сформулировал самарский кадет А.Васильев: «Уход социалистов – это крах армии, бунты в городах, поджоги в деревнях». Но, что еще важнее, такой же точки зрения придерживался английский посол сэр Джордж Бьюкенен: «Кадеты не имеют на своей стороне армии, а потому для них преждевременно принять на себя управление с надеждой на успех». Значит оставалось, как выразился Милюков, – «наименьшее зло» – Керенский (720).

В конце концов после сложных интриг, шантажа отставками, ночных переговоров в Малахитовом зале Зимнего дворца с членами ЦК кадетов, радикальных демократов, народных социалистов, эсеров и меньшевиков, заявив о том, что он будет подбирать членов кабинета индивидуально, Керенский 24 июля сформировал новое коалиционное правительство.

Оставив за собой пост премьера, военного и морского министра, он включил в него двух эсеров – Н. Д. Авксентьева (министр внутренних дел) и В. М. Чернова (министр земледелия), двух народных социалистов – А. С. Зарудного (министр юстиции) и А. В. Пешехонова (министр продовольствия), двух меньшевиков – М. И. Скобелева (министр труда) и А. М. Никитина (министр почт и телеграфов). «Нефракционный социалист» С. Н. Прокопович стал министром торговли и промышленности. Вчерашний кадет, а теперь «радикальный демократ» Н. В. Некрасов занял пост заместителя премьера и министра финансов; второй «радикальный демократ» И. Н. Ефремов – председателя Малого Совета министров и министра государственного призрения; кадеты П. П. Юренев – министра путей сообщения, С. Ф. Ольденбург – министра просвещения, А. В. Карташев – обер-прокурора Синода, а ближайший соратник Милюкова Ф. Ф. Кокошкин – государственного контролёра.

Оставив за социалистами все «горячие» посты, кадеты получили возможность контролировать правительство, дабы оно не качнулось «влево». Как торжественно заявил в эти дни на IX съезде кадетской партии П. И. Новгородцев, «мы» никогда не вступили бы в состав кабинета, который стал бы проводить «социалистический курс». Ну а Керенский, в свою очередь, вновь получил возможность лавировать между «левыми» и «правыми» в таком кабинете. «Он стал главой государства, – с иронией заметил Суханов, – не в качестве представителя организованной демократии, а сам по себе, воображая себя надклассовым существом, призванным и способным спасти Россию» (721). И 25 июля «организованная демократия» на объединенном заседании ЦИК Советов рабочих и солдатских депутатов и Исполкома Совета крестьянских депутатов поддержала новое правительство.

Итак, к концу июля появились признаки оживления массового протестного движения. И, как показало совещание 21–22 июля, оно коснулось и фронтовиков, которыми пугали и которые действительно подавляли «мятеж». Их симпатии к Советам были очевидны. С другой стороны, обилие «социалистов» в правительстве, оказавшемся, как трубила пресса, «левее всех предыдущих», создавало иллюзию, что угроза диктатуры миновала, что с демократией всё в порядке, что кризисные для Советов дни миновали и «двоевластие» может возродиться вновь.


Все эти дни Ленин внимательно следит за событиями. Его точка зрения формулируется в статьях: «О конституционных иллюзиях», «Уроки революции», «Начало бонапартизма». В них речь о тех же «законах» революции, о которых он разговаривал с Шотманом и о которых позднее писал Милюков.

Февральская революция заявила свои требования: мир, хлеб, свобода. Это была воля большинства народа. Но Советы, призванные выразить эту волю, отдали власть буржуазному правительству. А оно вступило на путь обещаний и проволочек, не решая ни одной из насущных проблем. И пока «социалистические» вожди, вошедшие в правительство, купались «самовлюблённо в лучах министерской славы», буржуазия создавала свои «контрреволюционные организации… генералов и офицеров действующей армии». В июле они дали бой. И выиграли его, нанеся удар в решающем месте. Выиграли ценой того, что Россия была «на волосок от гражданской войны». Контрреволюция доказала, что в открытой схватке судьбы страны решает не «воля большинства», а «более организованное, более сознательное, лучше вооружённое меньшинство», за которым стоит сила «богатства, организации и знания». И сделала это «контрреволюционная военная шайка, действующая от имени “контрразведки”…» (722).

Полагать, что в таких условиях возможен «конституционный, правовой, нормальный порядок», было бы наивностью или хуже того – самообманом, боязнью «самопознания эсеров и меньшевиков». Конечно, если считать, как они, что демократия сводится к свободе «говорения», и не считать запрета левых газет, собраний и демонстраций, то особых ограничений не появилось. Соглашателям и теперь было дозволено – в стенах Таврического дворца – «сверкать, шуметь, пожинать лавры…». Но чего стоила свобода «говорения», если с тем, что было говорено, реальная власть не считалась (723).

Министр Фёдор Фёдорович Кокошкин, отчитываясь перед московскими кадетами, – не без ехидства – заметил: «За месяц нашей работы совершенно не было заметно влияния на неё Совдепа. Влияние левых партий не мешало работе правительства. За этот месяц на заседаниях совершенно не упоминалось о решениях Совдепа, и постановления правительства не применялись к ним». Об этом отчёте Ленин, естественно, не знал, но он отметил, что такая «демократия» сможет просуществовать недолго. Решение проблем, стоявших перед страной, переместилось с арены мирного состязания противоборствующих сил на поле боя. Ибо цель буржуазии была очевидна: передача «власти, сначала военной, а потом и государственной вообще, в руки контрреволюционных командных верхов армии» (724).

Но это возможная перспектива. А в данный момент сложилось определённое равновесие сил, когда «буржуазия рвёт и мечет против Советов, но она ещё безсильна сразу разогнать их, а они уже безсильны… оказать серьёзное сопротивление буржуазии». Это положение как раз и стало основой для политики бонапартизма: «лавирование опирающейся на военщину (на худшие элементы войска) государственной власти между двумя враждебными классами и силами, более или менее уравновешивающими друг друга». И задача революционных сил – «выбрать такую тактику и такую форму или такие формы организации», которые могли бы противостоять реализации планов контрреволюции. А для этого «надо сметь, уметь, иметь силу наносить безпощадные удары контрреволюции». Ибо «в революционное время, – заключает Ленин, – недостаточно выявить “волю большинства”, – нет, надо оказаться сильнее в решающий момент в решающем месте, надо победить» (725).

Из указанных трех ленинских статей лишь «Начало бонапартизма», подвергавшееся редактированию, было опубликовано 29 июля в «Рабочем и Солдате». Статья «О конституционных иллюзиях» увидела свет 4 и 5 августа, а «Уроки революции» 30 и 31 августа, когда VI съезд давно закончил работу. И есть основания полагать, что у членов ЦК, находившихся на свободе, было явное намерение отправить Владимира Ильича в Финляндию, не дожидаясь начала съезда. Из Разлива Ленин и Зиновьев ушли не позднее 6 августа. А айвазовский рабочий Эмиль Кальске, участвовавший в данной операции, отмечает, что первоначально их отправка в Финляндию намечалась на 23–25 июля, т. е. за две недели до этого (726).

На сей счёт есть и другое свидетельство. Дмитрий Иванович Лещенко – старый партийный работник, увлекался фотографией. Числа 12 июля ему передали сверток с париками и предупредили, что за ними зайдёт женщина, которой, помимо париков, надо дать фотоаппарат и научить, как делать снимки для документов. Этой женщиной была Надежда Васильевна Полуян, но пришла она лишь 23 июля. До этого по поручению ЦК ей пришлось съездить в Гельсингфорс к Густаву Ровио и попросить подыскать надёжную квартиру для Ленина и Зиновьева. 23-го, получив у Лещенко всё необходимое и выслушав инструкцию по съёмке, она уехала в Разлив.

Спустя «несколько дней» после этого визита, после начала съезда – вероятнее всего, 26 или 27 июля вечером – к Лещенко подошёл Шотман: «Съёмка не удалась», – сказал он и попросил немедленно выехать для фотографирования Владимира Ильича. Заехав домой и взяв аппарат, Дмитрий Иванович в сопровождении Шотмана поехал в Разлив. Там его передали сыну Емельянова и уже ночью на лодке доставили к шалашу.


Они проговорили с Владимиром Ильичём до самого рассвета о питерских делах и о съезде. Ленин передал ему для съезда какую-то рукопись. А когда взошло солнце, приступили к съемке. Но тут выяснилось, что света недостаточно, нужна выдержка и придётся аппарат держать на груди. Однако, видоискатель – матовое стекло для наводки на фокус, находился у камеры сверху и смотреть в него можно было лишь сверху вниз. А при такой позиции лицо Ленина в объектив не попадало.

Тогда Владимир Ильич предложил: «А если я стану на колени, то тогда ведь мое лицо будет находиться как раз на одном уровне с объективом». Вот так и простоял он на коленях, пока Лещенко делал снимки.

Стать на колени для удобства фотосъемки Ленин мог. А вот уехать от Питера – после всей полученной информации – никак не мог. И вместо Финляндии, все эти две недели, как пишет Шотман, «Ленин был занят работами VI партийного съезда…» В 30—50-е годы исследователи выявили ряд косвенных подтверждений данного факта. Но существовали и прямые доказательства.

«Работой VI съезда нашей партии, происходившего в Петрограде полу-нелегально, Владимир Ильич руководил из нашего шалаша. Здесь набрасывались основные пункты важнейших резолюций VI съезда… За резолюциями приезжал, кажется, тов. Орджоникидзе». Это свидетельство Зиновьева (727). Но поскольку упоминать эту фамилию по цензурным условиям было нельзя, как и сам факт пребывания его в Разливе вместе с Лениным, приходилось искать иные доказательства. И они, как увидим, были…

Итак, VI съезд открылся 26 июля (8 августа) на Выборгской стороне. 157 делегатов съезда с решающим голосом и 110 – с совещательным представляли 162 организации, действовавшие во всех крупнейших регионах страны. За три месяца, прошедшие после Апрельской конференции, численность партии возросла втрое и достигла примерно 240 тысяч. Средний возраст делегатов составил 29 лет. Группа «старейших» – от 40 лет и выше – была невелика: 7,6 %. Но и самых молодых – тех, кому не исполнилось и 25 – было не столь уж много – 17,5 %. По партийному стажу преобладали вступившие в партию накануне и во время Первой русской революции: 52,6 % (до 1905 года – 23,4 %), а в 1908–1914 годах – 34,5 %. Со стажем менее года было лишь четверо участников съезда.

По национальности на первом месте стояли русские – 53,8 %, затем евреи – 16,9 %, латыши, эстонцы, литовцы – 14,0 %, поляки – 4,6 %, украинцы и грузины – по 3,5 % и т. д. По социальному положению – 40,9 % были рабочими, а 26,3 % – интеллигентами (литераторы, преподаватели, врачи, юристы). Преобладали делегаты с высшим и средним образованием – 55,0 % (с законченным и незаконченным высшим – 32,3 %, со средним – 22,8 %). Таким образом, делегаты являли собой «цвет» партии и им предстояло определить дальнейшую тактику большевиков.

Накануне, 25 июля, на частном совещании делегатов наметили президиум: Свердлов, Ольминский, Ломов, Юренев, Сталин. И теперь съезд единогласно проголосовал за них. Но тут же встал Глеб Бокий и предложил избрать почётным председателем Ленина. Тогда Свердлов дополнил: такими же почётными председателями сделать Зиновьева, Каменева, Троцкого, Коллонтай и Луначарского. Единогласно приняли и это дополнение. «Съезду придется отказаться, – сказал Яков Михайлович, – от тех докладчиков, к голосу которых мы привыкли прислушиваться… Во всяком случае, будет сделано всё, чтобы получить резолюции отсутствующих товарищей и выяснить их отношение к предлагаемым резолюциям» (728).

Повестку дня загрузили до предела. С отчетом о деятельности ЦК выступали трое: с политическим – Сталин, организационным – Свердлов, финансовым – Смилга. Доклад «О текущем моменте» вначале предполагали дать Троцкому, но после его ареста этот пункт повестки дня поделили сначала надвое, а потом натрое: доклад «Война и международное положение» должен был сделать Бухарин, «Политическое положение» – Сталин и «Экономическое положение» – Милютин. Помимо этого необходимо было заслушать Глебова-Авилова – «О профессиональном движении», а также доклады секций съезда и 18 докладов о работе крупнейших местных организаций.

Три делегата – от 12-й армии, Самары и Питера – предложили дополнить повестку дня вопросом о «неявке т.т. Ленина и Зиновьева на суд». Но межрайонец Константин Юренев заметил, что считает это обсуждение «несвоевременным», а председательствующий решительно заявил, что надо «не обсуждать вопрос о деле т. Ленина, а выразить прямо протест против этого дела». На следующий день, 27-го, с политическим отчетом ЦК должен был выступить Сталин, и Свердлов попросил делегатов «завтра, ровно в 10 часов, быть на местах и не запаздывать».

Однако, придя к 10 часам, делегаты обнаружили, что ни членов ЦК, ни руководителей ПК, ни части президиума и самих делегатов на месте нет. Пришел Свердлов, сказал, что заседание задерживается, и тут же ушёл. Лишь в 10 ч. 45 м. собрались все, и Ольминский предоставил слово Сталину.


Роберт Слассер заподозрил в этом опоздании определённую игру. Цитируя один из более поздних текстов Сталина о том, что «великий человек» должен запаздывать на собрания, дабы делегаты «с замиранием сердца ждали его появления», Слассер предполагает, что именно такое шоу и было устроено утром 27 июля (729). Но почему же тогда задержались другие – чуть ли не половина съезда? Нет, подобные игры стали возможными лишь совсем в другие времена и совсем с другими делегатами. А эти делегаты (34 человека) сразу заявили протест против нарушения регламента. И судя по тому, что среди них была Крупская, подписанты знали в чём дело.

Статью «О конституционных иллюзиях» Владимир Ильич написал 26-го. Значит, либо поздно вечером того же дня, либо рано утром 27-го, она уже была в Питере. И причиной задержки заседания съезда могло стать совещание членов ЦК, ПК и руководителей ряда делегаций, обсудивших создавшееся положение. Разногласия с Лениным были очевидны. Но, судя по всему, решили продолжить съезд в обычном порядке.


Главным был вопрос об оценке политического положения. Об этом, выступая с приветствием от большевистской фракции ЦИК, напомнил Василий Кураев: «События были настолько серьёзны, что заставляли нас задумываться об изменении тактики, и потому мы с таким нетерпением ждали съезда, который наметит новые лозунги». Однако в политическом отчёте ЦК, с которым выступил Сталин, ни о каких «новых лозунгах» сказано не было. Накануне, 26-го, в передовой статье «Рабочего и Солдата», он написал: «Было время, когда… Временное правительство шло на поводу у Советов… Теперь наступило время, когда… ЦИК, этот представитель всех Советов, идет на поводу у Временного правительства… Роли, очевидно, переменились, и переменились они не в пользу Советов». Не более того… А 27 июля, в программной статье «К выборам в Учредительное собрание», опубликованной за его подписью, Сталин написал: «…Мы за то, чтобы вся власть в стране была передана в руки революционных Советов рабочих и крестьян, ибо только такая власть способна вывести страну из тупика…» (730).

И выступая в тот же день на съезде, он лишь повторил этот тезис: «Прежде чем перейти к докладу о политической деятельности ЦК за последние два с половиной месяца, я считаю нужным отметить основной факт, определивший деятельность ЦК. Я имею в виду факт развития нашей революции, ставящей вопрос о… передаче власти из рук буржуазии в руки Советов рабочих и солдатских депутатов» (731).

О Ленине в докладе было упомянуто лишь вскользь в связи с июльскими событиями: «Между прочим, о Ленине. Он отсутствовал: уехал 29 июня и приехал в Петроград только 4 июля утром, после того как решение о вмешательстве в движение было уже принято. Наше решение Ленин одобрил» (732). А вот о смене лозунга «Вся власть Советам!» не было сказано ни слова.

Всего за десять дней до этого, выступая на общегородской петроградской конференции, Сталин поддержал данный тезис Ленина. Он даже с пафосом процитировал американского поэта Уолта Уитмена: «Мы живы, кипит наша алая кровь огнем неистраченных сил». Что же произошло? Есть основания полагать, что помимо тех иллюзий, которые воскресли в связи с созданием нового коалиционного правительства, определённое влияние на доклад могли оказать другие члены ЦК и делегаты с мест, прибывавшие на съезд.

В частности, процитированный выше пассаж о Советах Роберт Слассер считает редакционной вставкой, вероятнее всего сделанной Свердловым. Во всяком случае, в сочинениях Сталина его нет. Ну а то, о чём он умолчал в докладе, сформулировал в ходе прений другой член ЦК Владимир Павлович Милютин: «Мы не должны падать духом, – сказал он. – Поскольку лозунги являются воплощением тех процессов, которые выдвигает жизнь, они являются не демагогическими, а лозунгами, организующими жизнь. Наш лозунг: “Вся власть Советам!”, так испугавший вначале правящие партии, теперь становится общепризнанным, и от него отказываются только те, кто боится взять власть…». А член ЦК Виктор Павлович Ногин, не касаясь существа данного вопроса, заметил, что вообще линия ЦК «была линией нашей партии. Мы должны признать, что ЦК всегда был с нами» (733).
Видимо, это придало Сталину большую уверенность и в заключительном слове он сказал: «Никто из товарищей не критиковал политической линии ЦК, никто из ораторов самих лозунгов не опротестовывал… Эти лозунги снискали себе симпатии среди рабочих масс и солдат. Эти лозунги оказались верными, и мы, борясь на этой почве, не потеряли масс» (734).

А заключая недолгие прения по докладу, Сталин, поставив вопрос «об уклонении товарищей Ленина и Зиновьева от явки к властям», заявил: «В данный момент всё ещё не ясно, в чьих руках власть. Нет гарантии, что, если их арестуют, они не будут подвергнуты грубому насилию. Другое дело, если суд будет демократически организован и будет дана гарантия, что их не растерзают… Пока положение ещё не выяснилось, пока ещё идет глухая борьба между властью официальной и властью фактической, нет для товарищей никакого смысла являться к властям. Если же во главе будет стоять власть, которая сможет гарантировать наших товарищей от насилий… они явятся» (735).

Этот неожиданный пассаж Сталина вызвал замешательство среди делегатов. Ведь на предыдущем заседании они сняли данный вопрос. Почувствовав это, Сталин предложил не обсуждать его отдельно, а «отнести к вопросу о текущем моменте». Однако Орджоникидзе тут же выразил протест. Коль скоро «этот вопрос выплыл, – заявил он, – мы должны немедленно разрешить его». И по предложению Серго съезд дополнил повестку дня.

Поэтому дневное заседание 27 июля началось с информации Орджоникидзе о всех обстоятельствах данного дела. Закончил он словами: «Мы ни в коем случае не должны выдавать т. Ленина… Мы должны приложить все усилия к тому, чтобы сохранить в безопасности наших товарищей до тех пор, когда будут даны гарантии справедливого суда». Иными словами, при всей эмоциональности его речи, Серго вслед за Сталиным ставил вопрос о явке в зависимость от гарантий «справедливого суда» (736).

Прения получились достаточно бурными. Делегатам было предложено четыре проекта резолюции: Сталина, Володарского, Бухарина и Шлихтера. Проект Сталина подверг критике секретарь Центрального совета фабзавкомов, старый партиец Николай Скрыпник: «В резолюции, предложенной т. Сталиным, было известное условие, при котором наши товарищи могли бы пойти в республиканскую тюрьму, – это гарантия безопасности. Я думаю, что в основу резолюции должны лечь иные положения… Мы одобряем поведение наших вождей… Мы не отдадим их на классовый, пристрастный суд контрреволюционной банды».

О том же сказал Дзержинский: «Мы не доверяем Временному правительству и буржуазии, [мы] не выдадим Ленина и Зиновьева до тех пор, пока не восторжествует справедливость… этого позорного суда не будет». О том же говорил Бухарин: «В вопросе о выдаче и невыдаче тт. Ленина и Зиновьева мы не можем стать на почву схоластики. Что значит “честный буржуазный суд”? Разве честный буржуазный суд не будет стремиться прежде всего отсечь нам головы? Если результатом революции у нас будет паршивая мещанская республика, то о каких гарантиях может идти речь? Если же будет Республика Советов, то суд отпадает».


Проект Сталина критиковал и Володарский: «Малейший ложный шаг, – сказал он, – может сыграть роковую роль. Один пункт резолюции т. Сталина неприемлем: честный буржуазный суд». Это слишком неопределённое понятие. В существующих условиях добровольная явка даст лишь «самосуд со стороны кучек подкупленных и науськиваемых черносотенной прессой громил». Но отвергать явку на суд в принципе – нельзя: «масса нас не поняла». И он сформулировал условия, при которых Ленину и Зиновьеву можно разрешить «отдать себя в руки власти», а на суде дать бой обвинителям. Тогда «партия выйдет победительницей из этого процесса» (737).

Его поддержал «межрайонец» Дмитрий Мануильский: «Вопрос о явке тт. Ленина и Зиновьева нельзя рассматривать в плоскости личной безопасности. Если бы вопрос разрешался в этой плоскости, каждый член партии сказал бы, что Временное правительство скорее перешагнёт через наш труп, чем получит Ленина. Но приходится этот вопрос рассматривать в другой плоскости – с точки зрения интересов революции… Мы должны принять этот бой. Этого требуют интересы революции и престиж нашей партии». Поддержал резолюцию Володарского и Лашевич, предложив передать вопрос «на решение ЦК и тт. Ленину и Зиновьеву».

Ему ответил красноярский делегат, член партии с 1891 года Александр Шлихтер: «Ленин и Зиновьев не только наши вожди, но и члены партии, и, как у таковых, у них нет личной воли. И не существует вопроса, можно ли явиться при такой обстановке… Бывают моменты, когда следует являться, опасаясь быть растерзанным. Но вопрос: имеет ли партия право лишать себя указаний главных вождей?.. В резолюции мы должны сказать, что мы, с презрением отбрасывая клевету, говорим – не как обыватели, боясь репрессий, – не отдадим Ленина, а как представители пролетариата – не отдадим потому, что Ленин нам нужен, что революция не закончена… Мы переносим тяжесть обвинения с плеч Ленина на плечи партии» (738).

В конечном счете все сошлись на компромиссной резолюции Бухарина, заявлявшей о том, что в существующих условиях «нет абсолютно никаких гарантий не только безпристрастного судопроизводства, но и элементарной безопасности привлекаемых к суду». И эту резолюцию приняли единогласно.


Позднее, в 30-е годы, в прениях по этому вопросу выискивали «злокозненный умысел» тех или иных «антиленинцев». Это было чистейшим вздором. Те, кто выдвигал вопрос о «гарантиях», исходили из того, что обсуждать их «надёжность» можно до безконечности. И об этом прямо сказал Лашевич (739). Но в самой постановке вопроса о «гарантиях» проявилось другое – то, что Ленин называл «конституционными иллюзиями», – поиски правовых гарантий в неправовом государстве, где верховодила военная клика.

О разногласиях между Лениным и членами ЦК, проявившихся после июльских событий, особенно о разногласиях со Сталиным, у нас долгое время ни писать, ни вспоминать не любили и не могли. Отсюда и стремление всячески их преуменьшить и замолчать. Между тем, сам Сталин этого не скрывал. В 1924 году он заявил: «После июльского поражения между ЦК и Лениным действительно возникло разногласие по вопросу о судьбе Советов. Известно, что Ленин, желая сосредоточить внимание партии на подготовке восстания вне Советов, предостерегал от увлечения Советами, считая, что Советы, опоганенные оборонцами, превратились уже в пустое место. Центральный Комитет и VI съезд партии взяли более осторожную линию, решив, что нет оснований считать исключённым оживление Советов»
(740).

Нетрудно заметить, что суть разногласий изложена Сталиным весьма неточно. Ленин отнюдь не исключал возможности «оживления Советов». Наоборот, советуя временно снять лозунг «Вся власть Советам!», он исходил из того, что Советы неизбежно возродятся вновь и, в случае победы, власть перейдёт именно в их руки. Но это будут «не старые Советы, а обновлённые огнём борьбы, закалённые, обученные, пересозданные ходом борьбы» (741). Иными словами, разногласия возникли не по вопросу о «судьбе Советов», а об оценке данных Советов в данный момент.

Но вполне возможно, что так, как изложил Сталин в 1924 году, толковали об этих разногласиях и на самом VI съезде партии. Стало быть, задача, которую надо было решать Ленину не медля, состояла в том, чтобы довести свою позицию до сведения делегатов.

Была ли у него для этого реальная возможность? Да, была…

Говоря о связях Ленина, Шотман особо отметил: «Кроме меня, насколько мне известно, провизию, белье и проч. возила из города только А. Н. Токарева – петербургская работница» (742). Однако Александра Николаевна Токарева осталась как-то незамеченной исследователями. Между тем, являясь членом партии с 1904 года и активным работников Выборгского райкома, с которым была тесно связана Крупская, она возила Ленину не только продукты, но и документы. А от него не только бельишко, но и рукописи статей (743). Да и Шотман не ограничивался тем, что возил харчи и газеты. При первой же встрече Ленин вручил ему копию рукописи статьи «К лозунгам». С момента получения Серго этой статьи прошла уже неделя, а признаков её публикации заметно не было, хотя с 23 июля в Питере, взамен «Правды», стала выходить газета «Рабочий и Солдат».

Через работника ПК А. Иодко Шотман передал рукопись в Кронштадт. Там ее отпечатали 5-тысячным тиражом. И «через несколько дней» Александр Васильевич привёз в Разлив готовую брошюру. Расходы на её издание были востребованы из кассы ЦК позднее: 31 июля и 2 августа, хотя на VI съезде она была распространена до 31 июля (744). Таким образом, Шотман связывал Владимира Ильича с ЦК и ПК, а Александра Николаевна давала прямой выход на тех авторитетнейших рабочих-партийцев, которые устроили столь демонстративное голосование на общегородской конференции.

Роль рабочих-выборжцев в самом созыве VI съезда была велика, и на первом заседании Свердлов особо отметил, что в сложившейся ситуации были серьёзные сомнения в том, удастся ли провести его в столице. И «только благодаря энергии Выборгского красного района удалось осуществить созыв съезда здесь, в Петербурге». Кстати сказать, и сам Центральный Комитет был вынужден перебраться в этот район (на Финляндский проспект, 8) под защиту выборгских рабочих. Заметим, что в небольшой комнате на третьем этаже, где разместился ЦК, постоянно работала Мария Ильинична Ульянова. И это был для Ленина еще один канал связи (745).

Опыт «воздействия» на делегатов общегородской питерской конференции у Владимира Ильича уже имелся. Но передать им июльские тезисы тогда не удалось. Теперь ситуация была иная. Делегаты VI съезда получили его брошюру «К лозунгам», доставленную Мусняченко из Кронштадта. На 29 июля в номер «Рабочего и Солдата» поставили ленинскую статью «Начало бонапартизма». А главное – «Тезисы доклада о политическом положении», написанные Владимиром Ильичём, тоже были доставлены до 29 июля (746).

Эта дата не была случайной. 28-го на утреннем заседании съезда Свердлов предложил «прервать доклады с мест и перейти к докладу о текущем моменте». Но делегаты отклонили это предложение. Лишь после утреннего и дневного, в самом конце вечернего заседания решили: «поставить 1-м пунктом порядка дня завтрашнего заседания текущий момент».

Но, как говорят в таких случаях, человек предполагает, а господь располагает. 28 июля была опубликована резолюция съезда «О неявке т. Ленина на суд». В тот же день Временное правительство постановило: предоставить министрам военному и внутренних дел право закрывать любые съезды. Какой съезд имелся в виду, сомнений не было: утром 28-го кадетская «Речь» напечатала материал «Съезд большевиков», из которого явствовало, что и о самом съезде, и о его ходе имеется достаточно полная информация.


Собравшиеся утром 29 июля делегаты прочли в газетах постановление правительства и поняли, что над съездом нависла угроза разгона. Решили вновь, как и перед первым заседанием, провести совещание президиума съезда и руководителей ряда делегаций. Позднее в анкете Истпарта Сталин назвал это совещание «пленумом съезда». На нём был сформирован «Малый съезд со всеми правами пленума, который, как помнится, и произвел выборы ЦК по тайному голосованию или, кажется, наметил кандидатов». Малый съезд лишь наметил кандидатов в ЦК. Но он обсудил и два других вопроса: о переносе заседании съезда с Выборгской стороны за Нарвскую заставу, а также о «Тезисах доклада о политическом положении» Ленина (747).

Необходимо отметить, что само существование этих тезисов долгое время подвергалось сомнению, хотя на сей счет имелась и записка самого Владимира Ильича, и прямые указания целого ряда делегатов (Джапаридзе, Ровинский, Подвойский, Ашкенази, Скрыпник и другие). Лишь анализ обширного круга источников позволил Александру Совокину установить и сам факт существования, и содержание данного документа (748).

Тезисы, или – как их еще называли – «Основные мысли» доклада, были розданы участникам Малого съезда утром 29 июля. Возможно, что до этого, как и обещал на первом заседании Свердлов, с ними ознакомили «отсутствующих товарищей» – тех, кто сидел в тюрьме. Так что изменения и поправки в данном тексте могли быть внесены и на этом этапе. Важнее другое: судя по всему, именно здесь, не мудрствуя лукаво, порешили – в докладе Сталина о политическом положении держаться ленинских «Основных мыслей», а сами тезисы сделать проектом съездовской резолюции.

После этого на утреннем заседании съезда провели выборы ЦК: 21 члена ЦК и 10 кандидатов. В списке претендентов на членство в ЦК оказалось 40 человек, а кандидатов – 22. После обсуждения каждого остались 31 и 19. Делегат от Гусь-Хрустального К. А. Козлов записал: «Закрытое заседание… Кандидатуры в ЦК… Присутствуют 148 делегатов с решающим… 72 человека с совещательным. Результаты выборов не оглашаются. Подсчёт поручается президиуму» (749). Однако после подсчёта голосов президиум на последнем заседании всё-таки огласил состав четвёрки лидеров. Из 134 бюллетеней, признанных действительными, Ленин получил 133 голоса, Зиновьев – 132, Каменев – 131, Троцкий – 131. Как видим, в отличие от выборов на Апрельской конференции, Сталин в состав «четвёрки» не попал. Но вошёл Троцкий, лишь на этом заседании принятый – вместе с другими «межрайонцами» – в большевистскую партию.


Кроме Ленина, Зиновьева, Каменева и Троцкого, в ЦК избрали: Артема (Ф. А. Сергеева), Я. А. Берзина, А. С. Бубнова, Н. И. Бухарина, Ф. Э. Дзержинского, А. М. Коллонтай, Н. Н. Крестинского, В. П. Милютина, М. К. Муранова, В. П. Ногина, А. И. Рыкова, Я. М. Свердлова, И. Т. Смилгу, Г. Я. Сокольникова, И. В. Сталина, М. С. Урицкого и С. Г. Шаумяна. Кандидатами в члены ЦК стали: П. А. Джапаридзе, А. А. Иоффе, А. С. Киселев, Г. И. Ломов, Е. А. Преображенский, Н. А. Скрыпник, Е. Д. Стасова, В. Н. Яковлева. Фамилии двух кандидатов в члены ЦК установить не удалось.

Средний возраст членов ЦК составлял 35 лет. Моложе было лишь 9 человек. От 36 до 40 лет – 8 человек. Свыше 40 – четверо, в том числе самым старшим – Коллонтай 45 лет и Ленину – 47. Большинство – 14 человек – вступили в РСДРП до 1903 года. Даже у самого молодого – двадцатипятилетнего Ивара Смилги был десятилетний партийный стаж.

Среди 29 членов и кандидатов в члены ЦК большинство – 20 человек – имели высшее и незаконченное высшее образование, полученное на юридических, философских, экономических, инженерных, сельскохозяйственных, физико-математических факультетах университетов и других высших учебных заведений Петербурга, Москвы, Киева, Берлина, Цюриха и Парижа. Трое – Киселёв, Муранов, Ногин являлись рабочими. Более половины – 16 человек – были русскими, 7 – евреями, двое – латышами, двое – грузинами, один – поляком и один – армянином.


Таким образом, увеличившийся более чем вдвое состав членов ЦК включал представителей не только Петрограда и Москвы, но и Центрального и Южного промышленных районов, Урала, Прибалтики и Кавказа. Все они за годы подполья и в послефевральский период 1917 года приобрели общепартийную известность и пользовались авторитетом в большевистской среде.

Уже после окончания съезда Пленум ЦК избрал «узкий состав ЦК»: Сталин, Сокольников, Дзержинский, Милютин, Урицкий, Иоффе, Свердлов, Муранов, Бубнов, Стасова, Шаумян (а до его приезда – Смилга). В отличие от Бюро ЦК, сформированного после Апрельской конференции, которое – в определённой мере – могло претендовать на политическое руководство, этот «узкий состав» должен был функционировать как организационный центр. Поэтому часть членов и кандидатов ЦК была тут же распределена для кураторства регионов. Но всё это произошло позже, после съезда, 4 и 5 августа
(750).

А тогда, 29 июля, вопреки ожиданиям, день закончился благополучно. И на 9-м заседании 30 июля приступили к обсуждению текущего момента. Первым, с докладом о международном положении, выступил 29-летний Николай Бухарин. Он отметил, что после вступления в 1917 году в войну США и Китая она действительно стала мировой. Война повсюду передала власть в руки милитаристских клик. «Корнилов окреп на фронте, крепнут Корниловы и в тылу… Сейчас в России царит такая же военная диктатура, как в Англии, Франции и во всех остальных странах». Поэтому «перспективы заключения мира действительно демократическим путем стали исчезать». Выход из войны теперь может дать лишь пролетарское восстание.

«Победа контрреволюции у нас в России,
– продолжал Бухарин, – победа временная… И мы будем иметь новый большой подъём революционной волны». Если «наша крестьянско-пролетарская революция победит раньше, чем вспыхнет революция в Западной Европе… Если нам удастся починить разрушенный хозяйственный организм, мы перейдём в наступление. Но если у нас не хватит сил… мы будем вести революционную войну оборонительную… Такой революционной войной мы будем разжигать пожар мировой социалистической революции… скольких бы жертв она нам ни стоила» (751).

Пыл молодого Бухарина пытался остудить ещё более юный Смилга. «Борьба у нас, – сказал он, – и борьба у западноевропейских интернационалистов – две вещи разные». И стремление к нивелированию «неверно по существу». Харитонов добавил: «Получается впечатление… как будто над нашей революцией ставится точка, и остается только возможность международной пролетарской революции». Об иллюзорности надежд на скорый «всемирный пожар» сказал и костромич Николай Растопчин: «Перед нашей революцией 1905 г. нам казалось часто, что Европа задыхается в обстановке капитализма. И тем не менее наша революция не дала толчка развитию революционного движения в Западной Европе, а, наоборот, разрядила атмосферу».


Инесса Арманд предложила: поскольку Бухарин затронул «весь политический момент… удобнее было бы заслушать сперва второй доклад и потом открыть прения» (752). После нескольких выступлений объявили перерыв на 10 мин. и потом предоставили слово Сталину.

А. М. Совокин доказывает, что
Сталин положил в основу доклада тезисы Владимира Ильича и фактически выступил лишь в роли ретранслятора. В том, что он действительно использовал тезисы, сомнений нет. Мало того, по ходу доклада Сталин зачитывал их как проект резолюции. Но текст доклада всё-таки принадлежит ему и ленинские идеи он излагал своим языком, в свойственной ему манере и стилистике.

А специфика его стилистики состояла в том, что любой сложный вопрос Сталин стремился максимально упростить. К этому, в частности, его приучила работа в «Правде», где за послефевральские месяцы им было опубликовано около трёх десятков популярных статей и заметок. Желание сделать понятными для масс сложнейшие вопросы политики более чем похвально. Надо лишь помнить, что упрощать их можно лишь до известного предела. Сталин, к примеру, правильно изложил в докладе мысль Ленина о том, что в России, в силу условий, созданных войной, революцией и разрухой, рабочему классу придется брать на себя контроль за производством и решать другие задачи, которые на Западе решала буржуазия. «В этом, – говорил Сталин, – реальная основа постановки вопроса о социалистической революции у нас в России». Но его вывод о «необходимости перешагнуть через революцию буржуазную к революции социалистической» – никак не соответствовал постановке данного вопроса Лениным.

После сформирования нового коалиционного правительства Ленин пришёл к выводу: «Если мы скажем только то, что в России наблюдается временное торжество контрреволюции, это будет отпиской». Он анализирует первые шаги бонапартизма как особой формы власти, опирающейся на военщину и лавирующей между уравновешивающими друг друга силами (753). Размышления о бонапартизме, видимо, показались Сталину излишне сложными и он сформулировал проще: Временное правительство «это – жалкая ширма, за которой стоят кадеты, военная клика и союзный капитал – три опоры контрреволюции». И все. Будто накануне и не было ленинской статьи. Вопрос о лозунге «Вся власть Советам!» он вообще решил обойти. И лишь комментируя резолюцию, заметил: «Теперь, после того как контрреволюция организовалась и укрепилась, говорить, что Советы могут мирным путем взять власть в свои руки, – значит, говорить впустую» (754).

В общем, если у Сталина и были ленинские тезисы, то доклад лишний раз подтвердил старую истину: для хорошего исполнения певцу недостаточно иметь «хорошие ноты»… Подтвердились и опасения, высказанные на заседании 27 июля старым партийцем Александром Шлихтером: «На этом съезде нет с нами т. Ленина и нет надежды, что всё будет исчерпывающим образом освещено. Может быть, это плохо, что мы так связаны, но это факт».

Съезд отреагировал на доклад Сталина довольно бурно. Сравнивая доклад и проект резолюции (тезисы), уралец Евгений Преображенский сразу же отметил, что «тов. Сталин эту резолюцию защищает не во всех пунктах». Юренев обнаружил в докладе «ряд коренных противоречий». А москвич Николай Ангарский заявил, что тезис Сталина о «перешагивании» через буржуазную революцию – это «не тактика марксизма, а тактика отчаяния…».

На следующее утро, 31 июля, от имени группы делегатов было оглашено внеочередное заявление: «Ввиду того, что вчерашние прения по докладу т. Сталина доказали, что некоторые тезисы доклада в силу их неясной формулировки возбуждают разноречивые толкования, мы предлагаем…» вновь предоставить слово Сталину для ответа на конкретные вопросы. Во-первых, что «предлагает докладчик вместо Советов?» Каково «наше отношение к существующим Советам» как рабочих, так и крестьянских депутатов? И, наконец, как относиться к тем Советам, «где мы сейчас в большинстве?»

Сталину дали слово вторично и то, о чём он умолчал в докладе, было теперь изложено. «Если мы предлагаем снять лозунг “Вся власть Советам!”, – сказал Сталин, – отсюда ещё не вытекает: “Долой Советы!”» Но Советы «не единственный тип революционной организации.
Это форма чисто русская…[/color] [/b]Вообще говоря, вопрос о формах организации не является основным. Будет революционный подъём, создадутся и организационные формы». Мы будем противостоять попыткам разгона Советов, «но сила уже не в Советах… Вопрос теперь не в завоевании большинства в Советах, что само по себе очень важно, но в сметении контрреволюции» (755).

Эти несколько декларативные доводы убедили не всех. Разница между положением в столице и на периферии, как заметил в прениях Смилга, вообще породила в стране «фронду провинции против центра». На съезде представителями такой «фронды» стала группа москвичей, к которой потянулись некоторые делегаты с мест.

«Тов. Сталин отождествляет Советы с Центральным Исполнительным Комитетом, – сказал бакинец Джапаридзе. – Это – перенесение петербургских условий в провинцию». Говоря о Советах в Поволжье, саратовец Михаил Васильев-Южин отметил: «В маленьких городах их влияние по-прежнему сильно, и объясняется это тем, что, каков бы ни был их состав, они с самого начала взяли на себя роль полновластных органов, и это их спасло». Против формулы о «гниении» и «разложении» Советов высказался москвич Василий Соловьев: «Подобная квалификация совершенно не подходит к провинциальным Советам, где они продолжают развиваться» (756).

Под иным углом зрения подошел к этому вопросу Ногин. «…Взрыв революции в России произойдет скорее, чем в Западной Европе, – сказал он. – Где же наши союзники? Пока что нам обеспечено лишь платоническое сочувствие западноевропейского пролетариата. Зато крестьяне, находящиеся в армии, непременно пойдут за нами». Но единственной формой их организации являются Советы. Других нет. «Иначе сказать, активную поддержку мы найдем только в “гнилых” Советах… И наш лозунг “Вся власть Советам!” остается революционным и поведет за нами массы».  О том же говорил Юренев: «Если наша партия примет резолюцию Сталина, мы пойдем быстро по пути изоляции пролетариата от крестьянства и широких масс населения… Эта резолюция (последняя часть её) – сплошной крик отчаяния… Вне передачи власти Советам – выхода нет». Володарский добавил: «…Нельзя вместе с водой выплескивать ребенка. Когда на другой день после революционного взрыва вы скажете массам: “Выбирайте новые Советы”, – вам скажут: “Опять Советы, которые вы же сами так клеймили”» (757).

Если бы в докладе были чётко сформулированы ленинские мысли о поддержке Советов против контрреволюции, о возможности их возрождения с новой революционной волной и переходом власти в их руки, – многих споров, вероятно, можно было бы избежать. Именно это и пытался сделать москвич Григорий Сокольников: «Я не знаю, – говорил он, – в каком сборнике узаконений для марксистов написано, что революционными органами могут быть только Советы? Ведь органы восстания могут быть и совершенно иными». Временное снятие лозунга «Вся власть Советам!» не означает «Долой Советы!». Напротив, «надо поддерживать и отстаивать Советы, но не как органы власти, т. к. власти у них теперь нет, а как органы массовой организации. Но недоверие к советам мы должны зафиксировать…».

Его поддержал ивановский делегат Андрей Бубнов: «Советы не имеют теперь никакой власти, они гниют… И если раньше мы говорили о “переходе” власти, то теперь этот термин устарел, надо накапливать силы для решительного боя, для “захвата” власти… Нельзя цепляться за старые формы… Лозунг “Долой империалистическую диктатуру” является поэтому наиболее содержательным и своевременным». А когда, отвечая Юреневу, призывавшему к осторожности, Ивар Смилга сказал, что даже при задержке революции на Западе, «никто не имеет права лишать нас инициативы… И я напомню т. Юреневу слова Дантона, говорившего, что в революции нужна смелость, смелость и еще раз смелость» – его слова встретили аплодисментами, не столь уж частыми на этом съезде (758).

Тех, кто выступал за снятие лозунга «Вся власть Советам!» на съезде окрестили «левыми», а тех, кто против – «консерваторами». И хотя за последними шло меньшинство делегатов, возникли опасения, что единства сохранить не удастся.

Ленин был в курсе того, что происходит на съезде. То, что у него была возможность своими записками корректировать его ход – вполне вероятно. Об этом писал Емельян Ярославский, которому Орджоникидзе на съезде «шепнул на ухо», что «Ленин спрятан в очень хорошем месте, что с ним установлена связь и можно от него получать директивы и указания. Серго Орджоникидзе рассказал, что Ленин очень внимательно следит за всеми политическими событиями и за ходом съезда» (759).

Но, возможно, были и другие каналы связи. 31 июля, в самый разгар прений по докладу Сталина, хорошая знакомая Крупской Вера Слуцкая зачитала достаточно категорическое приветствие рабочих-большевиков Трубочного завода. Они выразили «глубокое соболезнование об невольном отсутствии товарища Ленина» на съезде, надежду, «что все его идеи и мысли послужат основанием для всех работ съезда, в особенности по наиболее животрепещущим и важным вопросам переживаемого нами момента» (760).

И когда после этого председательствовавший Георгий Ломов назвал «консерваторов» – «группой Юренева и Ногина», Ногин тут же выразил протест: «В партии нет резких разногласий, различие лишь в оттенках, и клички создают только недоумения». Надо было искать компромисс, и Джапаридзе предложил сдать в редакционную комиссию и резолюцию Сталина, и «московскую» резолюцию. Сталин заявил, что они несовместимы. В таком случае, напомнил ему Милютин, добиться единства не удастся. Выход нашел Бухарин: взять за основу проект Сталина, но в комиссию включить представителей «всех течений». Это предложение и было принято (761).

На вечернем заседании 31 июля заслушали третий доклад по текущему моменту – об экономическом положении в стране. Докладчик, тридцатитрехлетний Владимир Павлович Милютин учился в Петербургском университете, был грамотным экономистом и использовал для анализа ситуации и официальные данные, и труды известных ученых – М. В. Бернацкого, Н. Н. Кутлера, А. А. Мануйлова и других. По этим данным, сказал Милютин, национальный долг России в 1917 году достигнет 60 млрд. рублей и «финансовое банкротство страны уже налицо». Кризис переживает вся промышленность: упала добыча топлива, на 40 % сократила производство металлургия и на 20 % текстильные фабрики. Продовольственное положение усугубляется неурожаем в Поволжье и полным расстройством транспорта. Это говорит о том, что «голодные бунты в городах… факты недалекого будущего».

Опыт Германии, Англии, Франции доказал, что предотвратить крах можно лишь с помощью государственного регулирования экономики. И меньшевики, и эсеры как правительственные партии, продолжал Милютин, «старались путём ряда уступок войти в соглашение с буржуазией, заставить её пойти по западноевропейскому пути…» Но те меры, которые строились не на инициативе и самодеятельности самих трудящихся, оказались лишь бюрократическими «подновленными проектами старого режима». В итоге у правительства не оказалось «никакой системы, которая дала бы возможность бороться с экономическим кризисом»
(762).

Главный вывод Милютина: экономическое положение России требует «революционных экономических мероприятий». Это доказывала сама жизнь, ибо в тех местах, где явочным порядком вводился рабочий контроль, он оказывался действенным средством «в борьбе с разрухой, и там… положение действительно улучшалось». Было бы целесообразным привлекать в органы контроля «инженеров, а в некоторых отраслях даже предпринимателей». Но этому мешает саботаж с их стороны. Аналогичная ситуация в деревне. «Когда мы, – говорил Милютин, – выставили лозунг захвата земель, для нас совершенно ясно было, что помещики будут саботировать… Нас ругали демагогами. Но вот пример: в Поволжье, где был широко проведен захват земель, в то время как у помещиков более 50 % земель осталось незасеянными, у крестьян посевная площадь увеличилась на 20 %». И это тоже убеждает, что «только государственная власть, опирающаяся на рабочих и народные массы, сможет справиться с экономическим развалом» (763).

Взвешенный доклад Милютина бурных прений не вызвал и разговор пошёл по существу. Харитонов говорил о том, что принципиальная оценка всего арсенала средств государственного регулирования экономики, испробованного на Западе – национализации, прогрессивного подоходного налога, частичного изъятия прибылей капиталистов, всеобщей трудовой повинности и т. д. – зависит от того, в чьих руках находится власть и кем они вводятся: «если пролетариатом – это мера социалистическая, если буржуазией – это каторжные цепи для рабочего класса». Ломов предупреждал от возможных иллюзий, будто рабочий контроль – не во всероссийском масштабе, – а «на отдельных фабриках может привести к улучшению положения». И в этой связи Валерьян Осинский вообще усомнился в целесообразности – до взятия власти – лозунга контроля, а Артем Сергеев – требования всеобщей трудовой повинности (764). Большевик-экономист Дмитрий Боголепов отметил, что инфляция, при существующей государственной монополии на хлебную торговлю, «превращает крестьян поголовно в спекулянтов. При этой системе в центральных губерниях голод может наступить даже в урожайный год». А это «может привести не только к голодным бунтам, но и к полной анархии – голодной революции». И в такой экстремальной ситуации, с которой правительство явно не справится, «необходим решительный план, вплоть до введения голодного коммунизма» (765).

Разброс мнений и оценок был достаточно широким. Но необходимость единства была осознана. И оно складывалось в ходе свободного обмена мнениями. Резолюцию, определявшую требования и детальные меры, необходимые для предотвращения общенациональной экономической катастрофы, приняли 102 голосами при двух воздержавшихся. Точно так же 3 августа, на последнем, 15-м заседании, всеми голосами при четырёх воздержавшихся приняли выработанную комиссией резолюцию «О политическом положении».

Её компромиссный характер был очевиден. Но это был «здоровый» компромисс. В 8-й пункт включили фрагмент резолюции Московской областной конференции о необходимости расширения влияния и защиты всех массовых организаций – и прежде всего Советов – от посягательств контрреволюции, который нисколько не противоречил ленинским тезисам. В конце резолюции указывалось, что пролетариат «должен направить все усилия на организацию и подготовку сил [слова: «к решительному бою», которые были в тезисах, сняли – В.Л.] к моменту, когда общенациональный кризис и глубокий массовый подъем создадут благоприятные условия для [слов «такого боя» – нет. – В.Л.] перехода бедноты города и деревни на сторону рабочих – против буржуазии… Задачей этих революционных классов явится тогда напряжение всех сил для взятия государственной власти в свои руки…» (766).

Слово «бой» осталось в другой фразе: «Пролетариат не должен поддаваться на провокацию контрреволюции, которая очень желала бы в данный момент вызвать его на преждевременный бой». И когда Юренев из цензурных соображений предложил и в этом месте заменить слово «бой» на «выступление», Сталин ответил ему: «Съезд не может исходить из “криминальности” того или иного выражения. Если мы заменим слово “бой” словом “выступление”, то создастся впечатление, будто мы отказываемся от всяких выступлений (демонстраций, стачек и т. д.)…» (767).

Так что общепринятое утверждение о том, что VI съезд «нацелил партию на вооружённое восстание», не вполне корректно. Съезд «нацелил» рабочий класс и его союзников на «взятие государственной власти». Он констатировал, что осуществить это мирно и безболезненно – невозможно. Но какими именно методами будет ликвидирована «диктатура контрреволюционной буржуазии», съезд заранее не определял.

И ещё об одной общепринятой легенде… Многие десятилетия партию большевиков 1917 года именовали «РСДРП (б)». Но достаточно взять «Правду» за этот год, чтобы убедиться, что называлась она – «РСДРП» без всяких скобочек. И это было продолжением дореволюционной традиции, когда большевики считали себя не раскольниками, отпочковавшимися от РСДРП, а преемниками исторических традиций революционной российской социал-демократии. При открытии съезда Михаил Степанович Ольминский напомнил об этом. И на последнем заседании Преображенский предложил назвать съезд – «“VI съездом РСДРП”. Мы, – заявил он, – представители большинства пролетариата – имеем право назвать этот съезд съездом партии и восстановить счёт съездов, утерянный меньшевиками» (768).

После принятия резолюции «О политическом положении» Сталин огласил список кандидатов, выдвигаемых съездом на выборы в Учредительное собрание: Ленин, Зиновьев, Коллонтай, Троцкий, Луначарский.

Заключительное слово для закрытия съезда предоставили Ногину. «Как бы ни была мрачна обстановка настоящего времени, – сказал он, – она искупается величием задач, стоящих перед нами как партией пролетариата, который должен победить и победит. А теперь, товарищи, за работу!».

Делегаты встали и запели «Интернационал»: «Это будет последний и решительный бой…»


Бой пришлось принять раньше, чем это мог кто-либо предположить…

 


Оффлайн Константин Кулешов

  • Активист Движения "17 марта"
  • **
  • Сообщений: 316
Генеральский путч
 
Из Разлива пора было уходить. Весь июль бульварная пресса писала о том, что Ленин – то ли на аэроплане, то ли на подводной лодке – удрал в Германию и теперь «гоняет чаи с кайзером в Берлине». Зацепок у контрразведки не было. Но в заметке, которую «Речь» опубликовала 28 июля о съезде большевиков, зацепки появились. «Сильное впечатление на съезде, – писала газета, – вызвало сообщение, что Ленин и Зиновьев, вопреки сообщению газет, за границу не выезжали и находятся в России в постоянном контакте с ЦК фракции большевиков», что свои статьи Ленин печатает в «Рабочем и Солдате», то есть находится где-то рядом с Питером. Даже в нелепейших слухах и то стали называть места весьма близкие. То говорили, что Ленин – с рыжей бородой и в красной рубахе – торгует огурцами рядом с Разливом на станции Курорт. А то и совсем близко: что работает он слесарем на Сестрорецком заводе. «Все газеты, – вспоминал Шотман, – подняли вой и с утроенной энергией стали требовать немедленного ареста Ленина» (769).


«Дело Ленина и др.» поручили вести опытнейшему следователю по особо важным делам Петроградского окружного суда П. А. Александрову, которого ради этого отозвали из отпуска. Керенский, хорошо знавший его, попросил Павла Александровича форсировать арест Ленина, а полковник Никитин передал в его распоряжение группу агентов наружного наблюдения контрразведки. Спустя 22 года, на допросе в НКВД, Александров говорил о том, что сразу «установил неосновательность улик», а затем и «необоснованность обвинения». Но тогда, в июле – августе 1917 года, он повел дело решительно. Сам допросил арестованных – Коллонтай, Троцкого, Луначарского и других. А во все губернии и уезды России пошли секретные циркуляры военным и гражданским властям о розыске и препровождении Ленина в столицу к следователю Александрову (770).

Уходить из Разлива надо было скорее. Уже в конце июля по ночам стало холодать и даже тёплые вещи, привезённые Надеждой Кондратьевной, и газеты, которые подсовывали под сено, не спасали от холода и сырости. «Накрываемся, – рассказывает Зиновьев, – стареньким одеялом, которое раздобыла Н. К. Емельянова. Оно узковато, и каждый старается незаметно перетянуть другому большую его часть, оставив себе поменьше. Ильич ссылается на то, что на нём фуфайка и ему без одеяла нетрудно обойтись».

С озера, нагоняя волны, дул пронизывающий ветер. Емельянов вспоминал, как однажды, когда они ждали его жену, разыгралась чуть ли не буря. С Владимиром Ильичём они вышли на берег и увидели, как Надежда Кондратьевна «в лодке борется с волнами… Владимир Ильич побежал вдоль озера в ту сторону, куда относило лодку. И как только её стало прибивать к берегу, бросился в одежде в воду и помог жене сойти на сушу».

Комары, несмотря на дым костра, ели нещадно. А тут ещё пошли обложные дожди и сидеть в тёмном шалаше, не имея возможности ни читать, ни писать, было невыносимо. Да и шалаш стал подтекать. Зачастили незваные «гости» – то косари заглянут, то охотники. И каждый раз, заслышав голоса, Владимир Ильич напяливал свой парик и брался за косу, а Емельянов или его сын уводили «гостей» подальше. Но однажды ночью, когда никого из Емельяновых не было, какой-то охотник забрёл прямо в шалаш. «Мы постарались, – рассказывает Зиновьев, – незаметно спрятать под сено свою “библиотеку”, т. е. несколько книжек и рукописей, которые успели у нас накопиться… Ильич притворился спящим». А Григорий отвечал невнятно и, как положено финну, односложно. Естественно, что «в каждом таком охотнике, – замечает Зиновьев, – мы подозревали шпиона». Поэтому, как только VI съезд закончился, стали собираться в дорогу.

Емельянов привёз пять подлинных удостоверений, которые выдавались рабочим Сестрорецкого завода. Ими пользовались и при переходе границы. Удостоверения были уже заполнены, и он дал их Владимиру Ильичу на выбор. Ленин выбрал документ на имя Иванова Константина Петровича. То, что выбрал «Иванова» – это понятно. На Ивановых, как говорится, вся Россия держится. А «Константина Петровича» запомнить было легко. Он уже был «Николаем Петровичем», когда в 1894 году впервые появился в рабочих кружках за Невской заставой. На это удостоверение приклеили фотографию, сделанную Лещенко, и поставили настоящую печать сестрорецкой милиции. Так что документ получился вполне надёжным (771).

В предшествующие дни Шотман, Рахья и Емельянов проверили несколько вариантов перехода финской границы. Решили, что надёжнее всего пройти из Разлива пешком верст 10–12 до станции Левашево. Оттуда поездом доехать до Удельной. Там переночевать у айвазовца Эмиля Кальске, а вечером на паровозе машиниста Гуго Ялавы – давнего друга Шотмана – переехать границу. По всем прикидкам получалось вполне складно, и Ленин одобрил этот вариант.


5 или 6 августа, когда собрались, появился сосед по покосу – Леонтьев. Был он мастером на Сестрорецком заводе, и в прежние времена рабочие подозревали его в шпионстве. Он стал упрашивать Емельянова уступить ему косарей и всё рвался поговорить с ними сам. Но Николай Александрович ответил, что чухонцы уже возвращаются к себе в Финляндию, да и по-русски не говорят ни слова. Еле спровадили его, а Владимир Ильич пошутил: «Спасибо, Николай Александрович, что в батраки не отдали» (772).

Около половины десятого вечера все вещи, газеты и книги уложили в лодку и отправили в поселок. А Ленин, Зиновьев, Емельянов, Шотман и Рахья двинулись гуськом через кустарник вдоль залива. Вышли на безлюдный просёлок. Потом свернули на лесную тропинку. Емельянов, то и дело приговаривавший, что знает тут каждый пенёк, пошел впереди и почти сразу, в темноте, сбились с пути. Упёрлись в какую-то речку. Пришлось раздеться и переходить вброд. Дальше – хуже: «попали на болото, обходя которое незаметно очутились среди торфяного пожарища. После долгих поисков дороги, окружённые тлеющим кустарником и едким дымом, рискуя ежеминутно провалиться в горящий под ногами торф, набрели на тропинку, которая и вывела нас из пожарища. Чувствуем, что окончательно заблудились».

Но тут, где-то поблизости, прогудел паровоз. «Емельянов и Рахья отправились на разведку, а мы, – пишет Шотман, – уселись под деревом… У меня в кармане было три свежих огурца, но хлеба и соли не догадался захватить. Съели так. Минут через 10–15 вернулись разведчики с сообщением, что мы находимся близ станции, кажется, Левашево…» Владимир Ильич молчал, когда они переходили вброд невесть откуда взявшуюся холодную речку. Молчал, когда в кромешной тьме плутали по лесу. Молчал, когда выбирались из пожарища. Но это – «кажется» вывело его из себя: всё «абы как», всё на «авось» да «небось»… И «ругал он нас за плохую организацию, – пишет Шотман, – пресвирепо».

Пошли к станции. Оказалось не Левашево, а Дибуны – в 7 км от границы, где как раз вероятнее всего и можно было напороться на стражу. До отхода последнего поезда к Удельной в 1 час 30 мин. оставалось немного, Ленин, Зиновьев и Рахья ушли под откос, в темноту, а Шотман и Емельянов остались на платформе.

Загудел приближающийся паровоз, и из станционного помещения высыпало с десяток вооружённых гимназистов и штатских милиционеров во главе с офицером. Стали проверять документы.

Шотмана с его финскими документами отпустили, но чуть ли не штыком – чтобы убрался скорее – подсадили в подошедший состав, а Емельянов, дабы отвлечь внимание на себя, стал грубить милиционерам и его поволокли в помещение. Этим и воспользовались Ленин, Зиновьев и Рахья, успевшие вскочить в головной вагон.

Не зная об этом, Шотман ужасно расстроился и вместо Удельной вышел в Озерках. Так что опять пришлось ему плестись верст шесть. А когда добрался до квартиры Кальске, – «не поверил своим глазам: на полу лежали и хохотали над моим растерянным видом Ленин, Зиновьев и Рахья… Они поужинали и уже почти засыпали, когда я пришел».

Весь следующий день прошёл в разговорах. Решили, что Зиновьев, измотанный ночными приключениями, останется у Кальске, а Ленин двинется дальше. Вечером Рахья, Шотман и Владимир Ильич опять пошли к Удельной. Дождавшись поезда, который вёл Ялава, Ленин быстро взобрался в паровозную будку и тут же, как заправский кочегар, стал шуровать в топке и подбрасывать в неё поленья. Рахья и Шотман сели в пассажирский вагон.

Перед границей документы проверяли в Белоострове. Но Ялава, отцепив паровоз, увёл его от станции в темноту – набирать воду. А вернулся к составу как раз к третьему звонку. Через 15 минут миновали границу. В Териоках Ленина и его спутников уже ждали лошади, а в 12 верстах, в деревне Ялкала, уютный дом родителей жены Рахья – Лидии Петровны Парвиайнен (773).

Её отец работал литейщиком в Питере. В доме говорили по- русски, было по-фински удивительно чисто и спокойно. Владимиру Ильичу отвели комнатку, в которой умещались лишь кровать и стол. Но после Разлива – это были просто хоромы. Из маленького окошка открывался вид на ухоженные огороды и перелески. И когда Лидия Петровна спросила – нравится ли ему здесь, Ленин ответил: «Такого спокойного места я ещё нигде не встречал. Ещё никогда мне не приходилось так спокойно жить» (774). Но когда он стал просматривать свежие газеты, стало ясно, что покоя – в обозримом будущем – не предвидится…


3 августа, в день окончания VI съезда партии, в Петроград прибыл Корнилов. Он привез записку правительству, в составлении которой участвовали Савинков, Филоненко, Завойко, генерал Плющевский – Плющик и другие. Её смысл, как сформулировал сам Лавр Георгиевич, сводился к созданию «трёх, подчинённых железной дисциплине, армий: армии в окопах, армии в тылу и армии железнодорожников», то есть к милитаризации страны. Как справедливо заметил известный историк Г. З. Иоффе, речь шла об установлении военной диктатуры, которая несла в себе мощный заряд реванша и мщения.

«Военный раздел» записки повторял те требования, которые выдвигались в Ставке 16 июля: полное восстановление дисциплинарной власти начальников, введение смертной казни не только на фронте, но и в тылу, запрет митингов, ограничение функций войсковых комитетов, а в противном случае – «кара по суду» и т. д. Единственная новация: для неповинующихся – «концентрационные лагеря с самым суровым режимом и уменьшённым пайком».

«Гражданский раздел» требовал: объявить на военном положении железные дороги, а также большую часть заводов и шахт, перевести их на госзаказ, запретить митинги, забастовки и любые попытки рабочих вмешиваться в управление производством. Нарушителей – немедленно на фронт.
Общий политический вывод: «Руководительство судьбами государства» должно осуществляться «спокойной и сознательной твёрдостью людей мощной воли, решившихся во что бы то ни стало спасти свободную Россию» (775).

Любопытно, что экономические программы большевиков и Корнилова в одном пункте совпадали: выход России из кризиса может обеспечить лишь государственное регулирование экономики. Но они расходились в главном. Большевики ориентировались на инициативу, самодеятельность, вовлечение в контроль за производством самих трудящихся. Корнилов делал ставку на принуждение, подавление любых попыток рабочего контроля, на милитаризацию народного хозяйства по «европейскому образцу». И на VI съезде Милютин справедливо заметил, что тот «государственный социализм», который осуществили в Европе в годы войны, лишь «закрепостил рабочих».

Ознакомившись с запиской, Керенский заметил, что ряд предлагаемых мер «вполне приемлем», но избыточная прямолинейность генерала может привести к «обратным результатам». И 4 августа на заседании правительства Корнилову пришлось ограничиться лишь обзором положения на фронтах, после чего вконец раздражённый главком вернулся в Ставку (776).

Однако 8 августа, когда в Москве открылся так называемый Съезд общественных деятелей, Корнилов направил туда секретаря главного комитета Офицерского союза капитана В. И. Роженко. На квартире Н. М. Кишкина он провел тайное совещание с М. В. Родзянко, П. Н. Милюковым, А. И. Шингаревым, В. А. Маклаковым, Н. В. Савичем и другими. В информации Роженко «вопрос шёл, – пишет Савич, – о походе кавалерии на Петроград, о разгоне Совдепа и объявлении диктатуры… Сразу же стало ясно, что сочувствуют делу все, но никто не верит в успех. Обсуждать тут же этот рассказ увлекающегося офицера не сочли возможным».

А дня через два «общественные деятели» встретились с более солидным представителем Ставки, князем Г. Н. Трубецким. «После долгих объяснений, – пишет Савич, – Милюков сделал… заявление о том, что они сердечно сочувствуют намерениям ставки остановить разруху и разогнать Совдеп. Однако… заранее можно сказать, что общественные массы были бы против них, если бы они активно выступили против Временного правительства». Поэтому, как сформулировал позднее Деникин, позиция перетрусивших либералов была проста: «сочувствие, но, к сожалению, не содействие» (777).

Это не совсем точно – поддержка была. Утром 11 августа Кокошкин встретился с Керенским и «решительно потребовал включения в порядок дня так называемой корниловской программы под угрозой выхода в отставку всей группы к.д.». А Съезд общественных деятелей, учредив постоянный Совет, в который вошла кадетская верхушка, создал бюро для связи с одной из главных корниловских опор – Союзом офицеров. В бюро включили его председателя Л. Н. Новосильцева. И Рябушинский тут же передал ему на безотчётные расходы 10 тысяч рублей. В приветствии самому Корнилову говорилось: «Мыслящая Россия смотрит на Вас с надеждой и верой» (778).

11—12 августа состоялось расширенное заседание ЦК кадетской партии. Напрасно сетовал Милюков на привязанность «общественности» к демократическим принципам. Большинство членов ЦК решительно высказалось за немедленное установление военной диктатуры. «Страна ничего не понимает, – говорила Ариадна Тыркова. – С всеобщими избирательными правами мы влетим в болото». Ей вторил П. И. Новгородцев: «Надо покончить с большевистской революцией… Страна ждёт власти и порядка». П. П. Герасимов искренне сожалел, что «некому даже залить улицы кровью». Мануйлов согласился: «Уговорами управлять нельзя… Остаётся утвердить власть на физической силе». Главное сформулировал Шингарев: речь идёт о «потере власти» и проблема не в том, что думает «общественность». Раз есть надёжные воинские части, казаки, кавалерия и артиллерия, то – заключил милейший Андрей Иванович – и «меньшинство при сильной охране сильной власти может сделать дело».

Были, конечно, сомневающиеся – В. А. Оболенский, Н. К. Волков, А. А. Добровольский, А. К. Дживелегов, П. П. Юренев. Но сомневались они не в целесообразности военной диктатуры, а в том, удастся ли «государственный переворот и не поведет ли попытка его совершить к еще худшей анархии».

Как вспоминал Оболенский, Милюков говорил «в крайне осторожной форме», но вполне определённо: «в этой фазе, в которую вступила революция, Временное правительство обречено и что спасти Россию от анархии может лишь военная диктатура». От его речи, пишет Владимир Андреевич, – «создалось впечатление, что он уже вёл переговоры с Корниловым и обещал ему поддержку». Но даже если это и произошло, членам ЦК Павел Николаевич не сказал ни слова. Впрочем, и они это «молчание понимали и не хотели нарушать его». Подводя итог, Милюков определил задачи: «нельзя сидеть на середине», надо добиться союза со «здоровыми элементами армии», с «буржуазными элементами», а вот «с умеренными социалистами идти дальше не можем». Все с этим согласились (779).

Естественно, что в газетах протоколы заседаний не публиковались. Но их отзвуки, сама тональность либеральной прессы, требовавшей подавления новой революционной волны железом и кровью, вполне выдавали намерения буржуазных лидеров. Этого не понимали разве что «умеренные социалисты», которых упомянул Милюков. Даже лучшие и умнейшие из них…

Среди газет, прихваченных Лениным по пути в Ялкалу, была «Новая жизнь» от 5 августа, напечатавшая речь Мартова на заседании ЦИК. Надо отметить, что Юлий Осипович собирался выступить на VI съезде большевиков, о чём и было заявлено 28 июля. Но после известных событий 29-го он решил ограничиться письмом, подписанным вместе с И. Астровым и зачитанным на съезде 2 августа, в котором выражалось «возмущение против антибольшевистской клеветнической кампании» и уверенность в том, что большевики не станут бороться против «большинства революционной демократии», консолидированного в Советах.

А выступая на заседании ЦИК 4 августа, Мартов сказал: «В наши цели не входит свержение нынешнего правительства или подрыв доверия к нему… Реальное соотношение сил не даёт сейчас основания требовать перехода власти к Советам. Это могло бы явиться лишь в процессе гражданской войны, сейчас недопустимой. Мы не намерены свергать правительство, но мы должны указать ему, что в стране есть силы, кроме кадетов и военных. Это – силы революционной демократии и на них должно опираться Временное правительство».

Ленин всегда внимательно читал Мартова. Во-первых, отмечал Владимир Ильич, в отличие от многих эсеро-меньшевистских лидеров, страдавших самовлюбленностью и пустым фразёрством, – «Мартов, как публицист, наверное, один из наиболее “левых”, из наиболее революционных, из наиболее сознательных и искусных». А во-вторых, потому, что в тот момент именно он наиболее точно формулировал настроения той колеблющейся массы, которая всё ещё надеялась на возможность мирного исхода событий.

Первым её предрассудком являлось представление о том, что всевозможные депутаты и делегаты безчисленных съездов, конференций, совещаний – это не специфическое отражение реальных борющихся сил, а само поле политической борьбы. Что, в частности, эсеро-меньшевистское большинство в руководстве Советов – это и есть «большинство революционной демократии».

Второй предрассудок, считал Ленин, состоял в представлении, будто правительство Керенского является «чем-то вроде надклассового и надпартийного» образования, что оно осуществляет «истинную государственность», проводит «истинный демократизм», что «на него только “давят” слишком сильно справа», и необходимо лишь «посильнее давить слева».

Наконец, третий предрассудок – это представление о том, что угроза гражданской войны исходит исключительно от пролетариата и его «анархических элементов». Между тем, отмечает Ленин, «всемирная история всех революций показывает нам не случайное, а неизбежное превращение классовой борьбы в гражданскую войну». Только превращение это осуществлялось не рабочими, не трудящимися массами, а самой буржуазией.

«Кто же не знает, – пишет Владимир Ильич, – что как раз после 4-го июля мы видим в России начало гражданской войны со стороны контрреволюционной буржуазии, разоружение полков, расстрелы на фронте, убийства большевиков». Причём «буржуазия не боялась революции и гражданской войны в такие моменты, когда грозил внешний враг… в феврале 1917 года в России». Не побоялась она, «ценой гражданской войны…, когда грозил внешний враг», захватывать власть и в июле (780).

Статья «За деревьями не видят леса», отвечавшая Мартову, была опубликована в Питере под псевдонимом Н. Карпов лишь 19 августа, т. е. почти две недели спустя. И сидеть в такие дни в глухой деревушке не только вдали от событий, но и в 12 верстах от станции и почты – было нестерпимо. Тем более что главного связника Ленина – Шотмана ЦК отправлял в длительную командировку на Урал. Впрочем, кое о чём Александр Васильевич успел договориться до отъезда… (781)

7 или 8 августа в Ялкалу из Гельсингфорса приезжают актеры-любители Народного дома Карло Куусела и Густав Каллио. Реквизит они привезли небогатый и в конце концов загримировали Владимира Ильича под финского пастора. Увидев себя в зеркале, вспоминал Карло, – «Ленин смеялся до упаду над своим новым обликом». Но в поезде, к утру, грим стал расползаться и пришлось снять его вместе с приклеенной бородой.

Владимир Ильич спросил – не узнают ли его в таком виде? «Да, если бы это было в Петрограде, а не здесь… далеко в Финляндии, – ответил Куусела. – Кроме того, увидеть Ленина вместе с Куусела… Этому никто не поверит, настолько это невероятно! Скорее вас могут принять за кого-нибудь из наших старых артистов». Этого Владимир Ильич никак не ожидал. «Вы предполагаете, – полюбопытствовал он, – что я могу сойти за артиста?» Карло ответил категорично: «Убеждён в этом».

В Лахти они вышли из поезда. «С Лениным под руку, – вспоминал Куусела, – мы походили по платформе, весело беседуя по-фински. Говорил, конечно, только я, а Ленин ограничивался смехом, что звучало вполне по-фински». Корреспондент социал-демократической газеты Аксели Коски отвёл их к себе на квартиру. 9 августа Владимир Ильич переезжает на станцию Мальм, где останавливается на даче депутата финляндского сейма, социал-демократа Карла Вийка, которого он знал по прежним временам. А 10 августа, в 22 ч. 30 мин., в сопровождении Вийка, позвонившего предварительно в управление милиции, выезжает в Гельсингфорс (782).

Звонок в милицию извещал о приезде Ленина её начальника Густава Ровио, которого ещё в апреле рабочие организации Гельсингфорса избрали на этот пост. Работал он прежде токарем в Питере, был членом партии с 1905 года, не раз арестовывался, ссылался в Вологду и Тверь. Но в 1917-м это уже не считалось грехом и генерал-губернатор Михаил Стахович утвердил Густава сначала старшим помощником, а потом и временно исполняющим должность полицмейстера Гельсингфорса.

Ровио встретил Ленина и Вийка у Хагнесского рынка и привёл к себе на квартиру. Здесь их встретил Шотман, который, подстраховывая Владимира Ильича, проделал тот же маршрут из Ялкалы с опережением на сутки. Лишь после этого он уезжает в Питер, а оттуда на Урал.

Первое, о чём стал расспрашивать Ленин своего нового «квартирохозяина» – как наладить получение газет из Петрограда и доставку туда нелегальной почты. Выяснилось, что газеты можно покупать ежедневно с приходом поезда в 6–7 вечера, а отправлять письма в Питер, – минуя официальную почту, с надёжным товарищем, железнодорожным почтальоном Кэсси Ахмалу. Ровио поставил на стол бутылку коньяка, закуски. Но Ленин пить не стал. И хотя было уже заполночь, как только Вийк и Шотман ушли, Владимир Ильич тут же засел за газеты.

Информация о росте революционных настроений, видимо, порадовала. Достаточно отметить, что собравшаяся 7 августа конференция фабзавкомов приняла резолюцию «О текущем моменте и рабочем контроле», предложенную большевистским ЦК. Но кое- что из публикаций огорчило. Еще в Разливе Ленин узнал, что 4 августа из тюрьмы освободили Каменева. Владимир Ильич вправе был надеяться, что это придаст большую выдержанность партийному курсу. И вот теперь, в «Новой жизни» от 7-го, было напечатано выступление Каменева на заседании ЦИК об участии в международной конференции социалистов в Стокгольме для выработки «мирных предложений».

Во второй главе уже рассказывалось, что Ленин ещё в апреле решительно выступил против такой конференции с участием социалистов, сотрудничающих со своими правительствами. Он справедливо усмотрел в этой затее интригу немецких социал-шовинистов, пытавшихся найти выход из войны с наименьшими для Германии потерями. И Владимир Ильич настоял на том, чтобы Апрельская конференция РСДРП приняла соответствующую резолюцию. Но созыв международной конференции поддержали меньшевики и эсеры. А вслед за ними Каменев, выступая «от себя лично» в ЦИК, заявил о необходимости пересмотра большевиками «прежнего» решения.

Ленин пишет письмо в ЦК «О выступлении Каменева в ЦИК…». Это было действительно письмо, а не статья, как это принято считать, ибо обращалось оно к членам партии и требовало «отпора со стороны верных своей партии и своим принципам большевиков». А для печати была предназначена статья «О Стокгольмской конференции», написанная в ответ на передовицу «Новой жизни» от 10 августа (783).

В статье Владимир Ильич вновь и вновь разъясняет, что «Стокгольмская конференция заведомо собирается и поддерживается людьми, поддерживающими свои правительства», что фактически она «есть собеседование министров, состоящих в империалистских правительствах». И это не «великое дело объединения международного пролетариата», а лишь «мелкое, мизерное, в значительной мере интриганское, зависимое от империалистов одной из коалиций, дело объединения социал-шовинистов». Участвуя в такой конференции, вы лишь рискуете стать «фактически игрушкой, орудием в руках тайных дипломатов немецкого империализма» (784).

А вот письмо в ЦК было написано в другом тоне. Только что, на VI съезде, приняли новый устав, дополненный требованием обязательного подчинения членов партии партийным решениям. С этой точки зрения, пишет Ленин, выступление Каменева носит «прямо чудовищный характер… С каких это пор в организованной партии по важным вопросам выступают отдельные члены “от себя лично”, раз фракция вопроса не обсуждала… Каменев не только не имел права выступать, но и прямо нарушил постановление партии, прямо говорил против партии, срывал её волю…» В письме заграничному представительству (бюро) ЦК в Стокгольм, дабы не влипли они в какую-либо историю с пособниками немецких шовинистов, Ленин выражается ещё резче: «Выступление Каменева… я считаю верхом глупости, если не подлости, и написал уже об этом в ЦК и для печати» (785).

Статья и письмо были отправлены в Питер, вероятно, 11 или 12 августа. И попали они, как говорится, к месту и времени. До этого руководящая роль «узкого состава ЦК» не подвергалась сомнению, Сталин, Свердлов и другие осуществляли её достаточно жёстко. В частности, когда 13 августа возник конфликт с Военной организацией по поводу газеты «Солдат», члены бюро «военки» обратились в ЦК с заявлением: «Тов. Сталин… заявил, что разговаривать ему с представителями Центрального бюро Военных организаций не о чем, что раз постановление ЦК состоялось, оно должно быть исполнено без всяких разговоров… Подобные недопустимые меры и шаги не являются случайностью, а с момента изменения прежнего состава ЦК обратились в прямую систему гонений и репрессий чрезвычайно странного характера по отношению к целой большой организации» (786).

Выход Каменева из тюрьмы несколько менял ситуацию в руководстве: как-никак, а он принадлежал к первой четвёрке членов ЦК, избранных съездом. В этой связи письмо Ленина против Каменева пришлось кстати. На заседании ЦК 16 августа, без всякого упоминания о выступлении Каменева, подтверждается прежнее решение о том, что на Стокгольмскую конференцию «идти не следует». Но еще утром, до заседания ЦК, в газете «Пролетарий», заменившей «Правду», за подписью Ленина публикуется не предназначавшееся для печати его «ругательное» письмо в ЦК. А вот ленинская статья для печати появляется в «Пролетарии» лишь 26 августа.

Между тем в целесообразности публикации письма Владимира Ильича именно в этот момент можно было усомниться. 10 августа пресса дала информацию о том, что бывший жандармский полковник Николай Балабин дал показания о связях Каменева в прежние времена с киевской охранкой. В том, что эта информация является чистейшим политическим шантажом, сомневаться не приходилось. ЦИК создал комиссию для разбора «дела», а Каменев подал заявление о своём устранении «от общественной деятельности до разбора дела».

Узнав с запозданием об этом, Ленин пишет статью «Политический шантаж», в которой отмечает, что травля, клеветы, инсинуации давно уже стали для буржуазной прессы «орудием политической борьбы и политической мести». Имея в виду и свою судьбу, Владимир Ильич с горечью констатирует: «Царизм преследовал грубо, дико, зверски. Республиканская буржуазия преследует грязно, стараясь запачкать ненавистного ей пролетарского революционера и интернационалиста клеветой, ложью, инсинуациями, наветами, слухами и прочее и прочее».

Может ли революционер из-за подобного рода вымышленных «историй» самоустраняться с политической арены? Конечно нет, отвечает Ленин. «Шантажистам только того и надо было». Претензии подобной прессы на выражение «общественного мнения России» являются лишь проявлением «грязной натуришки» сочинителей «дела» и нехитрым приемчиком «подлой безчестности», цель которой – отнять у противника «возможность политической деятельности».

Есть другая общественность, к голосу которой обязан прислушиваться революционер. Это «суд пролетариев, сознательных рабочих, своей партии», не изменившей своему народу и идеалам освободительного движения.
И именно в этой связи он пишет слова о партии, которые – кстати и не кстати – любили цитировать совсем в другие времена: «Ей мы верим, в ней мы видим ум, честь и совесть нашей эпохи…» (787) Эту статью «Пролетарий» опубликовал 24 августа, а 30-го комиссия ЦИК полностью реабилитировала Каменева. Как написал по этому поводу Луначарский, выпущенный из тюрьмы 9 августа, – «всё рассеялось, как пуф! Был однофамилец [Розенфельд], да подлая работа охранки, пытавшейся перед смертью обрызгать кого можно своим зловонным ядом» (788).

Запоздание информации, получаемой Лениным, было очевидно. Густав Ровио вспоминал: «По вечерам я караулил на вокзале почтовый поезд, покупал все газеты и приносил Ленину. Он немедленно прочитывал их и писал статьи до поздней ночи, а на следующий день передавал мне их для пересылки в Питер» (789). А вот с ЦК связь никак не налаживалась.

17 августа Владимир Ильич пишет, что «после долгих недель вынужденного перерыва», он всё-таки «ни спросить ЦК, ни даже снестись с ним не имеет возможности». Даже первые номера центрального органа – газеты «Пролетарий», начавшей выходить 13 августа, Ленин получает лишь 18-го. Газета «Рабочий», сменившая 25-го «Пролетарий», доходит лишь 30 августа. А письмо Заграничному бюро ЦК в Стокгольм лежит более недели, так что «у меня выходит поэтому, – замечает Владимир Ильич, – нечто вроде дневника вместо письма!» (790).

На этой почве возникали и недоразумения. Прочитав в «Новой жизни» изложение речи Володарского в ЦИК 24 августа, Ленин пишет в ЦК протестное письмо. Но получив «Рабочий», он 30-го делает приписку к этому письму о том, что «совпадение у нас получилось полное» и опровержение Володарского «“ликвидирует” мои упреки» (791).

Конечно, отправка Шотмана на Урал сыграла свою роль в нарушении налаженной связи. Но ещё большее значение, видимо, имели те бурные события, которые в эти дни происходили в стране.

12 августа в Москве в Большом театре открылось Государственное совещание. Никем не избираемое и никому не подотчётное Временное правительство всё время искало какой-то точки опоры, которая создавала хотя бы видимость легитимной власти. Созыв Учредительного собрания откладывался. В прессе пошли разговоры о том, что его вообще можно будет собрать лишь после окончания войны. Но главное, «власть имущие» понимали, что получить «точку опоры» в результате демократических выборов теперь уже невозможно. Поэтому Государственное совещание, собранное с помощью нехитрой манипуляции представительством «общественных организаций», вполне годилось для этой цели.

Из двух с половиной тысяч его делегатов абсолютное большинство представляли буржуазно-помещичьи организации. В правой стороне зала преобладали генеральские мундиры и лишь слева мелькали редкие солдатские гимнастерки. О штатской публике корреспондент «Известий» сообщил кратко: «визитки и сюртуки доминируют над косоворотками». От Советов присутствовало лишь 229 человек. Причем большевиков сам ЦИК в состав делегации не включил.

Керенский вышел на сцену Большого театра в сопровождении двух офицеров-адъютантов в морской и сухопутной военной форме. На протяжении всего совещания они стояли за его спиной, как бы символизируя прочность и могущество власти. Но основным тоном речи Керенского, пишет Милюков, «вместо тона достоинства и уверенности… оказался тон плохо скрытого страха, который оратор как бы хотел подавить в самом себе повышенными тонами угрозы». Левым – за попытки посягнуть на власть – он грозил «железом и кровью», правым – «силой подчинить воле верховной власти и мне, верховному главе её».

Милюков комментирует: «Многие провинциалы видели в этой зале Керенского впервые, – и ушли отчасти разочарованные, отчасти возмущённые. Перед ними стоял молодой человек с измученным, бледным лицом, в заученной позе актера… Этот человек как будто хотел кого-то устрашить и на всех произвести впечатление воли и власти в старом стиле. В действительности он возбуждал только жалость». В зале явно преобладали те, кто надеялся уже не на Керенского, а на Корнилова. Ходили даже слухи, что передача власти «верховному» может произойти прямо здесь – на совещании. Поэтому встреча претендента в диктаторы, прибывшего в Москву 13 августа, вылилась в открытую контрреволюционную демонстрацию.

Перед Александровским вокзалом выстроилась в конном строю казачья сотня. У виадука – женский «батальон смерти». На перроне – почётный караул с развёрнутым знаменем, оркестром и множество офицеров и дам с цветами. А когда подошел поезд и из вагона – в красных халатах, с обнажёнными кривыми саблями – высыпал личный конвой текинцев, тут-то и началось… «Спасите Россию, генерал, – взывал “первый тенор” кадетской партии Федор Измайлович Родичев, – и благодарный народ увенчает Вас!» В толпе раздались всхлипывания. Миллионерша Морозова бухнулась на колени. Офицеры подняли Корнилова на руки и вынесли на площадь, где состоялся церемониальный марш караула, женского батальона и казаков.

Корнилов прибыл в Большой театр. «Низенькая, приземистая, но крепкая фигура человека с калмыцкой физиономией, с острым пронизывающим взглядом маленьких, чёрных глаз, в которых вспыхивали злые огоньки, появилась на эстраде. Зал дрожит от аплодисментов, – пишет Милюков. – Все стоят на ногах, за исключением… солдат». По их адресу справа несутся крики: «Хамы! Встать!» Слева отвечают: «Холопы!» Керенский успокаивает зал: «Ваше слово, генерал!»

Корнилов был решителен и краток. Взвалив вину за поражение на фронте на солдат и рабочих, он заявил, что, если в ближайшее время не будут приняты «решительные меры» – фронт рухнет… «Нельзя терять ни минуты». Остальное «досказал» донской атаман Алексей Максимович Каледин. Ради «спасения страны» он потребовал распустить все Советы как на фронте, так и в тылу, «решительными мерами» восстановить дисциплину, ибо «время слов прошло…» Его поддержали генералы Алексеев, Краснов, а также Гучков, Родзянко, Маклаков, Шульгин и другие. Левые промолчали. «…Сидел с закрытым ртом, – с горечью писал Мартов, – ибо наше большинство (Совета) заранее постановило, что “оппозиция” не имеет право выступать самостоятельно (чтобы не испортить торжественности)». И прав был Ленин, когда написал о соглашателях, – «им плюнул казачий генерал [Каледин] в физиономию, а они утерлись и сказали: “Божья роса!”» (792).

Ответ был дан за стенами Большого театра. Ещё 5 августа ЦК РСДРП принял решение «сорвать с совещания маску народного представительства, выставив на свет его контрреволюционную противонародную сущность». Московский комитет принял решение о стачке, и 12 августа в ней приняло участие более 400 тысяч человек. Бастовали даже лакеи и официанты, так что участников совещания некому было обслуживать в гостиницах и ресторанах.

Остановился транспорт. Вечером рабочие электростанции вырубили свет: «пусть мракобесы заседают в темноте». Демонстрации прошли в Петрограде, на Урале, в Сибири. Бастовали в Киеве, Харькове, Самаре, Царицыне, Нижнем Новгороде, Саратове…


Было от чего прийти в уныние. И заключительная речь Керенского 14 августа напоминала сцену из трагифарса: «Сегодня, граждане земли русской, я не буду больше мечтать… Пусть сердце станет каменным… Пусть засохнут все те цветы и грёзы о человеке (женский возглас сверху: “Не нужно!”), которые сегодня, с этой кафедры… топтали. Так сам затопчу. Не будет этого (Женский голос сверху: “Не можете вы этого сделать. Ваше сердце вам этого не позволит!”». Я брошу далеко ключи от сердца, любящего людей. Я буду думать только о государстве». В зале стояла оторопь… (793).

«Деловым людям» претила эта сентиментальность премьера. И уже в дни совещания они потянулись в салон-вагон Корнилова, стоявший на запасных путях Александровского вокзала. Здесь побывали не только генерал Алексеев, лидер черносотенцев Пуришкевич, промышленно-финансовые олигархи Путилов, Вышнеградский и другие. Здесь, пренебрегая обычной осторожностью, побывал и Милюков. С олигархами разговор был сугубо «меркантильным». Лавр Георгиевич просил деньги на переворот, «чтобы разместить людей перед выступлением, кормить». Деньги были твердо обещаны (794).

С Милюковым разговор был «политическим». Спустя 20 лет Павел Николаевич – естественно не без «тумана» – рассказал о нём: «Корнилов уже принял решение о сроках его открытого разрыва с правительством Керенского и даже назначил его дату – 27 августа… Я предупредил генерала Корнилова, что, на мой взгляд, разрыв с Керенским несвоевременен, и он не особенно это оспаривал. Я сказал то же самое Каледину, с которым я также виделся в те же дни… Генерал Корнилов не сообщил мне никаких деталей о готовящемся выступлении, но высказал пожелание, чтобы партия к.д. его поддержала, – хотя бы отставкой министров к.д. – в решительную минуту» (795).

В поддержке кадетов сомневаться уже не приходилось. Если на заседании их ЦК 11– 12 августа еще были колеблющиеся, то теперь – на заседании 20-го, всего лишь неделю спустя, – позиция Милюкова «получила безоговорочное одобрение». Антон Владимирович Карташев – с 5 августа министр исповеданий в правительстве – с небольшой дозой патетики заявил, что «справиться с развалом» могут только «старые боевые генералы», ибо «власть возьмёт тот, кто не побоится стать жестоким и грубым». А Андрей Иванович Шингарев добавил: «Дело идет к расстрелу, так как слова бессильны». Милюков с удовлетворением резюмировал: «Жизнь толкает общество и население к мысли о неизбежности хирургической операции» (796).

Читатель, вероятно, уже давно заметил, что у людей интеллигентных существует одна особенность: они никогда не совершат дурного поступка, не обосновав предварительно, что он есть благо. Но и совершая данный поступок, они скорбят, ссылаясь на обстоятельства, понудившие их к этому.

26 августа Ленин написал: наши «до приторности сладенькие» министры и экс-министры, «которые бьют себя в грудь, уверяя, что у них есть душа, что они её губят, вводя и применяя против масс смертную казнь, что они плачут при этом – улучшенное издание того “педагога” 60-х годов прошлого века, который… порол не попросту, не по-обычному, не по-старому, а поливая человеколюбивой слезой “законно” и “справедливо” подвергнутого порке обывательского сынка» (797).

Потому-то и рыдал Керенский о растоптанных «цветах и грёзах о человеке». Потому и Милюков говорил не о том, чтобы с помощью военной диктатуры «пустить кровь», а лишь о «хирургической операции».

Собственно говоря, можно было уже обойтись и без эвфемизмов. Заговор Корнилова переставал быть тайной. О передвижке войск, концентрации их вокруг Петрограда писали даже в газетах. 17 августа «Новая жизнь» опубликовала статью «Слухи о заговоре», в которой рассказывалось, как после окончания Государственного совещания поползли слухи о том, что «определённые военные группы при сочувствии некоторых общественных кругов» организуют «решительные контрреволюционные выступления». Сообщалось также, что в Москве власти информировали об этом представителей ЦИК и Совета, а те, в свою очередь, привлекли большевиков для совместной организации защиты «от контрреволюции». Иными словами, речь шла о союзе и блоке большевиков с меньшевиками и эсерами для защиты Временного правительства Керенского.

Эту газету вместе с другими Ровио принёс с вокзала, видимо, вечером 17-го. Статья «Слухи о заговоре» сразу привлекла внимание Ленина. Конечно, для серьёзного политического деятеля пользоваться слухами – дело совсем никудышное. Но если нет иной информации, то можно попытаться выудить что-то хотя бы из них. И Владимир Ильич проигрывает возможные сценарии событий…

Выступление генералов напрямую против Керенского маловероятно. В июльские дни они были вместе, а соглашатели поддержали их. Теперь они хотят изобразить из себя «защитников революции». Входить с ними в блок – невозможно. Это записано в решениях VI съезда. И если нашлись такие наивные «дурачки и негодяи из большевиков», они «были бы немедленно – и по заслугам – исключены из партии» (798).

Так уж совпало, что именно в этот день, 17 августа, Керенский вызвал Бориса Савинкова. О переброске корниловских войск с Юго-Западного фронта к Питеру Александр Фёдорович знал от начальника штаба Ставки генерала Лукомского. И он сказал Савинкову, что согласен с предложениями, содержавшимися в «записке» Корнилова, и отдает распоряжение подготовить соответствующий законопроект (799). Так что альянс Керенского и Корнилова, предполагавшийся Лениным, действительно получал новый импульс.

И всё-таки Владимир Ильич продумывает и другой сценарий: а если генералы – несмотря ни на что – пойдут на мятеж против Керенского. «…В том исключительно редком случае, который мы предположили, – пишет Ленин, – большевик сказал бы: наши рабочие, наши солдаты будут сражаться с контрреволюционными войсками, если те начнут наступление сейчас против Временного правительства, защищая не это правительство… а самостоятельно защищая революцию, преследуя цели свои, цели победы рабочих, победы бедных, победы дела мира…» (800).

Прописывая эти сценарии, Ленин всё время оговаривает, что никакой иной информацией, кроме этих, возможно, сфабрикованных и вздорных слухов, он не располагает. Но самое мучительное для него – нет никакой связи с ЦК, и он «ни спросить ЦК ни даже снестись с ним» до сих пор не имеет возможности (801).

Эти уже приводившиеся строки, в которых сквозит не отчаяние, а плохо прикрытое нервное напряжение, Владимир Ильич написал 17-го. А 18 августа в Гельсингфорс приезжает Крупская…

Видимо, ещё перед уходом из Разлива Ленин договорился с Емельяновым о том, что при необходимости он поможет Крупской перебраться в Финляндию. Удостоверение для перехода границы на имя тётки Емельянова Агафьи Атамановой, умершей незадолго до этого в Райволе, было получено у тамошнего волостного старосты. Тот же Дмитрий Иванович Лещенко сфотографировал Надежду Константиновну в обычной одежде сестрорецких работниц. Через Ялаву и Зофа ей передали список вещей, составленный Владимиром Ильичем, в котором значились: машинка для стрижки волос под ноль, чашка и порошок для бритья, иголка и черные нитки, шифр для связи с Заграничным бюро ЦК, зубочистки, ручка и перья, чёрная лента для шляпы, словарь «полиглот шведский и финский», красный, синий и химический карандаши и т. д. И ещё он попросил привезти питерского хлеба, свои тезисы VI съезду и газеты «Правда» и «Известия» (802).

«Наконец, – пишет Крупская, – пришла от Ильича книга, в которой химией был нарисован план, как пройти с вокзала, никого не спрашивая, к дому, как подняться по лестнице, в какую дверь позвонить. На другой день поехала к Ильичу…» Из Разлива Емельяновы проводили её пешком через лес – вёрст пять – до станции Олилла и там посадили в солдатский поезд. «…Дорога прошла гладко… Правда, пришлось всю ночь простоять, так как вагон был битком набит, но как-то не замечалось усталости, мысли были сосредоточены». В Гельсингфорсе случилась неувязка. Когда в Питере Крупская нагревала на лампе химическое письмо с планом прохода от вокзала, обгорел край листа. И теперь ей пришлось долго бродить по городу, прежде чем нашла она нужную улицу, дом и ту самую квартиру.

«Ильич обрадовался очень», – скупо отметила Надежда Константиновна. Они не виделись с 7 июля, когда на квартире у Аллилуевых, прощаясь, он обнял её и бросил фразу: «Может уже и не увидимся». Прошёл всего месяц с небольшим, но какие это были дни. Через Ялаву и Зофа она получала иногда короткие записки «с разными простыми поручениями. И после каждого такого письма до жути хотелось повидаться…».

Вот и встретились. Она была в той же одежде работницы, в которой сфотографировалась. Эта одежда и косынка на голове очень шли ей. Владимир Ильич попросил Ровио переночевать на другой квартире и добавил, что и «завтра вы не приходите ко мне, я [сам] приду за газетами к вам…» И Густав тут же ушёл, оставив их вдвоём (803).

Крупская привезла почти всё, что просил Владимир Ильич: хлеб, газету «Пролетарий» с 13 по 17 августа, выходившую вместо «Правды», шифр для связи со Стокгольмом и прочее. Но словарь, иголку с нитками и кое-какую другую мелочь купить не успела – торопилась. Но не это было главным. «Видно было, – пишет Надежда Константиновна, – как истосковался он, сидя в подполье в момент, когда так важно было быть в центре подготовки к борьбе. Я ему рассказала о всём, что знала» (804).

А знала она многое. И продолжением ответа Ленина на статью «Слухи о заговоре» становится его прямое обращение в ЦК. «Эту статью, – пишет Владимир Ильич, – я прошу переписать в нескольких экземплярах, чтобы одновременно и послать для печати в несколько партийных газет и журналов, и одновременно внести в ЦК от моего имени с такой припиской:

Настоящую статью я прошу рассматривать как мой доклад ЦК…» (805).

Московская стачка 12 августа, пишет Ленин, показала, что в Москве на почве безработицы, голода и разрухи вполне может вспыхнуть стихийное движение, подобное июльскому выступлению в Петрограде. Но если тогда в Питере задача состояла в том, чтобы «придать мирный и организованный характер» данному выступлению, то теперь этот лозунг «был бы архиневерен». И если в Москве действительно «вспыхнет стихийное движение», то она «может приобрести значение центра». В таком случае надо «взять власть самим и объявить себя правительством во имя мира, земли крестьянам…»

Поэтому «крайне важно, чтобы в Москве “у руля” стояли люди, которые бы не колебались вправо… которые бы в случае движения понимали новые задачи, новый лозунг взятия власти, новые пути и средства к нему». А посему необходимо во всех деталях проанализировать: был ли на самом деле сговор москвичей – членов ЦК или МК с соглашателями. И если факт подтвердится, «внести вопрос о формальном отстранении их до съезда на первый же пленум ЦК». Это «необходимо не только во имя дисциплины», но прежде всего в «интересах будущего движения» (806).

На следующий день Владимир Ильич и Надежда Константиновна пошли гулять через большой парк на Хагнесскую площадь к Ровио за газетами. А на другой день она уехала. И опять «захотел Ильич, – пишет Крупская, – непременно проводить меня до вокзала, до последнего поворота довёл. Условились, что приеду ещё» (807).

Судя по всему, уже после её отъезда, 19 августа, к Ленину зашёл Карл Вийк. Квартира Ровио, как и её хозяин, были уж слишком на виду. И Карл предложил Владимиру Ильичу перебраться на пустующую квартиру рабочего Артура Усениуса на улице Фредрикинкату. «Поздно вечером, – пишет Ровио, – мы перевезли его туда». Впрочем, через несколько дней вернулись из отпуска и хозяева – Артур и его жена Мария, взявшая на себя заботы о быте гостя. О нём она знала лишь то, что это «самый большой революционер, которого надо очень беречь».

Марии запомнилось, что гость был неприхотлив в еде. У Ровио Владимир Ильич питался в основном бутербродами и крутыми яйцами, которые сам варил на плите. Но Усениусы, как и положено рабочей семье, подобных «диет» не признавали, и Мария готовила как обычно. Мясо уже было дефицитом, и однажды – на второе – она нажарила в масле свёклу. Блюдо так понравилось гостю, что он попросил даже записать рецепт. Ещё Марии запомнилось, что по ночам у него горел свет и он что-то писал. Хотя Усениусы и отвели ему отдельную комнату, безпокоить, стеснять хозяев Владимир Ильич не хотел и вскоре опять перебрался к Ровио (808).

Каждый день он посылал Густава за газетами и ждал какой-то реакции на свое обращение в ЦК. В формальной просьбе Ленина не только обсудить его статью как доклад в ЦК, но и опубликовать её в большевистской прессе, усматривалось явное желание Владимира Ильича вынести вопрос за рамки «узкого состава» лидеров. И в дореволюционные времена, в ходе внутрипартийных дискуссий, исход борьбы всегда решало обращение к партийным организациям, к социал-демократическим рабочим. Так что ничего «неконституционного» в этой просьбе не было. Однако статья Ленина «Слухи о заговоре» опубликована не была. И никаких следов её обсуждения нет в протоколах заседания «узкого состава ЦК» ни 20-го, ни 23 августа.

А 21 августа, на третий день начавшегося немецкого наступления, пала Рига, открывая дорогу на Петроград. Угроза Корнилова, предрекавшего на Государственном совещании опасность того, что «фронт рухнет», оправдывалась уж слишком скоро. А в беседе с румынским посланником Константину Диаманди Лавр Георгиевич сказал честно, что «войска оставили Ригу по его приказанию и отступили потому, что он предпочитал потерю территории потере армии». Корнилов добавил, что он «рассчитывает также на впечатление, которое взятие Риги произведёт в общественном мнении в целях немедленного восстановления дисциплины в русской армии». Не сказал он лишь о том, что ошибался в указании виновных. Именно «большевистские» полки 12-й армии, неся огромные потери, дрались наиболее геройски (809).

Получив известие о сдаче Риги, Ленин пишет листовку. Падение Риги, отмечает он, это «ещё одно тяжелое поражение». А дальше ещё «десятки и сотни тысяч погибнут от затягивания войны, пока народ будет терпеть такое правительство». Сохранить целостность России, «вернуть» Ригу и другие захваченные неприятелем территории – если на то будет воля их населения – можно лишь предложив немедленно «мир без аннексий, т. е. без захватов чужих земель». Но сделать это сможет лишь рабочее правительство. И надо разъяснять народу «необходимость свержения правительства Керенского и установления рабочего правительства».

В дополнение к этой явно нелегальной листовке Ленин пишет письмо в ЦК. Прекрасно понимая, что ЦК будет изо всех сил держаться – и совершенно справедливо – рамок легальности, он предлагает, дабы не давать повода для новых гонений, дистанцировать подобные выступления от партии и под листовкой поставить подпись: «Группа преследуемых большевиков», действующих «вне рамок легальной большевистской партии» (810). Как отреагировали в ЦК на это письмо – неизвестно. Но именно в эти дни происходят события, которые меняют всю политическую обстановку в стране…

Уже в начале августа Корнилов дал приказ о переброске 3-го конного корпуса генерала Крымова и Туземной («Дикой») дивизии генерала Багратиона с Юго-Западного фронта к Великим Лукам, а 5-й Кавказской дивизии из 1-го конного корпуса генерала Долгорукова с Северного фронта в район Белоострова. Относительно Крымова Лавр Георгиевич заметил: «Я убеждён, что он не задумается в случае, если это понадобится, перевешать весь состав Совета рабочих и солдатских депутатов». Одновременно, под разными предлогами, в Питер направлялись десятки офицеров. Туда же из Ставки прибыл один из руководителей «Союза офицеров» полковник В. Сидорин. Он связался с полковником Дюсемитьером, возглавлявшим военный отдел «Республиканского центра», и представителем «Военной лиги» генералом Фёдоровым.

От Путилова, Вышнеградского, Белоцветова и других финансистов были получены обещанные деньги, на которые и велась подготовка к выступлению. На офицерские группы возлагалась задача: при вступлении в Питер корниловских войск немедленно захватить вокзалы, мосты, телеграф и «арестовать Смольный». На этом техническую подготовку мятежа можно было считать законченной (811).

Выступление наметили на 27 августа. В этот день в столице предполагалось широкое празднование полугодовщины Февральской революции. Большевики отказались от совместных акций по данному поводу с соглашательским ЦИК и намеревались выступить отдельно. Именно это и решили использовать заговорщики.

В прессе стали нагнетать панические слухи о скором наступлении немцев на Питер. Во всех деталях расписывались ужасные взрывы на пороховых заводах и артиллерийских складах в Петрограде, Одессе, Казани. Всячески муссировались подробности произошедшего в эти дни зверского убийства героя войны – потерявшего в боях обе руки генерала Гиршфельда и героя апрельских событий в столице комиссара Фёдора Линде во время солдатского бунта в Особой армии. Но главное место, несмотря на опровержение, данное фракцией Петросовета, занимали слухи о якобы предстоящем 27 августа «восстании большевиков» и готовящейся ими резне в столице. Логика организаторов пиар-кампании была проста: перепуганный обыватель с восторгом встретит любых избавителей от этого кошмара (812).

Оставалось лишь завершить торги с самим Керенским, дабы он придал генеральскому путчу должную легитимность. О передвижении войск, как уже отмечалось, Александр Федорович был осведомлён. И 23 августа по его указанию в Ставку прибыли товарищ военного министра Савинков и шурин Керенского, помощник министра Барановский.

Они договорились с Корниловым о выделении из Петроградского военного округа столицы с её окрестностями, переподчинении их Ставке и о том, что войска будут подтянуты к самому городу. В случае, если Советы станут сопротивляться, указал Савинков, «действия должны быть самые решительные и безпощадные». Корнилов и до этого имел суждения на сей счет: «Ленина повесить, а Советы разогнать», а посему ответил Борису Викторовичу, что «иных действий он не понимает и что инструкции будут даны соответствующие». Барановский поддержал: «Необходимо действовать самым решительным образом и ударить так, чтобы почувствовала вся Россия».

Единственная просьба Керенского, переданная Савинковым, – не вводить в Петроград «Дикую дивизию», ибо невозможно, как он выразился, чтобы «русские дела» решали «инородцы», а также снять с командования 3-м конным корпусом Александра Михайловича Крымова. Как заметил Корнилов, они побоялись, чтобы Крымов «не повесил лишних 20–30 человек». Тем не менее Лавр Георгиевич заверил, что пожелание Александра Федоровича будет выполнено.

Сложнее пошло обсуждение вопроса о правительстве. О том, что в его составе не будет «социалистов», договорились сразу. Но Савинков стал добиваться от Корнилова заверений в лояльности Керенскому. Лавр Георгиевич уклонялся и даже сказал, что роль министра-председателя должна быть уменьшена. Но в конечном счёте он всё-таки заявил, что без Керенского правительства не мыслит и полностью поддержит Александра Фёдоровича, если тот встанет на путь создания «твёрдой власти». На прощание условились, что 27-го Корнилов даст телеграмму о завершении переброски войск, и Петроград будет объявлен на военном положении (813).

24 августа Савинков вернулся в столицу и доложил министру-председателю об успехе переговоров. Но Керенский пребывал в сильнейшем смятении духа. Зинаида Гиппиус, к которой он забежал на чашку чая, записала в дневнике, что «впечатление он производил совершенно гнетущее. От него веяло состоянием большой растерянности и недоверия решительно во всём». Основания для этого были. Со всех сторон поступали самые разноречивые сведения и слухи.

После отъезда Савинкова из Могилёва в Ставке ликовали. Необходимая легитимация заговора была получена. В ближайшем окружении Корнилова стали толковать о будущей форме правления. Решили создать «Совет народной обороны» во главе с Корниловым. В заместители, со скрипом, наметили Керенского, членами – генерала Алексеева, адмирала Колчака, Савинкова и Филоненко. В правительство стали прочить – от бывшего царского министра М. Покровского до социалиста-патриота Г. Плеханова.

Члены офицерского «Союза» высказывались за более простое решение: вызвать Керенского в Ставку, а поскольку здесь против него существует «крайнее озлобление», то вполне могут и убить…

Но Корнилов сам прекратил эти пересуды, заявив, что вопрос о правительстве он будет решать по договорённости с Керенским.

В тот же вечер 24 августа в Могилёв приехал Владимир Николаевич Львов, входивший до июля в правительство как Обер-прокурор Святейшего Синода. Поскольку гостиницы были забиты съехавшимися в Ставку офицерами, он остановился у знакомого есаула И. Родионова – члена Главного комитета «Союза офицеров». И поскольку есаул и его коллеги пребывали после отъезда Савинкова в эйфории, а, возможно, и «под градусом», он тут же выложил Владимиру Николаевичу все, что думает о Керенском и о том, каким способом его лучше повесить (814).

Утром 25-го Корнилов принял Львова, который заявил, что прибыл от Керенского для окончательного прояснения «конструкции власти». Спор о том, блефовал он или нет, продолжается по сей день. Генрих Иоффе считает, что основания для подобного заявления были. 22 августа Львов действительно был у Керенского и предложил ему свои услуги для налаживания связей с правыми, прокорниловскими «общественными деятелями», с которыми он контактировал через своего брата Николая. Владимир Николаевич беседовал с Керенским и о «конструкции власти», и о необходимости диктатуры, и об использовании в этих целях Корнилова. При этом было очевидно, что в роли диктатора Александр Фёдорович видит себя.

Львов, видимо, решил, что настал его «звёздный час» и он вновь вернётся на политическую арену. О его беседе с Керенским были проинформированы Рябушинский, Третьяков, Родзянко, некоторые офицерские организации и лишь после этого Владимир Николаевич выехал в Могилёв (815).

Между тем, для Корнилова общее настроение его окружения тоже, видимо, не прошло даром. И в беседе с Львовым он взял куда более жёсткий тон, нежели накануне при переговорах с Савинковым. Тогда речь шла о совместных действиях с правительством. Теперь Лавр Георгиевич, говоря о введении в столице военного положения, заявил, что оставаться там Керенскому опасно. А посему пусть приезжает в Ставку, где и будут решены вопросы формирования новой власти. Ближайший помощник главкома Завойко, провожая Владимира Николаевича, дополнил шефа: пусть министр-председатель едет в Могилёв не мешкая, но до отъезда он должен отправить в отставку правительство, иначе какая же это будет диктатура…

Днём 26-го Львов явился к Керенскому и заявил, что привёз от Корнилова «формальное предложение»: объявить Петроград на военном положении, уволить министров в отставку, прибыть в Могилёв и передать всю военную и гражданскую власть главнокомандующему. От себя Владимир Николаевич добавил, что ехать в Ставку не следует ни в коем случае, ибо настроение там таково, что Александра Фёдоровича могут просто убить.


Обычно считается, что именно эта беседа определила «крутой поворот» Керенского. Но, судя по всему, был и другой источник информации. 25 августа Корнилов встретился с командующим МВО полковником Верховским и на прямой вопрос Лавра Георгиевича тот ответил, что, если Ставка выступит против правительства, он двинет на неё войска. Наверняка Верховский тут же доложил о разговоре Керенскому. Во всяком случае, его немедленное производство в генералы и последующее назначение военным министром свидетельствует, что свою лояльность министру-председателю он доказал. «Исчезли у меня последние сомнения!.. – напишет об этих днях Керенский. – Двойная игра сделалась очевидной…». Но верховный комиссар правительства в Ставке Максимилиан Филоненко был, пожалуй, более точен: Керенский вёл корниловского коня в поводу для собственных целей, но когда обнаружилось, что этот конь троянский, он прекратил свои тонкие маневры (816).

Вечером 26-го Керенский прибыл в военное министерство, по аппарату Юза вызвал Корнилова и попросил его подтвердить «определённое решение», переданное через Львова. Лавр Георгиевич, ничего не подозревая, подтвердил и вновь пригласил приехать в Ставку. А в военное министерство Корнилов телеграфировал, что корпус Крымова и «Дикая дивизия», вопреки просьбе Керенского, подойдут к столице 28 августа и 29-го город необходимо объявить на военном положении. Керенский воспринял всё это как ультиматум. И утром 27-го в Ставке получили телеграмму, предлагавшую Корнилову сдать должность генералу Лукомскому и прибыть в Петроград.

28-го утром газеты опубликовали ответ Корнилова: «Русские люди! Великая родина наша умирает… Вынужденный выступить открыто, я, генерал Корнилов, заявляю, что Временное правительство под давлением большевистского большинства Советов действует в полном согласии с планами германского генерального штаба» и поддержка такого правительства является «изменой родине». Партнерство с Керенским было таким образом разорвано. Мятеж стал открытым (817).

В либеральном стане начался переполох. В ночь на 27 августа кадеты, как и было обещано Корнилову, ушли из правительства в отставку. Утром 27-го «Речь» заявила, что «поворот на другую правильную дорогу должен быть крутым и решительным. Пора перестать клеймить всякую мысль о повороте… кличкой “контрреволюция”». Но теперь легитимность мятежа была дезавуирована Керенским. И днём 28-го к нему, по указанию кадетского ЦК, явился Кишкин. Он предложил Александру Фёдоровичу, дабы избежать гражданской войны, добровольно уйти в отставку, сдать власть генералу Алексееву, который не медля начнёт переговоры с Корниловым (818).

Между тем правительство поддержали лишь командующий МВО Верховский и командующий Кавказским фронтом генерал Пржевальский. Четверо командующих фронтами – Деникин, Клембовский, Балуев и Щербачёв – выразили протест против смены главкома.

Получив такую поддержку, Корнилов отдал приказ атаману Каледину занять Ростов, генералу Драгомирову – Киев, Балуеву – Оршу и Витебск. 1-я Донская дивизия корпуса Крымова уже двигалась из Пскова к Великим Лукам, Уссурийская дивизия – к Ямбургу, «дикая дивизия» от станции Дно к Вырице. У станции Антропшино между черкесами и отрядами из Царского Села завязалась перестрелка. И в ночь на 29 августа Милюков написал для «Речи» передовицу, приветствовавшую вступающего в Петроград Корнилова, цели которого якобы «не имеют ничего общего с контрреволюцией»
(819).

Чувствуя, что земля буквально уходит из-под ног и его собираются списать, как заезженную клячу, – когда Некрасов сказал, что дело проиграно и ему остается только честно умереть, – Керенский обратился за помощью в ЦИК. И 28 августа ЦИК принял резолюцию о поддержке Временного правительства. Но ещё до этого, 27-го, был создан «Комитет народной борьбы с контрреволюцией». Большевики проголосовали против поддержки Керенского, но в «Комитет» вошли. «Несмотря на то, что они были в меньшинстве, – писал Суханов, – совершенно ясно: в военно-революционном комитете гегемония принадлежала большевикам». Такого же мнения придерживаются историки: именно большевики, считает Генрих Иоффе, стали «наиболее активной силой общедемократического фронта, сложившегося снизу» (820).

Уже 27-го, как сообщил об этом на заседании ЦИК Григорий Сокольников, они оповестили об опасности заводы, части гарнизона и приняли меры для обороны Петрограда. На предприятиях формировались отряды Красной гвардии, которые инструктировали солдаты-фронтовики. Оружие красногвардейцам безотказно давали воинские склады. На подступах к столице рыли окопы. Днём 28-го, по просьбе Керенского, охрану Зимнего дворца взяли на себя матросы крейсера «Аврора». Любопытно, что, когда ЦИК попросил Кронштадт и Выборг прислать надёжные воинские части, потребовалось подтверждение просьбы со стороны большевистского ЦК. И 29-го войска, готовые встретить корниловцев, стали прибывать в Питер.

Навстречу корниловским войскам выехали представители ЦИК и делегации солдат и рабочих. Агитацию вели и местные Советы тех станций и городков, куда вступали конники Крымова. Союз шоферов передал в распоряжение революционного комитета все транспортные средства. Союз железнодорожников – Викжель – попросту перекрыл движение, а телеграфисты взяли под контроль связь. Корниловские эшелоны встали. В частях начались митинги. Отказалась двигаться вперёд даже «Дикая дивизия», о которой говорили, что ей «всё равно кого резать». Сюда была направлена делегация Мусульманского съезда во главе с внуком Шамиля, Захидом.

Офицеры, ждавшие сигнала в самой столице, не посмели, как говорится, высунуть носа. Казачий полковник Дутов бегал по явкам, квартирам, призывал «выйти на улицу, да за мной, – как он признался позднее сам, – никто не пошёл». А полковник Сидорин вместе с офицерским «общаком», полученным от финансистов, сбежал из города.


Не обошлось и без эксцессов. Комендант Выборга генерал Орановский, получив утром 29-го телеграмму о мятеже для сообщения гарнизону, утаил её. А когда матросы узнали об этом, заявил, что является сторонником Корнилова. Генерала и двух офицеров, не скрывавших своей солидарности с мятежниками, тут же расстреляли. Всего в Выборге самосуду подверглись 11 офицеров. Та же участь постигла и 4 офицеров с линкора «Петропавловск» в Гельсингфорсе, которых команда сочла явными корниловцами.

Корниловские офицеры шли на Петроград для усмирения «быдла». Как в февральские дни Василий Витальевич Шульгин, они были уверены, что «загонят стадо в стойло». В Ставке им говорили, что «это только прогулка». Уже упоминавшийся князь Трубецкой телеграфировал из Ставки в МИД, что успех Корнилову обезпечен, ибо в низах «равнодушие, которое готово подчиниться всякому удару хлыста». Наслушавшись этих разговоров, глава английской военной миссии в России генерал Нокс записал: «Этот народ нуждается в кнуте! Диктатура – это как раз то, что нужно!» Он даже предоставил корниловцам броневики с английскими экипажами, которые шли на Питер вместе с Крымовым. Но оказалось, что против «быдла» безсильны и господа офицеры, и даже английские броневики.

«Ошибка в оценке настроения масс, – не без ехидства писал позднее Троцкий, – обращала в прах все остальные расчёты. Заговор вёлся теми кругами, которые ничего не привыкли и умеют делать без низов, без рабочей силы, без пушечного мяса, без денщиков, прислуги, писарей, шоферов, носильщиков, кухарок, прачек, стрелочников, телеграфистов, конюхов, извозчиков. Между тем все эти маленькие человеческие винтики, незаметные, безчисленные, необходимые, были за Советы и против Корнилова» (821).

Уже 30 августа стало ясно, что мятеж потерпел полное поражение. 31 августа застрелился Крымов. Сегодня пишут о загадочности этого поступка. И даже о «масонских кознях», благо Крымов, как и Керенский, принадлежали к российскому масонству. Но вряд ли в этом самоубийстве была «роковая тайна». То, что Керенский оскорбил Крымова, обвинив его в измене, это - безспорно. А по стародавнему кодексу офицерской чести – если ты не можешь наказать обидчика, то обязан застрелиться сам. В этом, видимо, и заключалась вся – непонятная для нашего времени – «тайна». 2 сентября в Могилёве был арестован Корнилов и другие генералы. Такая же участь могла, видимо, постигнуть и Милюкова, о причастности которого к заговору было хорошо известно. Но по совету Керенского, он, не медля, уехал в Крым.

Столь детальное описание августовского генеральского путча понадобилось не только потому, что он стал ещё одним поворотным событием 1917 года. Но и для того, чтобы понять, что испытывал Владимир Ильич, находясь в Гельсингфорсе и располагая лишь той обрывочной информацией, которую давали газеты. Ибо связь с ЦК так и не заладилась.

Газеты из Питера, как уже говорилось, Ленин получал вечером того же дня. Тут же садился писать. Утром Ровио передавал корреспонденцию либо почтальону Кэсси Ахмалу, либо машинисту Гуго Ялаве и менее чем за сутки всё это доставлялось в столицу. А дальше… Дальше начинались сбои. И в момент, когда обстановка менялась чуть ли не ежедневно, ленинские статьи появлялись в печати с недельным, а то и декадным запозданием.

26 августа, в день начала мятежа, «Рабочий» печатает его статью «Бумажные резолюции» – отклик на публикацию «Речи» 19-го. 29 августа, в решающий день мятежа, публикуется статья «Из дневника публициста», анализирующая материал «Известий» от 19го. 30 августа – в день поражения корниловцев – статья «О клеветниках», отвечающая на заметку «Речи» 20 августа. Наконец, его вторая статья «Из дневника публициста» комментирует «Новую жизнь» от 20 августа. В ней Ленин все ещё пишет о Корнилове, Каледине, Керенском как об одной команде, и о том, что открытое выступление генералов против Временного правительства весьма сомнительно. Эта статья выходит в свет 1 сентября. Легко себе представить, каково было автору читать эти строки…

30 августа ЦК рассмотрел просьбу Зиновьева о его возвращении к регулярной работе. Находясь все ещё на квартире Кальске, он давно уже выходил на прогулки в своём районе, к нему приходили жена, товарищи. И Григорию казалось, что ничто не мешает его более активному участию в партийных делах не только в качестве автора статей. ЦК ответил ему, что приложит все усилия, чтобы он стал «возможно ближе к партийной и газетной работе», что будут проведены митинги с требованием освобождения арестованных большевиков и возвращения на свои посты Ленина, Зиновьева и др. Вопрос этот будет поставлен – хотя и неультимативно, без угрозы выхода – и в «Комитете народной борьбы с контрреволюцией». Но в принципе – и это будет записано на последующем заседании – решили «поднимать дело только об обоих вместе, разделение недопустимо» (822).

Слава богу, 30 августа опять приехала Крупская. На сей раз «как-то запоздала, – пишет Надежда Константиновна, – и решила не заезжать к Емельяновым, а пойти до Олилла самой. В лесу стало темнеть – глубокая осень уже надвигалась, взошла луна. Ноги стали тонуть в песке. Показалось мне, что сбилась я с дороги; я заторопилась. Пришла в Олилла, а поезда нет, пришёл лишь через полчаса. Вагон был битком набит солдатами и матросами… Солдаты открыто говорили о восстании. Говорили только о политике. Вагон представлял собой сплошной крайне возбуждённый митинг. Никто из посторонних в вагон не заходил. Зашёл вначале какой-то штатский, да, послушав солдата, который рассказывал, как они в Выборге бросали в воду офицеров [29 августа. – В.Л.], на первой же станции смылся… Когда я рассказала Ильичу об этих разговорах солдат, лицо его стало задумчивым…» (823). Взаимоотношения с ЦК безпокоили его. Ещё раньше он написал Крупской, чтобы она, на всякий случай, без огласки, подыскала для него надёжную квартиру в Петрограде. Ведь жил же Зиновьев у Кальске – и ничего… И вот теперь Надежда Константиновна сообщила, что такая квартира в Выборгском районе есть – у её хорошей знакомой Маргариты Фофановой (824).

Надежда Константиновна привезла с собой все шесть номеров газеты «Рабочий», вышедших с 25 по 29 августа. Статьи, опубликованные в них, сняли многие опасения Владимира Ильича. Но он умел читать и между строк. Судя по всему, Ленин уловил, что определённые проблемы во взаимоотношениях с «узким составом ЦК» все-таки имеют место. Те самые, о которых упоминал и Сталин (825).

Некоторые из цекистов склонны были считать, что в споре о месте и роли Советов после июльских событий правы всё-таки оказались они. Что правы были и москвичи, допускавшие возможность блока с меньшевиками и эсерами, против которого 18 августа в письме в ЦК ополчился Ленин. Но дело в том, что о возможности подобного рода технических соглашений Ленин говорил ещё на Апрельской конференции. А в том же письме 18 августа Владимир Ильич подчеркивал, что в случае, если генералы «начнут наступление сейчас против Временного правительства», большевистские части, вместе с войсками Керенского, будут сражаться против контрреволюционных сил. Важно лишь при этом не дать возможности Керенскому выставить себя как «спасителя революции». Важно сохранить свою политическую линию.

Именно эти ленинские предложения и легли в основу деятельности партии в дни корниловщины. Поэтому 28 августа большевики проголосовали против резолюции ЦИК о поддержке Керенского. А в директивной телеграмме местным организациям ЦК записал: «Во имя отражения контрреволюции работать в техническом и информационном сотрудничестве с Советом, при полной самостоятельности политической линии».

В бурные времена социальных потрясений ход событий гораздо чаще определяется не партийными решениями, а прямым натиском масс. Именно такой натиск вывел борьбу внутри Советов за прежние рамки. Общая опасность встряхнула Советы. На первый план выступило не умение говорить и сговариваться, а способность к революционному действию.

После июльских дней Ленин написал, что Советы смогут возродиться только в ходе нового революционного подъёма. Но это будут «не теперешние Советы, не органы соглашательства с буржуазией, а органы революционной борьбы с ней» (826). Так оно и случилось. Став во главе революционного отпора корниловщине, Советы вылезали из болота соглашательства и бюрократической рутины. В ходе борьбы в партийных низах, на местах, в возникавших ревкомах и штабкомах и большевики, и меньшевики, и эсеры действительно выступали вместе. И эти обновленные Советы создавали возможность возврата к прежнему лозунгу «Вся власть Советам!».

Всё изменилось в считанные дни. И то, что было чревато ошибкой с 4 июля по 27 августа, до разрыва Керенского с Корниловым, теперь становилось вполне возможным и правильным.

Но садясь 30 августа за письмо в ЦК, Ленин не пытается выяснять, кто и когда был прав, а кто – неправ. Его занимало другое: «Восстание Корнилова, – пишет он, – есть крайне неожиданный (в такой момент и такой форме неожиданный) и прямо-таки невероятно крутой поворот событий…»

Он требует пересмотра и изменения тактики. И, как со всяким пересмотром, «надо быть архиосторожным, чтобы не впасть в безпринципность».

Необходимо прежде всего видоизменить «форму нашей борьбы с Керенским». Новую революционную волну породила ярость рабочих и солдат против явных врагов революции. И среди тех, кто ещё вчера плелся за соглашателями, немало таких, кто думает, что в этой борьбе и Керенский, и лидеры ЦИК – с ними. Надо дать им возможность на практике проверить «кто есть кто». «…Сейчас свергать Керенского мы не станем», но мы предъявим ему «частичные требования».


Надо требовать от него ареста кадетских лидеров, причастных к мятежу, вооружения рабочих, ввода в столицу революционных войск. Пусть узаконит передачу помещичьих земель крестьянам, рабочий контроль за производством и распределением продовольствия. Разумеется, речь идет не об иллюзорных надеждах на то, что Керенский, наконец, исполнит волю народа. Но отстаивание этих требований, разоблачение шатаний и слабости Керенского, его неспособности решить стоящие перед страной проблемы, может привести к такому натиску революционной борьбы и таким событиям, которые поставят у власти большевиков. «Теперь время дела…»

Владимир Ильич пишет: «Возможно, что эти строки опоздают, ибо события развиваются с быстротой иногда прямо головокружительной. Я пишу это в среду, 30 августа, читать это будут адресаты не раньше пятницы, 2 сентября. Но всё же, на риск, считаю долгом написать…» (827).

Вышло именно так. Крупская уехала в Питер 1 сентября. 3 сентября письмо Ленина было зачитано на заседании ЦК. Но никаких решений не принимается, ибо за эти три дня обстановка вновь резко меняется.

31 августа, на заседании расширенного состава большевистского ЦК и фракции Петросовета, по докладу Каменева принимается резолюция «О власти». Она требует отстранения от власти представителей кадетской партии и буржуазии вообще, отмены исключительных полномочий Временного правительства и передачи всей власти представителям революционного пролетариата и крестьянства.

Эта власть должна декретировать Демократическую республику. Передать помещичью землю крестьянским комитетам. Ввести рабочий контроль над производством. Национализировать нефтяную, угольную, металлургическую промышленность. Обложить «безпощадным» налогом крупный капитал и имущества. Конфисковать военные прибыли. Отменить смертную казнь и прекратить репрессии против рабочих организаций.

Эта резолюция оглашается на заседании ЦИК, но эсеро-меньшевистское большинство отвергает ее. Тогда в ночь на 1 сентября, впервые с марта 1917 года, большинством в 279 голосов против 115 и 50 воздержавшихся, её принимает Петроградский Совет рабочих и солдатских депутатов.


В тот же день, 1 сентября, происходит и другое событие. Керенский формирует новое правительство – Директорию, в которую входят: он, Верховский, контр-адмирал Вердеревский, правый меньшевик Никитин и миллионер-сахарозаводчик Терещенко. Обязанности Верховного главнокомандующего Керенский возлагает на себя. Начальником штаба, как это было и при царе, назначается генерал Алексеев. И в этот же день, перехватывая инициативу, Александр Фёдорович провозглашает Россию – Российской республикой, не создавая при этом никаких органов республиканского правления.

Всю эту информацию Ленин получает вечером 1 сентября уже после отъезда Крупской. И тут же садится за статью, получившую название «О компромиссах». В постскриптуме к ней Владимир Ильич отмечает: «Предыдущие строки написаны в пятницу, 1-го сентября, и по случайным условиям (при Керенском, скажет история, не все большевики пользовались свободой выбора местожительства) не попали в редакцию в этот же день» (828).

Когда Крупская рассказывала Ленину о том, как в вагоне солдаты толковали о расправе над офицерами и о восстании, она отметила: «Лицо его стало задумчивым, и потом уже, о чём бы он ни говорил, эта задумчивость не сходила у него с лица. Видно было, что говорит он об одном, а думает о другом, о восстании, о том, как лучше его подготовить» (829).

Нет, не об этом думал он. Не о восстании. Здесь Надежда Константиновна не точна. Он думал – и это кажется невероятным – о компромиссе.

Громогласно заявив о том, что Директории принадлежит вся полнота власти, Керенский блефовал. С поражение корниловщины и уходом из правительства кадетов он лишился главной опоры. Поэтому, когда Керенский приказал закрыть большевистскую газету «Рабочий» и газету меньшевиков-интернационалистов «Новую жизнь», ЦИК 31 августа послал в обе редакции вооружённых матросов. Под их охраной вместо «Рабочего» стал выпускаться «Рабочий путь», а «Новая жизнь», выходившая после июльского закрытия как «Свободная жизнь», вернулась к прежнему названию.

Когда же Керенский потребовал немедленного роспуска «самочинных комитетов», то Комитет народной борьбы с контрреволюцией при ЦИК ответил, что и он, и все ревкомы и штабкомы на местах, «ввиду продолжающегося тревожного состояния, будут работать с той же энергией и выдержкой…» (830). Было очевидно, что на ЦИК давит общее настроение, господствовавшее в Советах, а также левые эсеры и левые меньшевики, число которых непрерывно росло. Это были явные признаки того, что с новой революционной волной вновь возникала возможность мирного перехода власти к Советам.

Вот о чём думал Ленин. «Обычное представление обывателей о большевиках, поддерживаемое клевещущей на большевиков печатью, – пишет он, – состоит в том, что большевики ни на какие компромиссы не согласны, ни с кем, никогда… Такое представление не соответствует истине». Надо отдавать себе отчёт в том, рассуждает Владимир Ильич, что немирный, насильственный приход к власти связан с неизбежными жертвами. Мало того, он «означает тяжелую гражданскую войну, долгую задержку после этого мирного культурного развития…» Поэтому, если есть хоть «один маленький шанс» – «если есть даже один шанс из ста» на возможность мирного пути – им необходимо воспользоваться.

«Только во имя этого мирного развития революции, – пишет Ленин, – возможности, крайне редкой в истории и крайне ценной, возможности, исключительно редкой, только во имя её большевики… могут и должны, по моему мнению, идти на такой компромисс».


Его суть: пусть меньшевики и эсеры сами формируют правительство, ответственное только перед Советом, и передают Советам всю власть на местах. Большевики не входят в это правительство и отказываются «от выставления немедленно требования перехода власти к пролетариату и беднейшим крестьянам, от революционных методов борьбы за это требование». «Нам бояться, – пишет Ленин, – при действительной демократии нечего, ибо жизнь за нас…» Но такого рода компромисс обезпечил бы «мирное движение революции вперед, мирное изживание партийной борьбы внутри Советов».

В ожидании оказии эта статья, более похожая, впрочем, на новое письмо в ЦК, лежит ещё два дня. 2 сентября объединённый пленум ЦИК принимает резолюцию о поддержке Директории. И 3 сентября Ленин пишет в постскриптуме: «…По прочтении субботних и сегодняшних, воскресных газет, я говорю себе: пожалуй, предложение компромисса уже запоздало… Да, по всему видно, что дни, когда случайно стала возможной дорога мирного развития, уже миновали. Остается послать эти заметки в редакцию с просьбой озаглавить их: “Запоздалые мысли”… иногда, может быть, и с запоздалыми мыслями ознакомиться небезынтересно» (831).

После отъезда Крупской Вийк снова переселил Владимира Ильича из квартиры Ровио. На сей раз к финскому шведу, рабочему Артуру Блумквисту. «Мы, конечно, и понятия не имели тогда, – вспоминала жена Артура Эмилия, – что это был Ленин… Он был очень отзывчивым, чутким к окружающим его людям. Никогда не утруждал и не безпокоил других своим присутствием. Он много работал».

Однажды, рассказывает Эмилия, он перевёл хозяевам статью из русской газеты, в которой сообщалось, что сыщики напали на след Ленина, укрывающегося где-то в Петрограде. Статья заканчивалась словами: «Арест Ленина является делом нескольких дней». Лукаво улыбнувшись, гость прищурился и сказал: «Жаль, очень жаль Ленина!» Через год и семья Усениуса и семья Блумквиста получат от Владимира Ильича с дружественными дарственными надписями его книгу «Государство и революция»
(832).

Оффлайн Константин Кулешов

  • Активист Движения "17 марта"
  • **
  • Сообщений: 316
Глава 4
«Кризис назрел»

 
«Синяя тетрадь»

Вот текст записки Каменеву от 7 июля 1917 года, которая уже цитировалась выше: «Entre nous [между нами]: если меня укокошат, я Вас прошу издать мою тетрадку “Марксизм о государстве” (застряла в Стокгольме). Синяя обложка, переплетённая. Собраны все цитаты из Маркса и Энгельса… Есть ряд замечаний и заметок, формулировок. Думаю, что в неделю работы можно издать… Условие: всё сие абсолютно entre nous!» (833).

Тетрадь доставили в Разлив. А когда Ленин перебирался в Финляндию, то перед тем как лезть в паровозную будку к Гуго Ялаве, передал «синюю тетрадь» Шотману, повторив несколько раз, чтобы берег он её «пуще глаза своего» и, в случае ареста Владимира Ильича на границе, сразу отдал в ЦК. А уж после границы, в Териоках, первым делом спросил: цела ли тетрадка? И когда Александр Васильевич вернул, – «поспешно сунул её за пазуху» (834).

Почему? Чего ради в минуту реальной опасности он печётся о какой-то тетрадке с  цитатами из Маркса? Для начётчиков, для тех, кого Энгельс называл «попами марксистского прихода», ответ очевиден: он искал у классиков указаний для решения проблем, поставленных русской революцией.

Но читатель, возможно, уже убедился, что подобные решения Ленин искал не в книжках, а в самой жизни. А жизнь ставила всё тот же «проклятый вопрос», который вставал сотни и тысячи лет назад, ещё во времена первых восстаний рабов: что дальше?

Ну, хорошо, предположим, что революция в России победит. А дальше? Кто и как будет управлять этой гигантской страной? Ленин много думал, писал об этом и раньше. Но по мере того, как в Европе назревал революционный кризис, вопрос вставал всё более остро.

Маркс и Энгельс проанализировали опыт прежних европейских революций. Рекомендаций для русской революции XX столетия они, естественно, дать не могли. Но важен был их угол зрения, метод анализа, их выводы и прогнозы. И ещё в Цюрихе Владимир Ильич приступает к сбору материалов для работы «Марксизм о государстве». Итогом как раз и стала «синяя тетрадь» в 48 страниц, исписанная убористым почерком. Этот материал и был использован Лениным для написания в июле-сентябре 1917 года книги «Государство и революция. Учение марксизма о государстве и задачи пролетариата в революции».

В предисловии Владимир Ильич пишет, что «вопрос о государстве приобретает в настоящее время особенную важность и в теоретическом и в практическо-политическом отношениях». В теоретическом – потому, что толкование данной проблемы нынешними оппортунистическими лидерами «отличается подлым лакейским приспособлением “вождей социализма” к интересам… “своего” государства». А в практическом отношении – потому, что «вопрос о разъяснении массам того, что они должны будут сделать… в ближайшем будущем» уже приобрёл «самое злободневное значение…» (835).

Будь на месте Ленина кто-либо из породы «премудрых пескарей», он, видимо, усомнился бы, – стоит ли человеку, сидящему в подполье и мечтающему о возвращении на открытую политическую арену, человеку, официально обвинённому в измене государству, человеку, которого все «истинные патриоты» считают предателем своего отечества, – стоит ли ему выходить на публику с подобными сюжетами.

Не лучше ли оставаться в кругу понятных массе насущных вопросов, а не залезать в теоретические дебри. Тем более что он неизбежно затронет достаточно болезненные проблемы. Ибо именно в массовом сознании веками укоренялось представление, что отечество и государство – одно и то же. И законная, естественная любовь к своей родине должна распространяться и на «своё» государство, а затем и на «своё» правительство, каким бы оно ни было. Иначе ты – не патриот.

Но подобных «премудрых» советов Владимир Ильич всё равно бы не услышал. В своей работе он как раз и берётся за уяснение того – для всех ли подданных данное государство является «своим»?

Классовую борьбу, пишет Ленин, разрушающую иллюзию «единства нации», придумали не марксисты. Её жестокую реальность выявили и проанализировали буржуазные учёные задолго до Маркса. По ходу истории эта борьба временами настолько обострялась, что грозила обществу «пожиранием друг друга». Дабы не случилось такого, для обезпечения «порядка», уже на заре человеческой истории и появляется государство.

Но было бы заблуждением полагать, что государство гармонизирует противоречивые интересы граждан. Что оно блюдет «порядок» во имя неких общих и более высоких «государственных» целей. Нет, считает Ленин, – это не благотворительная организация всеобщего примирения.

Реальная власть в обществе принадлежит наиболее сильному в экономическом отношении классу. Государство делает его сильным и политически. И там, где есть богатые и бедные, оно проводит политику, определяемую, и прямо, а чаще – косвенно, интересами меньшинства «состоятельных граждан». Именно они являются «элитой» и «власть имущими», ибо государство обеспечивает, как выразился Ленин, – «всевластие богатства» (836).

Даже тогда, когда государство пытается удовлетворить насущные потребности «низов», оно делает это отнюдь не по соображениям гуманности, а тем более – справедливости. Оно понимает, что это – необходимое условие сохранения, стабилизации данного порядка. Ибо напор со стороны «низов» способен разрушить существующий режим как таковой.

«Право есть ничто, – пишет Ленин, – без аппарата, способного принуждать к соблюдению норм права». Государство как раз и является той особой формой «организации насилия», которая позволяет «власть имущим» удерживать данную общественную систему хоть в каком-то – пусть и не очень устойчивом – равновесии, напоминающем состояние плохо прикрытой «гражданской войны».

Напоминая о всей предшествующей многовековой истории, Владимир Ильич отмечает: «Понятно, что для успеха такого дела, как систематическое подавление меньшинством эксплуататоров большинства эксплуатируемых, нужно крайнее свирепство, зверство подавления, нужны моря крови, через которые человечество и идёт свой путь в состоянии рабства, крепостничества, наёмничества»
(837).

Но может быть, всё это осталось в прошлом? О каких «морях крови» можно говорить применительно, скажем, к столь демократичному и либеральному Временному правительству Александра Федоровича Керенского?

Оставим в стороне июльские репрессии, о которых пресса писала, как о вынужденном обстоятельствами «эпизоде». Но разве не сделало Временное правительство саму войну инструментом внутренней политики? Когда за неповиновение, за участие в протестном движении рабочих и солдат отправляли на фронт, на передовую. А это, как подтвердил 16 июля генерал Клембовский, было, по мнению солдат, куда хуже сибирской каторги. И разве не были за полгода правления Временного правительства убиты и искалечены на фронте сотни тысяч граждан «Свободной России». Так что для упоминания о «морях крови» у Ленина были основания.

Классовая суть государства всегда тщательно маскировалась рассуждениями о государственных интересах – более высоких, нежели интересы отдельных классов, социальных групп, корпораций и кланов. В России 1917 года, когда старое государство разваливалось буквально на глазах, этот флёр государственности эксплуатировался вовсю. И землю нельзя отдать крестьянам, ибо это противоречит интересам государства. И рабочим надо подтянуть пояса, а не требовать повышения зарплаты – во имя государственных соображений. А главное – нельзя кончить войну, ибо есть союзнические обязательства и высшая государственная целесообразность.

Даже само понятие «порядок» толковалось в таком государстве по-разному. Если, к примеру, солдат безропотно подчиняется тем, кто гонит его на кровавую бойню, – это, с точки зрения «власть имущих», – полный порядок. Но если тот же солдат начинает «умничать», рассуждать о войне – это безпорядок и бунт. Когда хозяин завода объявляет локаут и выбрасывает на улицу тысячи рабочих – это его святое право. Но если эти рабочие, как рассказывал Ленину Сергей Малышев, берут предприятие под контроль, сами налаживают производство, то это уже – полная «анархия».

Так что не для всех государство является одинаково «своим». Как говорится, для кого оно – мать, а кому – мачеха[/color][/b].

Ленин не собирался писать сугубо научный трактат, предназначенный для учёных мужей. При всей сложности поднимаемых им проблем, Владимиру Ильичу хотелось, чтобы смысл его труда был понятен и не столь искушенному читателю.

Анализируя «Государство и революцию», иногда забывают о том, что одновременно, в те же недели и месяцы, Ленин пишет такие работы, как «Грозящая катастрофа и как с ней бороться», «Удержат ли большевики государственную власть?», «Русская революция и гражданская война» и другие.

И если в «Государстве и революции» он, как правило, остаётся на поле теории, то в указанных работах полученные выводы используются для решения сугубо практических задач, поставленных 1917 годом. В этом смысле многие страницы данных работ являются прямым продолжением идей, которые развивались в «Государстве и революции».

Мало того, Владимир Ильич тут же «апробирует» эти идеи не только на Зиновьеве, но и на Николае Александровиче Емельянове и его старших сыновьях. «В.И., вообще говоря, не любил читать своих рукописей вслух, – вспоминал Зиновьев… – Но здесь была исключительная обстановка; здесь… было “особое” настроение; и мы не раз читали вслух важнейшие места “Государства и революции”». Особенно внимательно прислушивался Владимир Ильич к суждениям Николая Александровича, которого считал человеком «выдающегося ума…» (838).

С тем, что прежнее государство необходимо разрушить, все соглашались. Но когда речь пошла о том, что после победы революции необходимо будет строить новое государство, нашёлся и оппонент: 16-летний Кондратий Емельянов, учившийся в коммерческом училище и считавший себя «идейным анархистом».

В своей работе Ленин проанализировал, в чём сходятся и где расходятся марксисты и анархисты в вопросе о государстве. Он старался не обидеть, не сравнивал (подобно Плеханову) анархистов с бандитами, а разъяснял, что отмирание государства – процесс долгий, что его нельзя отменить просто так – «с сегодня на завтра». Но ответом были лишь старые анархистские прописи: государство есть насилие, и при любом государстве не будет свободы.

Пришлось начинать с азов и обращаться к Энгельсу, который, высмеивая анархистский «антиавторитаризм», отрицавший «всякое подчинение, всякую власть», приводил в пример завод, фабрику, наконец, судно в открытом море. «…Разве не ясно, что без известного подчинения, следовательно, без известного авторитета или власти невозможно функционирование ни одного из этих сложных технических заведений, основанных на применении машин и планомерном сотрудничестве многих лиц?»

На корабле в открытом море Кондратий ещё не бывал. Но свой сестрорецкий завод и своих приятелей по посёлку знал хорошо. Их надёжность в товариществе, солидарность в работе и общей беде. Но он не раз видел и их пьяные драки. Знал, что некоторые из них таскают с казённого завода инструменты и детали. Значит, и после революции нужны будут «надсмотрщики». Но не из хозяйских стукачей, а из числа сознательных рабочих, таких, как его отец, из классных профессионалов – мастеров, инженеров. Стало быть, надо сохранить и подчинение им, и власть.

Да, со временем государство начнет отмирать, разъяснял Ленин, но это сможет произойти лишь при ином уровне культуры и материального производства, ибо «предполагает и не теперешнюю производительность труда и не теперешнего обывателя, способного “зря” – вроде как бурсаки у Помяловского – портить склады общественного богатства и требовать невозможного». Когда и как скоро это произойдёт, никто сказать не может. Ясно лишь одно: процесс отмирания государства может начаться лишь тогда, когда «люди постепенно привыкнут к соблюдению элементарных, веками известных, тысячелетиями повторявшихся во всех прописях, правил общежития, к соблюдению их без насилия, без принуждения, без подчинения, без особого аппарата для принуждения, который называется государством».

И Ленин продолжал: «Мы не “мечтаем” о том, как бы сразу обойтись без всякого управления, без всякого подчинения; эти анархистские мечты… служат лишь оттягиванию социалистической революции до тех пор, пока люди будут иными. Нет, мы хотим социалистической революции с такими людьми, как теперь…» И когда на этом основании Владимир Ильич стал объяснять, что «анархистское представление об отмирании государства путано и нереволюционно», и ещё добавил, что Александр Ге – «один из немногих сохранивших честь и совесть анархистов» – справедливо назвал таких «звёзд» анархизма, как Петр Кропоткин, француз Жан Грав, голландец Христиан Корнелиссен – за их пропаганду войны до победного конца – «анархо-траншейниками», тут уж Кондратий, считавший отца и большевиков слишком оппортунистичными, умолк и от обиды, как пишет Николай Александрович, на глазах его появились слёзы.

Впрочем, когда окончательно выяснили, что без крепкого государства диктатуры пролетариата, опирающейся на вооружённый народ, нельзя ни сокрушить буржуазию, ни закрепить победу, ни построить новую жизнь, тут уж возражений по существу не последовало (839).

Но зачем «сокрушать»? И почему «диктатура»? Там, в Разливе, оппонентов не нашлось. Но в России их было множество. Разве парламентская демократия западного типа не выражает волю большинства народа и не позволяет вести все государственные дела в его интересах? После сотен лет самодержавного правления российскому обывателю казалось, что стоит лишь перенести на родную почву эту систему, как общество обретёт истинную свободу, гармонию и конституционный порядок. Совсем как в Европе…

Эти представления всячески поддерживались российской либеральной прессой. Но Ленин, как, впрочем, и сами европейцы, подобными иллюзиями не страдал. На парламентские выборы, будучи в эмиграции, Владимир Ильич насмотрелся и в Англии, и во Франции, и в Германии, и в Швейцарии. Ходил он и на предвыборные собрания, где выступали кандидаты в депутаты. Их заигрывание с массой избирателей, неприкрытая демагогия иной раз просто поражали своей наглостью и цинизмом. И сами европейцы всё это прекрасно понимали…

В Париже Ленин познакомился с популярным французским шансонье Гастоном Монтегюсом. «Рабочие встречали его бешенными аплодисментами, – вспоминала Крупская, – а он, в рабочей куртке, повязав шею платком, как это делали французские рабочие, пел им песни на злобу дня, высмеивал буржуазию, пел о тяжёлой рабочей доле и рабочей солидарности».

На одной из русских вечеринок Ленин и Монтегюс встретились. И долго, до глубокой ночи, проговорили о революции – сын парижского коммунара и русский большевик. «Так бывает иногда, – пишет Крупская, – встретятся случайно в вагоне малознакомые люди и под стук колес разговорятся о самом заветном, о том, чего бы не сказали никогда в другое время. Потом разойдутся и никогда больше в жизни не встретятся. Так и тут было. К тому же разговор шел на французском – на чужом языке мечтать вслух легче…»

Крупская рассказывает, что они и Ильичём стали часто ходить на концерты Монтегюса в маленьких театрах парижских предместий. Для Ленина была интересна и сама публика, «больно уж непосредственно реагировали на всё наполнявшие театр рабочие»: солёные шутки, выкрики с мест перемежались топотом ног либо бурей аплодисментов. «Ильичу нравилось, – подметила Надежда Константиновна, – растворяться в этой рабочей массе».

Репертуар Монтегюса Ленин знал наизусть и частенько напевал его. Но особенно запомнилась песенка о том, как «депутат ездит собирать голоса в деревню, выпивает вместе с крестьянами, разводит им всякие турусы на колесах, и подвыпившие крестьяне выбирают его и подпевают: “Правильно, парень, говоришь!”»

А затем, заполучив нужные ему голоса и 15 тысяч франков депутатского жалования, этот же «народный избранник» преспокойно предает в парламенте интересы избравшего его народа. Поэтому, возвращаясь с предвыборных собраний, Владимир Ильич частенько иронически «мурлыкал монтегюсовскую песенку: “Верно, парень, говоришь!”» (840).

Вспоминал он её, вероятно, и когда писал в «Государстве и революции» о парламентских «говорильнях» о том, как на свободных выборах трудящимся «раз в несколько лет позволяют решать», кто именно «будет в парламенте представлять и подавлять их!»

У Ленина не было иллюзий и относительно того, «будто всеобщее избирательное право “в теперешнем государстве” способно действительно выявить волю большинства трудящихся и закрепить проведение её в жизнь». Конечно, тогда ещё не было современных пиар-технологий и политтехнологов, способных творить на выборах «чудеса демократизма». Монтегюсовскому персонажу вместо этого хватало и дюжины бутылок. Но уже была зависимая ежедневная пресса, широко использовавшаяся для воздействия на умонастроения электората. Были безчисленные юридические, технические, практические ограничения демократизма при выдвижении кандидатов и организации голосования. Но даже это не являлось решающим фактором.

Там, где общество расколото на бедных и богатых, угнетателей и угнетённых, у «власть имущих» всегда найдутся тысячи способов воздействия на волеизъявление зависимых от них людей. Совсем не обязательно спаивать их или бросать в тюрьмы. Они, пишет Ленин, «остаются настолько задавленными нуждой и нищетой, что им “не до демократии”, “не до политики”…» Вот почему «при обычном, мирном течении событий большинство населения от участия в общественно-политической жизни отстранено».

«Эти ограничения, изъятия, исключения, препоны для бедных, – продолжает Владимир Ильич, – кажутся мелкими, особенно на глаз того, кто сам никогда нужды не видал и с угнетёнными классами в их массовой жизни близок не был (а таково девять десятых, если не девяносто девять сотых буржуазных публицистов и политиков), – но в сумме взятые эти ограничения исключают, выталкивают бедноту из политики, из активного участия в демократии». Такая демократия «всегда остаётся поэтому, в сущности, демократизмом для меньшинства, только для имущих классов, только для богатых», а стало быть, является «насквозь лицемерной и лживой…»

Упрекать Ленина в том, что он недооценивал возможности буржуазной демократии, нет оснований. Он лишь констатировал тот факт, что и эта политическая форма предполагает подчинение, а следовательно, и насилие одной части населения (меньшинства) над другой (большинством) и позволяет буржуазии осуществлять своё фактическое всевластие, то есть диктатуру (841).

Решению данной задачи соответствует и само устройство государства. Характерной чертой парламентской демократии является так называемое разделение властей. Функции представительного учреждения сводятся к законотворчеству. Функции правительства – к исполнительной власти. Судьи обезпечивают соблюдение законности. Пресса и прочие СМИ – обличают пороки власти и общества.

Такая структура, теоретически, должна создавать взаимоконтроль всех ветвей власти, систему сдержек и противовесов, гарантирующих конституционный порядок. Но нетрудно заметить, что никакого участия самого народа в управлении жизнью страны при этом не предполагается.

А на практике вся реальная власть над людьми сосредотачивается в руках государственного аппарата, пронизывающего общество сверху донизу, то есть в руках чиновников. Без их контроля невозможны никакие проявления жизни подданных – от рождения до смерти. Только они могли казнить или миловать, разрешить или запретить, дать или не дать, способствовать или препятствовать любой деятельности. И взятка, лихоимство, казнокрадство являлись не случайным казусом, объяснявшимся непорядочностью данного чиновника, а закономерным элементом функционирования такой системы.

Сам факт того, что государственный аппарат является орудием власти и выражает волю господствующих классов и социальных групп – безспорен. Но это нисколько не исключает того, что, будучи системой бюрократической он обладал и известной «автономностью».
Действуя по предписаниям, исходящим свыше, каждый чиновник не только волен толковать по-своему любые законы и инструкции, но и блюсти корпоративно-бюрократические и сугубо личные интересы. Эта «автономия» и порождала, кстати говоря, иллюзию «независимости» аппарата власти, его «нейтральности», того, что бюрократия стоит как бы «над обществом».

Подобному предрассудку способствовало и то, что сам аппарат формировался не только из представителей имущих классов. В него попадали и те, кто «вышел из народа» благодаря образованию, личным способностям. Кто сумел сделать карьеру и «выбиться в люди». Но данное обстоятельство не меняет сути аппарата. Он лишь, как пишет Ленин, «расширяет число пособников правительственной власти». И эти вышедшие из низов «слуги общества» тоже превращаются в его господ, стоящих «над народом» (842).

Для большинства населения, для «простонародья», бюрократия как раз и олицетворяла волю самого государства. И когда обыватель приходил по самому элементарному делу в какую-либо канцелярию, управу, департамент или министерство и видел сонмы чиновников, важно восседающих в кабинетах, снующих по коридорам с «государственными» бумагами и выражением особой значительности на лицах, его охватывал священный трепет. Ибо видел он воочию, как совершается таинство власти. И приходил к убеждению, что если – не дай бог! – сломается этот налаженный механизм, то не только рухнет Россия, но и остановится сама жизнь.

Так думали не только обыватели. И не только в России. Государственная машина, с ее бюрократической и военной организацией управления, отлаженным аппаратом насилия, как раз и являлась целью и главной добычей политических партий, боровшихся за власть. Так было во времена прежних революций на Западе. Так случилось и в России.

«Возьмите то, – пишет Ленин, – что произошло в России за полгода после 27 февраля 1917 г.: чиновничьи места, которые раньше давались предпочтительно черносотенцам, стали предметом добычи кадетов, меньшевиков и эсеров. Ни о каких серьёзных реформах, в сущности, не думали, стараясь оттягивать их “до Учредительного собрания” – а Учредительное собрание оттягивать помаленьку до конца войны! С дележом же добычи, с занятием местечек министров, товарищей министра, генерал-губернаторов и прочее, и прочее не медлили и никакого Учредительного собрания не ждали! Игра в комбинации насчёт состава правительства была, в сущности, лишь выражением этого раздела и передела “добычи”, идущего и вверху, и внизу, во всей стране, во всем центральном и местном управлении. Итог, объективный итог… несомненен: реформы отложены, раздел чиновничьих местечек состоялся, и “ошибки” раздела исправлены несколькими переделами… В правительстве идёт перманентный кадриль, с одной стороны, чтобы по очереди сажать “к пирогу” доходных и почётных местечек побольше эсеров и меньшевиков, с другой стороны, чтобы “занять внимание” народа» (843).

Так что же, свергнув буржуазное правительство, народ будет использовать этот государственный аппарат в своих целях? Безусловно, нет! Сами министры социалисты, замечает Ленин, ссылаясь на эсеровскую прессу, «настолько потеряли стыд, что не стесняются публично, как о пустячке, рассказывать, не краснея, что “у них” в министерствах всё по-старому!! Революционно-демократическая фраза – для одурачения деревенских Иванушек, а чиновничья канцелярская волокита для “ублаготворения” капиталистов – вот вам суть “честной” коалиции».

Так что вопрос о том – кто кого использует? – становился более чем проблематичным. И Владимир Ильич приводит слова Маркса о том, что «рабочий класс, придя к господству, не может дальше хозяйничать со старой государственной машиной; рабочий класс дабы не потерять снова своего только что завоёванного господства, должен… устранить всю старую, доселе употреблявшуюся против него, машину угнетения…» (844).

Но если старая «машина» разрушается, то кто же станет осуществлять управление сложнейшим государственным механизмом? Опыт Парижской коммуны 1871 года, когда сами горожане, ликвидировав прежний чиновничий аппарат, проделали всё это на практике и взяли власть в свои руки, был проанализирован Марксом. Но осуществимо ли нечто подобное в России? Оппонентов у Ленина по данному вопросу было предостаточно. «Западноевропейский и русский филистер, – замечает Владимир Ильич, – склонен отвечать парой фраз, заимствованных у Спенсера или у Михайловского, ссылкой на усложнение общественной жизни, на дифференциацию функций… Такая ссылка кажется “научной” и прекрасно усыпляет обывателя…» (845).

То, что различные социальные и политические идеи по-своему и по-разному отражают реальные процессы, происходящие в обществе и в сознании масс, это - несомненно. Читатель, видимо, уже заметил, что в 1917 году все «доктрины» и «концепции» фактически упёрлись в одну проблему. Если отложить в сторону сугубо теоретические суждения о капитализме и социализме, западничестве и самобытности, которыми пестрели все речи и статьи, то эта первооснова станет очевидной. Народ и власть – вот что разделило всех надвое. На тех, кого ужасала перспектива вхождения во власть самого народа. И тех, кто боролся за переход власти в руки народа.

В моей первой книге биографии Ленина – «Выбор пути» (846) – уже говорилось о давно забытых аксиомах марксизма. Добавим ещё одну: из признания народных масс главной движущей силой истории для марксиста вытекает и то, что не только «наука», не только умудрённые профессорскими званиями и академическими регалиями учёные мужи, но и сам народ способен выражать назревшие потребности общественного развития.

Даже тогда, когда признаки новой исторической перемены ещё не «схвачены» наукой, необходимость такой перемены улавливает нравственное сознание масс. «Что неверно в формально-экономическом смысле, – писал Энгельс, – может быть верно во всемирно-историческом смысле. Если нравственное сознание массы объявляет какой-либо экономический факт несправедливым, как в своё время рабство или барщину, то это есть доказательство того, что этот факт сам пережил себя, что появились другие экономические факты, в силу которых он стал невыносимым и несохранимым» (847).

Но может быть, подобные исторические прозрения – это всё там, у них, на Западе, где и берега кисельные и реки текут молочные… Ведь писал же "умнейший" либерал, профессор В. М. Соболевский, что от русского народа, «от миллионов полурабов, нищих, голодных, пьяных, невежественных» – менее всего можно ожидать поддержки обновлению России.

Ан, нет! Не прав оказался Василий Михайлович.


Одной из самых «проклятых» проблем русской жизни был, безусловно, вопрос о земле. Это понимали все. Десятки, если не сотни умнейших профессоров и чиновников, общественных и правительственных комиссий на протяжении ста лет искали пути решения данной проблемы. При этом все они, естественно, желали «облагодетельствовать» крестьян.

Ничего из этого не вышло. И не в интеллектуальной ущербности авторов проектов – блистательных умов России! – крылась причина. Они были слишком связаны с существующим режимом. И именно это закрывало пути радикального решения проблемы.

А в деревне шли свои разговоры. Владимир Ильич хорошо помнил свои беседы с самарскими крестьянами в конце 80-х годов. И когда вечный смутьян Амос из Старого Буяна или Кисликов из села Гвардейцы наизусть читали «слово божье» по третьей книге Моисея из Библии: «Землю не должно продавать навсегда, ибо Моя земля: вы пришельцы и поселенцы у Меня» – каждый «невежественный» мужик понимал, что коли земля божья, то нет на неё у помещика никакого права частной собственности.

А когда в 1905–1907 годах клич «Земля – Божья!» полыхнул по всей России пожарами помещичьих имений, стало очевидно, что такое представление о желаемом решении аграрного вопроса – это и есть «общественное мнение» крестьянства, окончательно признавшего, как выразился Энгельс, «прежний экономический факт несправедливым».


Вот и теперь, 19 августа 1917 года, как раз в дни работы Ленина над «Государством и революцией», газета «Известия Всероссийского Совета Крестьянских депутатов» публикует «Крестьянский наказ». Накануне I крестьянского съезда эти – по мнению либералов – «невежественные полурабы» обсуждали на сельских и волостных сходах свои самые насущные требования. В столице их сдали в редакцию «Известий…». Из них выбрали наиболее повторяющиеся, свели требования воедино и получился «Примерный наказ, составленный на основании 242-х наказов, доставленных местными депутатами на 1-й Всероссийский съезд крестьянских депутатов в Петрограде в 1917 году».

Оказалось, что мужики прекрасно знают – как решать аграрный вопрос. Как и в 1905 году, они вновь требовали отмены собственности на все помещичьи, государственные, удельные, монастырские, церковные, общественные, а также на свои крестьянские земли и передачи всей земли в общенародное достояние. В пользование государства должны перейти все недра земли, ее ископаемые, руда, нефть, уголь, соль, леса и реки, имеющие общегосударственное значение.

Впервые в истории России равное право на пользование землёй получали в «Наказе» все граждане без различия пола, сословий и званий, желающие обрабатывать её своим трудом. Подробно расписывались права стариков и инвалидов, ограничивались права «порочных» граждан и дезертиров. Фиксировалась необходимость сохранности высококультурных хозяйств, садов, плантаций, конных заводов, племенных животноводческих и птицеферм, говорилось о порядке использования инвентаря, скота, конфискованных у помещиков, и т. п. И весь этот свод требований сами крестьяне охарактеризовали как «самое справедливое разрешение земельного вопроса».

Вот тебе и «невежественные полурабы»…

Ленин внимательно вчитывается в строки этого документа. «…Мы, марксисты, – пишет он, – всеми силами должны стремиться к научному изучению фактов, лежащих в основе нашей политики». Но в том-то и дело, что «Наказ», составленный в глухих «медвежьих углах» России, полностью выдерживает научную критику.

Мало того, в трёх главных своих пунктах: безвозмездная отмена частной собственности на земли всех видов; передача всей земли в распоряжение крестьянских организаций; не разорение, а сохранение и использование высококультурных помещичьих хозяйств государством или общинами – во всех этих пунктах «Наказ» совпадал с большевистской аграрной программой.

Расхождение в четвёртом пункте – в требовании «уравнительного землепользования»: крестьяне хотят не только оставить у себя мелкое хозяйство, но и – как прежде – периодически вновь делить и уравнивать наделы. Ну и что? Им кажется, что так будет лучше? Справедливей? «Пусть, – отвечает Ленин. – Из-за этого ни один разумный социалист не разойдётся с крестьянской беднотой… А жизнь покажет, с какими видоизменениями это осуществится. Это дело девятое. Мы не доктринеры» (848).

Все великие и менее великие революции прошлых столетий были борьбой угнетённых против своих угнетателей. Бедных против богатых.
В разные эпохи эта борьба шла под разными знамёнами и облекалась в различные идейные одежды. Но во все века она была вполне осознанной борьбой за справедливость. И не потому, как пишут у нас сегодня, что богатым завидовали. А потому, что считали их богатство неправедным. Нажитым за счет чужого труда. И были правы. Политическая экономия доказала, что это представление является научным фактом.

За приверженность этой идее Ленину досталось ещё на II съезде РСДРП в 1903 году, когда он отстаивал необходимость передачи земли крестьянам.
Тогда оппоненты обвиняли его в том, что он сошёл с позиций экономического материализма, занялся «исправлением какой-то исторической несправедливости» и вообще встал на «этическую» точку зрения (849).

И вот опять, в 1917 году, «попы марксистского прихода» вновь обвинили его в том, что при анализе российской общественно-политической реальности, где следует оперировать лишь сугубо рациональными научными категориями, он пользуется такими «пустыми» и «безсодержательными» понятиями, как «справедливость».

Ленин ответил достаточно резко: «Справедливость – пустое слово, говорят интеллигенты и те прохвосты, которые склонны объявлять себя марксистами на том возвышенном основании, что они “созерцали заднюю” экономического материализма». Но для народных масс, «разорённых, истерзанных, измученных войной, это не фраза, а самый острый, самый жгучий, самый большой вопрос о голодной смерти, о куске хлеба». И вот почему это якобы «пустое слово», эта жажда справедливости испокон веков является той идеей, «которая двигает во всем мире необъятными трудящимися массами» (850).

Ленин и прежде писал, что марксизм как раз и отличается от прочих псевдосоциалистических теорий «замечательным соединением полной научной трезвости в анализе объективного положения вещей… с самым решительным признанием значения революционной энергии, революционного творчества, революционной инициативы масс…». 1917 год ещё более укрепил его в этой мысли: нельзя искать решений насущных проблем революции в старых учебниках, ибо «ум десятков миллионов творцов создаёт нечто неизмеримо более высокое, чем самое великое и гениальное предвидение» (851).

А посему и ответ на вопрос – кто же после победы революции будет управлять новым государством, был для Владимира Ильича очевиден изначально: сам народ. Новая власть, отмечал он ещё в 1905 году, должна будет не только выступать «от имени народа». Не только отстаивать его интересы и обезпечивать «волю народа». Этого недостаточно. Главное – новая власть должна осуществляться «посредством народа», его руками. Новое «революционное правительство – апеллирует к народу. Самодеятельность рабочих и крестьян. Полная свобода. Народ сам устраивает свой быт» (852).

Когда-то Белинский написал Гоголю о русском народе: «Приглядитесь попристальней и вы увидите, что это по натуре глубоко-атеистический народ. В нем ещё много суеверия, но нет и следа религиозности… У него слишком много для этого здравого смысла, ясности и положительности в уме и вот в этом-то, может быть, огромность исторических судеб его в будущем». Так думали в ту пору многие интеллигенты.

Однако после первой русской революции авторы печально знаменитых «Вех» осудили «народолюбие» интеллигенции и её «народопоклонство». Они были правы лишь отчасти: у многих эта любовь носила сугубо книжный, умозрительный характер. Ибо любить народ, как и всё человечество, куда легче и менее хлопотно, чем вполне конкретного работягу или мужика. А уж тем более, когда сталкиваешься со всеми прелестями их быта, привычек, пропитанных, как написал в «Вехах» Сергей Булгаков, – «грубостью нравов» и «вековой татарщиной». И сознательное «опрощенчество» и «упрощенчество», связанное с известным «хождением в народ», было, по мнению другого автора «Вех» Семена Людвиговича Франка, абсолютно противоестественно человеческой натуре, так как лишь оправдывало и укрепляло «варварство» (853).

Так думали не все интеллигенты. Да и помимо сознательного «опрощенчества», столь презираемого указанными авторами, бывают ведь и жизненные обстоятельства…

После июльских событий Юлий Мартов писал из Питера в Швейцарию своему близкому другу пианистке Надежде Кристи о том, как соскучился он по хорошей музыке: «Я, увы, за всё время ни одного музыкального звука не слышал и стосковался. Вообще, “упрощение” всей жизни после 3 лет войны, выражающееся и в малом, и в большом, как-то болезненно действует. Внешняя, материальная культура так же поддалась назад лет на 50, как и духовная. – Всё это и все огорчения не мешают, конечно, тому, что я рад, что живу здесь» (854).

Степень «упрощения» жизни в эти летние дни 1917 года у Владимира Ильича была, конечно, совсем иной. О хорошей музыке, которую он тоже любил, не приходилось даже и помышлять. Изменился не только быт. Другим стал весь образ его жизни. Но и у него были свои причины не жалеть об этом. Все эти месяцы «подполья» круг его общения был крайне ограничен. И так уж сложилось, что входили в этот круг исключительно рабочие. Сначала Василий Каюров, Николай Полетаев, Сергей Аллилуев, семья Емельяновых, Александр Шотман, Александра Токарева, Эйно Рахья. Потом Гуго Ялава, семья Парвиайнен, Густав Ровио, семьи Артура Усениуса и Артура Блумквиста…

Он и прежде часто встречался и подолгу беседовал с рабочими. С многими из них у него на долгие годы завязались товарищеские, доверительные отношения. Они были рядом на всём его жизненном пути, начиная с 1894 года, с первых питерских рабочих кружков. Но кончались занятия, беседы, и он возвращался домой к своему привычному быту и работе.

Теперь было иное. Он жил с ними бок о бок, одной повседневной жизнью. И эта перемена прошла для него абсолютно естественно, органично и безболезненно. Судя по всему, лежа на свежескошенной траве у шалаша или сидя на корточках в своей «зелёной беседке» с тетрадкой в синей обложке, он чувствовал себя не менее комфортно, чем в читальных залах цюрихских библиотек. А когда не писалось, любил разговаривать с 13-летним сыном Емельянова – Николаем. Они вместе ходили по грибы, по ночам ловили бреднем рыбу, и поскольку парнишка был мал, на глубину – по грудь – уходил Владимир Ильич. Вместе они варили уху, каши. Спорили, сколько надо сыпать муки, соли, перца или чая в котелок. И чаще всего прав был Колька.

Ленин думал взять реванш на охотничьих делах: «А как ты тетёрку убьешь или зайца?» Но не тут-то было. Колька «с жаром объяснял ему, как он караулит, как тихонько подкрадывается и оба сильно увлекались. Я замечал, – рассказывает Емельянов-отец, – что Владимир Ильич вообще с ребятами любил бывать… Помогал им в работе, охотно с ними шутил» (855).

Вспоминал Николай Александрович и о том, как выглядел Ленин: «Владимир Ильич на сенокосе был похож на настоящего рабочего. На нём были серенькие брюки, жилетка, выпущенная рубаха, кепка. Словом, ходил он, как обычно ходят батраки на сенокосе…» Но этот наряд так и остался бы вынужденным маскарадным костюмом, если бы не нечто гораздо более важное и главное… А главным было то, что он не только знал, он глубоко уважал и ценил ум, природную сметку, опыт людей труда, «людей, – как он говорил, – практической жизни».

Жизненный опыт самого Ленина научил его, что такие понятия, как умный и глупый, хороший или плохой человек, порядочный или прохвост, менее всего связаны с уровнем образования или социальным положением. Просто «сила ума» – если не считать гениев и особо талантливых, одарённых – распределяется у всех по-разному.
И если бы существовали какие-то единицы измерения интеллекта, то, вероятно, легко было бы убедиться в примерно равном их количестве у совершенно разных людей. Просто у кого-то из интеллигентов они все ушли «на Гегеля», а у какого- то рабочего или крестьянина – на житейскую мудрость или поразительные успехи в каком-либо ремесле и работе. Владимир Ильич хорошо понимал, что, хотя он больше их читал, больше знает, существует огромное количество вопросов, причём самых насущных, в которых они разбираются куда лучше него.

Впрочем, как раз в сентябрьские дни 1917 года сам Ленин написал об этом более точно…

Он вспоминал свой недавний приход к Василию Николаевичу Каюрову: «После июльских дней мне довелось, благодаря особенно заботливому вниманию, которым меня почтило правительство Керенского, уйти в подполье. Прятал нашего брата, конечно, рабочий. В далёком рабочем предместье Питера, в маленькой рабочей квартире подают обед. Хозяйка приносит хлеб. Хозяин говорит: “Смотри-ка, какой прекрасный хлеб. «Они» не смеют теперь, небось, давать дурного хлеба. Мы забыли, было, и думать, что могут дать в Питере хороший хлеб”.

Меня поразила, – размышляет Владимир Ильич, – эта классовая оценка июльских дней. Моя мысль вращалась около политического значения события, взвешивала роль его в общем ходе событий, разбирала, из какой ситуации проистёк этот зигзаг истории и какую ситуацию он создаст, как должны мы изменить наши лозунги и наш партийный аппарат, чтобы приспособить его к изменившемуся положению. О хлебе я, человек, не видавший нужды, не думал. Хлеб являлся для меня как-то сам собой, нечто вроде побочного продукта писательской работы. К основе всего, к классовой борьбе за хлеб, мысль подходит через политический анализ необыкновенно сложным и запутанным путём.

А представитель угнетённого класса, хотя из хорошо оплачиваемых и вполне интеллигентных рабочих, берет прямо быка за рога, с той удивительной простотой и прямотой, с той твёрдой решительностью, с той поразительной ясностью взгляда, до которой нашему брату интеллигенту, как до звезды небесной, далеко. Весь мир делится на два лагеря: “мы”, трудящиеся, и “они”, эксплуататоры… “Мы «их» нажали, «они» не смеют охальничать, как прежде. Нажмём ещё – сбросим совсем” – так думает и чувствует рабочий» (856).

Старый революционер, газетчик, литературовед Михаил Степанович Ольминский писал: «Этот рассказ В. И. Ленина вводит нас в сокровенную лабораторию его мысли. Голова ищет “интеллигентским” путём, путём сложного теоретического анализа “простоты и ясности” в определении смысла сложного события, чтобы синтезировать результат анализа в лозунгах… И где другой теоретик— интеллигент легко запутается в неразрешимых противоречиях, там наш вождь выйдет из затруднений при помощи пролетарской классовой точки зрения; она стала второй природой “интеллигента” Ленина благодаря постоянному с его стороны пристальному вниманию к ходу пролетарской жизни…

Конечно, не фразой рабочего о хлебе был решён в данном случае вопрос о выборе лозунгов: они определились общим результатом теоретического анализа. Но эта фраза сыграла свою роль – приблизительно такую же, какую, по преданию, сыграло падение яблока с дерева в открытии Ньютоном закона всемирного тяготения. И кто сможет счесть все яблоки, которые падали перед глазами Ильича с великолепного и вечно плодоносного дерева пролетарской мысли, чтобы облегчить ему нахождение простого и ясного ответа на сложнейшие политические вопросы?» (857).

Вот и в разговорах о том, кто же будет управлять страной после победы революции, он в этой среде особых сомнений не встретил. Ясно, что не прежние начальники. Придется самим. И не надо этого бояться.

Но в другой среде с этим не соглашались. Разговоры в светских салонах о «взбесившейся черни» и «грядущем Хаме» дополнялись в прессе учеными статьями о «рабьем» массовом сознании россиян, цветными карикатурами, где интеллигентные служащие совали под нос придурковатым рабочим огромные гроссбухи с бухгалтерской отчётностью, в которой и сам чёрт сломал бы ноги. И всем становилось «ясно», что «этот» народ, в «этой» стране неспособен выразить не только потребности общественного развития, но и свои собственные интересы. Что это «быдло» может лишь разрушить и великую страну, и великую культуру. О том, что сами «власть имущие» уже не в силах были остановить распад государства и экономическую катастрофу – об этом, естественно, умалчивалось.

Лукавство подобного остроумия состояло в том, что в одну кучу валилось всё, что относилось к сфере государственного управления. Между тем в ней сосуществовали совершенно различные функции. Были функции действительно сложные, требовавшие сугубо специальных знаний и опыта. Но гигантская часть государственной машины и основная масса чиновников – как раз те, кто ближе всего соприкасался с гражданами, – занимались теми простейшими функциями управления, которые вполне можно было передать самому обществу.

«Капиталистическая культура, – пишет Ленин, – создала крупное производство, фабрики, железные дороги, почту, телефоны и прочее, а на этой базе громадное большинство функций старой “государственной власти” так упростилось и может быть сведено к таким простейшим операциям регистрации, записи, проверки, что эти функции станут вполне доступны всем грамотным людям, что… можно (и должно) отнять у этих функций всякую тень чего-либо привилегированного, “начальственного”». Утратив «политический» характер, данные общественные функции стали бы сугубо административными. И это был бы уже «небюрократический аппарат» власти (858).

На Сестрорецком заводе и в посёлке чиновников было множество. С тем же значительным видом, что и у их министерских коллег, они что-то записывали, регистрировали, распределяли, а главное – указывали и распоряжались. И выходило у них все ужасно безтолково, как говорится, без души. Всегда они опаздывали, что-то путали и любое простое дело – подписать бумагу, поставить печать – превращалось для людей, которые были для них лишь «просителями», в тягомотное «казённое дело».

Так неужели нельзя по-другому?


Владимир Ильич внимательно присматривался к той же Надежде Кондратьевне Емельяновой, вывозившей на своих плечах весь дом и обширное семейство. Для любого барина она была просто «кухаркой». А Ленин поражался её практической сметке, умению вести столь сложное хозяйство при достаточно скудных средствах.

Так неужели такие «кухарки», как она, облечённые доверием населения, не смогут у себя в квартале или посёлке составить списки солдатских вдов на пособие, кормящих матерей – на молоко, справедливо распределить привезённую в лавку муку, добиться того, чтобы вовремя вывозили нечистоты, а мусор убирали не только у себя во дворе, но и на улице?

Смогут, считал Ленин. Смогут, если их – «доселе политически спавших, прозябавших в мучениях нужды и в отчаянии, потерявших веру в то, что и они люди, что и они имеют право на жизнь» – привлекут к работе их поселкового совета, и они на практике убедятся, что это их власть, что и их «с полным доверием зовут к непосредственному, ближайшему повседневному участию в деле управления государством»
(859).

Отвечая своим оппонентам на их доводы о «некомпетентности» масс, о необходимости сначала научить народ демократизму, Ленин писал: «Мы знаем, что кадеты тоже согласны учить народ демократизму. Кадетские дамы согласны читать, по лучшим английским и французским источникам, лекции для прислуги о женском равноправии… И благодарный народ будет обучаться таким образом наглядно тому, каково республиканское равенство, свобода и братство… Да, мы согласны, что кадеты… по-своему, преданы демократизму и пропагандируют его в народе. Но что же делать, если у нас несколько иное представление о демократизме?» (860)

Нельзя лезть в воду, не умея плавать – дальше этой «премудрости вяленой воблы» либералы не шли. Их вполне устраивал парламент, на худой конец – Государственная дума, где с 1906 года они упивались законотворчеством «об устройстве оранжереи и прачечной при Юрьевском университете». При всех вариантах, писал Ленин, «им нужна республика “парламентарная”, то есть чтобы демократизм ограничился демократическими выборами…» Чтобы раз в несколько лет электорат голосовал за старое или новое начальство, а в реальной жизни народа мало что менялось.

«Иное представление о демократизме», о котором упомянул Владимир Ильич, состояло в твёрдом убеждении, что нельзя научиться плавать, не залезая в воду. «…Необходимо не только представительство по типу демократии, но и постройка всего управления государством снизу, самими массами, их действенное участие в каждом шаге жизни, их активная роль в управлении… Вот единственный путь… дающий возможность идти планомерно, твёрдо и решительно к социализму, не “вводя” его сверху, а поднимая громадные массы пролетариев и полупролетариев к искусству государственного управления, к распоряжению всей государственной властью» (861).

Итак, речь шла о возможности привлечения массы трудящихся к решению их насущных проблем, «их действенном участии в каждом шаге жизни», а совсем не о том, что с победой революции управлять государством сразу же станут «кухарки».

Вопрос о «кухарке» был поднят нашими «лениноедами» поистине на государственный уровень. В остроумии по этому поводу не упражнялся разве что самый ленивый. Остряки не желали портить свои природные дарования – чтением книг. А зря…

«Мы не утописты, – написано у Ленина. – Мы знаем, что любой чернорабочий и любая кухарка не способны сейчас же вступить в управление государством. В этом мы согласны и с кадетами… Но мы отличаемся от этих граждан тем, что требуем немедленного разрыва с тем предрассудком, будто управлять государством, нести будничную, ежедневную работу управления в состоянии только богатые или из богатых семей взятые чиновники. Мы требуем, чтобы обучение делу государственного управления велось сознательными рабочими и солдатами и чтобы начато было оно немедленно, т. е. к обучению этому немедленно начали привлекать всех трудящихся, всю бедноту» (862).

Конечно, решение простых, знакомых проблем повседневной жизни квартала, посёлка, городка можно сразу передать рабочим организациям. И если та же Надежда Кондратьевна и её товарки не знают, что есть бумаги «входящие» и «исходящие», не ведают общепринятых форм учёта и отчётности, то пусть их научат этому. Кто? Те же опытные чиновники…

И когда Ленин пишет о сломе старого государственного аппарата, о перераспределении управленческих функций между государством и обществом, между центром и регионами, он имеет в виду разрушение прежней бюрократической системы власти, а не ликвидацию чиновничества вообще. «Об уничтожении чиновничества сразу, повсюду, до конца, – подчеркивает Владимир Ильич, – не может быть речи. Это – утопия…»

Новая власть «от имени общества» будет нанимать необходимых ей «государственных» служащих. И в первую очередь речь пойдёт об управленческом «научно-образованном персонале». Новому государству будут необходимы «в большем и большем, против прежнего, числе инженеры, агрономы, техники, научно-образованные специалисты всякого рода… Мы всем таким работникам дадим посильный и привычный им труд… оставляя на время перехода более высокую плату… А организационную форму работы мы не выдумываем, а берём готовой у капитализма… Нам придётся лишь заимствовать наилучшие образцы из опыта передовых стран» (863).

Будут привлечены к работе и другие категории чиновников. Ибо «кроме преимущественно “угнетательского” аппарата… есть в современном государстве аппарат, связанный особенно тесно с банками и синдикатами, аппарат, который выполняет массу работы учетно-регистрационной, если позволительно так выразиться. Этого аппарата разбивать нельзя и не надо». Надо лишь подобно тому, как это было сделано во время войны в Англии с работниками транспорта, превратить их всех в государственных служащих. Такое «огосударствление» массы чиновников, полагал Ленин, вполне осуществимо и технически, и политически. Тем более что в большинстве своём они «сами находятся в пролетарском или полупролетарском положении».

Так что же получается? – «И вернулось всё на круги своя»? Сначала шёл разговор о сломе, разрушении старого бюрократического аппарата. Но аппарат-то этот воплощался в конкретных людях. А теперь выясняется, что все они останутся на своих местах. И какая разница для того же «просителя», как их будут называть – старыми бюрократами или новыми государственными служащими?

Отвечая на этот вопрос, Ленин поясняет разницу между бюрократом и служащим. Классические бюрократы – это слой привилегированных должностных лиц, связанных самыми тесными узами с имущими классами и не только «оторванных от масс», но и «стоящих над массами». В новом государстве все должностные лица и особенно те, кто имеет отношение к распорядительным, «начальственным» функциям, теряют все прежние привилегии, станут выборными и сменяемыми.

«В новых организационно-государственных рамках» их деятельность полностью контролируется Советами. И это блокирует любые притязания управляющих встать «над массами».
Мало того, вовлечение в аппарат власти сознательных рабочих и работниц, которых не придётся учить ни порядочности, ни чувству справедливости, позволит отсечь «худшие стороны этого зла» и сделать государственную машину гораздо «более демократичной» и «более всенародной». Именно так, полагал Ленин, – «должностные лица перестают быть “бюрократами”, быть “чиновниками”…» (864).

Именно Советы, полагал Ленин, в силу их теснейшей связи с вооружёнными рабочими, солдатами и крестьянами, могли бы на деле осуществить диктатуру пролетариата. Ибо это – столь пугающее слово, означает лишь тот факт, что присущие любому государству функции подчинения и насилия перейдут из рук меньшинства к большинству. И обернутся они против тех, кто попытается оказать активное сопротивление новому устройству жизни.

Речь идет не о гильотине. «Гильотина только запугивает…» Не об экспроприации собственности. Ибо «не в конфискации имущества капиталистов будет даже “гвоздь” дела…», хотя «особенно упорных и неповинующихся капиталистов придется, разумеется, наказывать конфискацией всего имущества и тюрьмой…».

Главная задача диктатуры в другом: всех капиталистов и управленцев высшего ранга «нам надо заставить работать в новых организационно-государственных рамках… Поставить их на новую государственную службу». Поэтому «гвоздь» дела – «во всенародном, всеобъемлющем рабочем контроле», который блокирует любые формы саботажа, сокрытия доходов, уклонений от налогов и обхода законов. Это позволит не «ломать сопротивление», не пугать тюрьмой или гильотиной, а просто сделает «сопротивление невозможным», ибо от всенародного контроля «нельзя будет никак уклониться, “некуда будет деться”».

Казалось бы, «там, где есть подавление, есть насилие, нет свободы, нет демократии». Но в том-то и дело, что «иное представление о демократизме», о котором говорил Ленин, предполагает не только свободу парламентских выборов или свободу слова для журналистов. Оно означает прежде всего то, что и составляет смысл самого слова «демократия»: народовластие. И уровень демократизма измеряется при таком понимании демократии – степенью вовлечения самого народа в управление делами общества и государства.

«Вместе с громадным расширением демократизма, – пишет Владимир Ильич, – впервые становящегося демократизмом для бедных, демократизмом для народа, а не демократизмом для богатеньких», гигантски расширяется и сама арена политического действия. Теперь это будет уже не только борьба между партийными лидерами и партиями, избирательными блоками и парламентскими фракциями. Общественный контроль за производством и распределением, участие в управлении всеми делами, касающимися народной жизни, втягивает в сферу принятия политических решений «подавляющее большинство населения», ранее стоявшего вне всякой «политики» и за рамками любого «демократизма» (865).

Все эти прогностические размышления вполне можно было бы отнести к жанру фантастики, если бы не основывались они на вполне реальной, уже существующей базе. «Если бы народное творчество революционных классов, – написал Владимир Ильич, – не создало Советов, то пролетарская революция была бы в России делом безнадёжным, ибо со старым аппаратом пролетариат, несомненно, удержать власти не мог бы, а нового аппарата сразу создать нельзя» (866).

Именно Советы, столь прочно вросшие в 1917 году в российскую жизнь, проникшие буквально во все ее мельчайшие поры, и это всего лишь за полгода после Февраля, могли сразу создать костяк новой власти, пользующейся авторитетом и поддержкой у большинства народа. Именно они могли создать принципиально иной тип государства, более совершенного нежели парламентская республика.

В любой парламентской стране, вновь и вновь поясняет Ленин, – «настоящую “государственную” работу делают за кулисами и выполняют департаменты, канцелярии, штабы», а в самих парламентах «только болтают со специальной целью надувать “простонародье”». Но выход из такого «парламентаризма, конечно, не в уничтожении представительных учреждений и выборности, а в превращении представительных учреждений из говорилен в “работающие” учреждения».

Советы как раз и дали «возможность соединять выгоды парламентаризма с выгодами непосредственной и прямой демократии, т. е. соединять в лице выборных представителей народа и законодательную функцию и исполнение законов». При такой системе «парламентарии должны сами работать, сами исполнять свои законы, сами проверять то, что получается в жизни, сами отвечать непосредственно перед своими избирателями». Если добавить к этому полный отказ от «привилегированного положения для депутатов» и реальную возможность их отзыва избирателями, то преимущества такой системы станут ещё более очевидными. «По сравнению с буржуазным парламентаризмом, – заключает Ленин, – это такой шаг вперёд в развитии демократии, который имеет всемирно-историческое значение» (867).

Опыту русских революций 1905 и 1917 годов, а стало быть и конкретному анализу истории возникновения и деятельности Советов, Ленин собирался посвятить седьмую главу «Государства и революции». Но работу пришлось прервать. «…Кроме заглавия, – заметил Владимир Ильич, – я не успел написать из этой главы ни строчки: “помешал” политический кризис… Такой “помехе” можно только радоваться… Приятнее и полезнее “опыт революции” проделывать, чем о нём писать»

Оффлайн Константин Кулешов

  • Активист Движения "17 марта"
  • **
  • Сообщений: 316
«Грозящая катастрофа…»

В середине августа Ленин узнал, что в ЦК ведутся разговоры о необходимости созыва экстренного съезда партии, но не в обычном формате, а в более узком составе – по типу того «Малого съезда», который был апробирован в дни VI съезда. Узнал он и о том, что 3 сентября на пленуме ЦК с докладами об оценке текущего момента должны были выступить Каменев и Сталин, об Учредительном собрании – Милютин, от Оргбюро – Свердлов, от Литературной коллегии – Сокольников и т. д.

Приезд Крупской к Ленину 30 августа был безусловно связан с подготовкой этого пленума. И 1 сентября она увезла в Питер, помимо письма в ЦК, о котором шла речь в предыдущей главе, ещё ряд документов: о поддержке идеи созыва экстренного «узкого съезда» в начале октября; о программе партии; об отношении к Стокгольмской конференции и др. Но главное, Крупская доставила в ЦК «Проект резолюции о современном политическом моменте» (869).

Однако своё понимание момента, в ряде пунктов вполне созвучное с ленинским, ЦК к этому времени уже выработал. И уже упоминавшаяся резолюция Каменева «О власти» была принята Петросоветом. В ней, правда, не было требования о передаче всей власти Советам, а говорилось лишь о формировании правительства «из представителей революционного пролетариата и крестьянства». Не было в ней и требования о немедленной передаче земли крестьянам, не дожидаясь Учредительного собрания. Указывалось лишь на необходимость её передачи «в заведывание крестьянских комитетов впредь до решения Учредительного собрания».

Так или иначе, но ни дискуссии, ни пленума ЦК проводить не стали, а 3 сентября опять ограничились текущим заседанием «узкого состава». На нём без всяких комментариев зачитали письмо Ленина. Что же касается ленинского «Проекта резолюции…», то в протоколе он вообще упомянут не был. Так что, когда чуть позже Владимир Ильич напишет, что в факте оставления его писем «без ответа» он усматривает «тонкий намёк на зажимание рта», – это не будет слишком большим преувеличением (870).

Для тех, кто действительно интересуется взглядами Ленина на революционный процесс, а не теми ужасно учёными трудами, в которых о нём пишут, как об «Организаторе Октябрьской революции», – указанный проект резолюции крайне важен.

Всю свою жизнь Владимир Ильич утверждал, что революцию нельзя «сделать». Ее нельзя совершить по воле какого-либо класса, по желанию каких-либо радикальных партий, а уж тем более – их вождей. Революции вырастают лишь из общенациональных кризисов, приводящих в движение народные массы, которые, в конечном счете, и решают исход событий.

Вот и в проекте этой резолюции – уже после разгрома Корнилова, после ускорившегося процесса большевизации Советов и армии, – Ленин пишет: «События в русской революции… развиваются с такой невероятной быстротой вихря или урагана, что задачей партии никак не может быть ускорение их… Главная задача партии и теперь: разъяснять массам, что положение страшно критическое, что всякое выступление может окончиться взрывом, что поэтому преждевременное восстание способно принести величайший вред».

Необходимо избавиться от иллюзий, будто всё зависит от намерений партии. В июльские дни большевики поступили правильно, поддержав стихийное выступление солдат и рабочих. В противном случае, отмечает Ленин, это стало бы «полной изменой пролетариату». Партия поступила правильно, не выставив при этом «ни письменно, ни устно лозунга захвата власти…» Однако партия совершила ошибку, посчитав «общенародное положение менее революционным, чем оно оказалось…». Именно поэтому ей и не удалось удержать стихийное движение в мирных рамках.

Вот и теперь «все усилия должны быть направлены на то, чтобы не отстать от событий и поспевать с нашей работой посильного уяснения рабочим и трудящимся перемен в положении и в ходе классовой борьбы». Потому что «критическое положение неизбежно подводит рабочий класс – и может быть с катастрофической быстротой – к тому, что он, в силу поворота событий от него не зависящего, окажется вынужденным вступить в решительный бой с контрреволюционной буржуазией и завоевать власть» (871).

В статье «Один из коренных вопросов революции», написанной в эти же дни, Ленин отмечает, что «лозунг “власть Советам” очень часто, если не в большинстве случаев, понимается совершенно неправильно… “Министерство из партий советского большинства”, это значит личная перемена в составе министров, при сохранении в неприкосновенности всего старого аппарата правительственной власти…» Но это будет лишь «самообман и обман народа», ибо такой аппарат, «даже при условии полнейшей добросовестности» министров-социалистов, на революционные преобразования «абсолютно неспособен». Поэтому «либо вся власть Советам и в центре и на местах, вся земля крестьянам тотчас», либо «доводят крестьян до озлобления и доведут дело до бесконечно свирепого крестьянского восстания» (872). Цитировать Пушкина относительно русского бунта, «безсмысленного и беспощадного», Владимир Ильич на сей раз не стал.

Угроза катастрофы действительно нарастала. И сентябрь 1917 года стал месяцем, определившим весь дальнейший ход русской революции.

Прежде всего, по-новому встал вопрос о войне. Даже при той относительно слабой активности боевых действий, которая была характерна для Восточного фронта в 1917 году, Россия, по самым неполным официальным данным, потеряла за год убитыми, ранеными, отравленными газами, контужеными и пленными – 1 миллион 195 тысяч 737 человек. И, как уже отмечалось выше, все эти месяцы, пока в верхах шли безконечные словопрения, съезды и конференции, манифестации и митинги, каждый день хоронили солдат, в тыл шли эшелоны с калеками, а жены и дети защитников отечества становились вдовами и сиротами (873).

А на позициях не хватало уже не только артиллерии, снарядов и прочих боеприпасов. Не хватало одежды и продовольствия. Холодную осень 1917 года солдаты встретили без тёплого белья и обуви. Из 13-го корпуса Западного фронта писали: «Шинели носим по три года и все тёртые, перетёртые». Штаны и гимнастерки штопаные-перештопанные, а «сапог то и вовсе нет». И словно в издевательство, солдатам, стоявшим в окопах по колено в воде, военное ведомство прислало миллион пар лаптей. А запасные полки часто не отправлялись на фронт именно потому, что, помимо нехватки оружия, их просто «не во что одеть и обуть».

Ещё хуже обстояло дело с питанием. Потребности фронта в продовольствии удовлетворялись менее, чем наполовину. Министерство продовольствия прямо заявляло, что из 9 миллионов фронтовиков оно сможет прокормить лишь 7. Генерал Брусилов признавал, что «армии грозит голодовка». А «голодный солдат, – резюмировал генерал Алексеев, – плохой боец». Надо ли удивляться тому, что к осени 1917 года, помимо 2 миллионов дезертиров, русская армия недосчитывала и более 2 миллионов больных
(874).

Поражение 3-й армии Западного фронта на реке Стоход в марте. Неудача наступления на Кавказском фронте в апреле. Разгром под Тарнополем в июле. Позорная сдача Риги в августе. Отступление 28-го корпуса на Северном фронте и утрата плацдарма на левом берегу Двины в начале сентября… Всё это безжалостно свидетельствовало о том, что российская армия держать фронт уже не может.

Многочисленные солдатские резолюции, поступавшие с фронта, прямо предупреждали об этом. И 21 сентября, выступая на заседании Петросовета, безпартийный офицер-фронтовик Дубасов твёрдо заявил: «Что бы вы здесь ни говорили, солдаты больше воевать не будут!». Солдат-окопник выразился еще определённей: нужен немедленный мир, причем любой, пусть даже «какой-нибудь похабный». Этот «похабный мир» станет исторической реальностью позже. А тогда, в сентябре, фронтовики не скрывали своих намерений: армия воевать больше не хочет и готова броситься в тыл, чтобы «уничтожить тех паразитов, которые собираются воевать ещё 10 лет» (875).

Ситуацию трезво оценивало и командование. Даже такой решительный офицер, как командир 60-го пехотного полка Румфронта Михаил Гордеевич Дроздовский, был уверен, что «возлагать какие- либо серьёзные надежды на современную нашу армию – наивная мечта». А Александр Иванович Верховский, приняв пост военного министра и побывав в Ставке, записал в своем дневнике: «Армия воевать не хочет и слышатся даже требования заключить мир во что бы то ни стало… Большая часть армии воевать не будет, чем бы это не грозило народу» (876).

Спустя три года Николай Дмитриевич Авксентьев, по оценке члена ЦК эсеров Быховского, – «самый правый оборонец среди эсеров», писал: «Триста лет проклятого рабства, подъяремного безгражданственного подданичества превратили в человеческую пыль то, что должно было быть нацией… И когда пало внешнее принуждение, когда исчез гипноз власти, то естественной усталости от войны, её ужасов, крови, естественному страху смерти… ничего нельзя было противопоставить. И каким безпомощным ужасом сжималось сердце, когда впервые привезли с фронта безумные слова: “Мы хотим мира – хотя бы и похабного”…» (877).

Вся либеральная пресса сетовала на «эгоизм» и «шкурничество» солдат, на отсутствие у них «патриотизма» и «энтузиазма». Вечная история: стремление «власть имущих» сохранить власть, собственность, доходы – это высокое, благородное чувство и забота о благе родины. А вот желание сохранить свою жизнь тех, кто гниёт в окопе под пулями в голоде и холоде – это «шкурничество» и «эгоизм». И пресса ставила русским солдатам в укор Французскую революцию, где поведение солдат было совершенно иным.

Ленин ответил: «Ссылаются постоянно на героический патриотизм и чудеса военной доблести французов в 1792–1793 годах. Но забывают о материальных, историко-экономических условиях, которые только и сделали эти чудеса возможными». Французы тогда не только смели монархию и дали землю крестьянам. Они объявили безпощадную войну всему реакционному и в экономике, и в политике, «переродив, обновив» страну. Вот почему весь народ был охвачен «безграничным революционным энтузиазмом; войну все считали справедливой, оборонительной, и она была на деле таковой…

А в России? – продолжает Ленин… – Война остаётся несправедливой, реакционной, захватной… Где уж тут говорить о массовом энтузиазме за войну!.. Нельзя сделать страну обороноспособной без величайшего героизма народа, осуществляющего смело, решительно великие экономические преобразования» (878). А если уж вспоминать Великую французскую революцию, то не лучше ли вспомнить, как она решила вопрос о снабжении продовольствием и обмундированием своей армии: она конфисковала продовольственные запасы, тёплое белье и обувь у богатых, но не позволила своим солдатам голодать и мёрзнуть на фронте.

Ослабление Восточного фронта крайне безпокоило союзников. Один из их представителей при могилёвской Ставке прямо намекнул генералу Алексееву, что в конце концов «союзникам можно было бы договориться с германцами на почве дележа русской территории». Намёк скорее походил на шантаж. Но наиболее существенным стало даже не это. Ближайший сотрудник президента Вильсона полковник Эдвард Хаус, оказывавший большое влияние на европейскую политику США, записал в своём дневнике, что даже в случае победы над Германией, при послевоенном устройстве и дележе добычи, «японцы, русские, итальянцы выкинуты из английских, французских и американских расчётов». Так что ни в беде, ни в славе полагаться на союзников уже не приходилось (879).

Что же касается русской армии, то прав был Деникин: не в большевистской агитации крылись причины развала русской армии в 1917 году. «Своего рода естественной пропагандой, – писал Антон Иванович, – служило неустройство тыла и дикая вакханалия хищений, дороговизны, наживы и роскоши, создаваемая на костях и крови фронта» (880).

Состояние тыла, всего народного хозяйства страны требовало безотлагательных, революционных мер. «России, – пишет Ленин 10 сентября, – грозит неминуемая катастрофа… Об этом говорилось уже во всех газетах безчисленное количество раз. Неимоверное количество резолюций принято и партиями, и Советами… Резолюций, в которых признаётся, что катастрофа неминуема, что она надвигается совсем близко, что необходима отчаянная борьба с ней, необходимы “героические усилия” народа для предотвращения гибели… Все это говорят. Все это признают… И ничего не делается» (881).

Причина крылась в самой сути российских буржуазных отношений. Один из редакторов «Новой жизни», известный экономист Владимир Александрович Базаров (Руднев) писал: «Война и вызванная ею экономическая и финансовая разруха создали такое положение вещей, при котором частный интерес частного предпринимателя направлен не к укреплению и развитию производительных сил страны, а к их разрушению. В настоящее время выгоднее – в ожидании повышения цен – держать в бездействии материальные составные части капитала, нежели пускать их в оборот; выгоднее производить на самых разорительных для страны условиях никуда не годные предметы военного снабжения, нежели добросовестно обслуживать насущные потребности народных масс… Можно ли удивляться, что так называемое “народное хозяйство” превратилось у нас в разухабистую вакханалию мародерства, промышленной анархии, систематического расхищения национального достояния?..».

И Ленин комментирует: «Ни один добросовестный человек не решится отрицать того, что В. Базаров говорит сущую правду. “Вакханалия мародерства” – нет иного слова для поведения капиталистов во время войны» (882).

Но существовали ли такие меры, которые могли бы предотвратить катастрофу? Да, существовали – государственный контроль и регулирование производства. И Ленин вновь и вновь повторяет то, о чем он писал еще в «Апрельских тезисах»: «Все воюющие государства, испытывая – в той или иной мере – разруху и голод, давно наметили, определили, применили, испробовали целый ряд мер контроля… Такие меры контроля общеизвестны, об них много говорено и много писано…» (883).

Парадокс состоял в том, что необходимость государственного регулирования производства в России признавали не только большевики, но и меньшевики, и эсеры и даже сам Керенский. «Как страны Антанты, так и Германия, – говорил он, – в войне сразу же встали на путь строгого, серьёзного и определённого регулирования всех сторон финансово-экономической жизни своих стран. Экономическая же деятельность России велась довольно кустарно, и в военных и хозяйственных мероприятиях России отсутствовала жизненно необходимая планомерность и рационирование при учёте и распределении экономических ресурсов». Поэтому перед Экономическим советом при Временном правительстве еще 21 июля поставили задачу: «выработать новые начала экономической политики» (884).

Однако стремление переложить тяготы войны на плечи народа, боязнь «потеснить» капиталистов и помещиков, попытки решить проблему бюрократическими методами свели все правительственное «регулирование» к нулю. И 7 сентября ЦИК констатировал «полную бездеятельность образованных при правительстве центральных органов регулирования экономической жизни». Всякие попытки, как выразился Ленин, «влить новое вино в старые мехи» старого чиновничьего аппарата были бесплодны (885).

Правительству не удалось сдвинуть с места и решение продовольственной проблемы. Снабжение и армии, и населения непрерывно ухудшалось. Причина оставалась всё той же, что и накануне Февраля: крестьяне не хотели отдавать хлеб за обезцененные деньги. В августе, на заседании правительства министр Пешехонов прямо заявил, что продовольственное положение «критическое вследствие отказа населения продавать хлеб».

Отовсюду шли сообщения, что «крестьяне в деревне не имели ни сох, ни борон, ни лопат, даже не могли достать в городе на рубашки ситца и обуви». Крестьянские съезды и комитеты телеграфировали в министерство, что твёрдые цены на хлеб, установленные правительством, находятся «в резком противоречии с ценами на предметы крестьянского обихода»
(886).

Проанализировав подобного рода сообщения прессы, Ленин резюмирует: «Крестьяне отказываются давать хлеб за деньги и требуют орудия, обувь и одежду. В этом решении заключается громадная доля чрезвычайно глубокой истины. Действительно, страна пришла к такой разрухе, что в России наблюдается, хотя и в менее сильной степени, то, что в других странах давно уже имеется: деньги потеряли свою силу… Крестьяне, например, денег не берут. Они говорят: “Зачем нам деньги?” И они правы» (887).

Реакция госаппарата на все эти импульсы, исходившие из реальной жизни, была однозначна. Обострился дефицит сельхозинвентаря? – И отдел снабжения данной продукцией в министерстве продовольствия учреждает вместо двух – пять подотделов. Не хватает запчастей для ремонта техники? – Создаётся специальный подотдел по ремонту. На селе не хватает бумаги, мыла и керосина? – Сразу же возникают три соответствующих подотдела, каждый из которых делится на несколько делопроизводств.

Александр Васильевич Пешехонов был человеком опытным. Он увеличил объём хлебной развёрстки по губерниям. Мясную развёрстку распространили с 35 на 47 губерний. Увеличили импорт скота, мяса и рыбы из-за границы. Одновременно он пытается изыскать товары, необходимые для прямого товарообмена. Через правительство проводится решение о том, что все ткани, производимые сверх госзаказов для армии, поступают в распоряжение министерства продовольствия. Таким образом госзаказ доводится до 100 % (888).

Но все эти меры наталкиваются на жёсткое сопротивление. В августе, на 2-м Всероссийском торгово-промышленном съезде, где хлебная монополия и попытки государственного регулирования текстильного производства подверглись острой критике, Павел Павлович Рябушинский заявил, что государственные монополии в том виде, в каком они осуществляются, «окончательно разрушат торговый аппарат… Наша власть будет только тогда истинной властью, когда она будет мыслить буржуазно и действовать буржуазно… Но, к сожалению, нужна костлявая рука голода и народной нищеты, чтобы она схватила за горло лжедрузей народа, членов разных комитетов и советов, чтобы они опомнились».

На правительство стали оказывать усиленное давление, чтобы оно решило проблему «рыночными» методами – резко увеличило закупочные цены. Выступая 21 августа на заседании Временного правительства, Пешехонов ответил: «Твёрдые цены, вызывающие столько нареканий, необходимо сохранить из экономических и финансовых соображений. Повышение их до рыночного уровня привело бы к дальнейшему обезцениванию бумажных денег и вызвало бы дальнейшее вздорожание прочих предметов жизни». Александр Васильевич добавил: легко себе «представить сколько миллиардов переплатило бы население, если бы дело заготовки было отдано в руки торгово-промышленного класса».

Но его уже не слушали. 27 августа, в обход Общегосударственного продовольственного комитета и прочих демократических организаций, правительство удвоило «твёрдые» цены на закупки хлеба. 31 августа Пешехонов ушёл в отставку. «Как известно, – писал Ленин, – Пешехонов – народник самый, самый умеренный. Но по организации продовольственного дела он хотел работать добросовестно… Тем интереснее опыт работы Пешехонова и уход его, что этот умереннейший народник… готовый идти на какие угодно компромиссы с буржуазией, всё же оказался вынужденным уйти!» (889).

Для увеличения денежной массы, необходимой в связи с ростом дороговизны, решено было с сентября приступить к печатанию новых денежных знаков, ибо изготовление «николаевских» купюр уже не окупало их реальной стоимости. Но новые деньги – «керенки» – сразу же стали предметом всеобщих насмешек. На них не было даже казначейского номера – атрибута любой мало-мальски серьёзной денежной единицы. И решать проблемы экономики с помощью такой «валюты» стало ещё сложнее. Новым министром продовольствия стал видный кооператор, бывший социал-демократ-«экономист», бывший член ЦК партии кадетов, а теперь – совсем правый меньшевик Сергей Николаевич Прокопович.

Выводы из опыта предшественника были сделаны сразу. 3 сентября госзаказ текстильным магнатам снизили до 60 процентов, и министерство публично заявило, что «в основе экономической жизни капиталистический строй сохраняется, будет предпринимательство, будет частный торговый аппарат». И сразу же, в № 4 «Известий Всероссийского союза обществ заводчиков и фабрикантов», Прокопович удостоился «поцелуя»: «По-видимому, новый министр пришёл к заключению, что без торгового аппарата государству не обойтись. Будем надеяться, что полное отрезвление придёт, что оно коснётся и промышленности».

Однако всё то, что вызывало восторг у олигархов, встречало яростное сопротивление у населения. Не говоря уже о горожанах, основная масса крестьянства – бедняки и середняки – к «хлебодержателям» не принадлежали. Им самим приходилось докупать хлеб. Поэтому, как писал 5 сентября «Русский листок», от удвоения цен выиграли исключительно «попридержавшие хлеб богатеи». Многочисленные крестьянские сходы требуют возврата к прежним ценам, ибо их повышение «есть ничем не оправданное и незаслуженное благодеяние по отношению к крупным землевладельцам и многоземельным крестьянам, ущерб общегосударственным интересам и всего малоимущего населения». Да и сами местные продовольственные комитеты телеграфируют о том, что повышение цен «не имело никаких реальных оснований» и является лишь «способом дальнейшего обогащения господ капиталистов и кулаков» (890).

Главное же – увеличение цен не привело к росту продовольственных закупок. Наоборот, если в августе для армии заготовили лишь 28 процентов запланированного количества хлеба, а для населения 40–43, то в сентябре фронтовые части получают ещё меньше – 26 процентов, а тыловые гарнизоны, по признанию министра Верховского, полностью истощили запасы.

По всем расчётам, при постоянных срывах подвоза продовольствия, города уже должны были голодать. Но, как известно, «дурная экономика» всегда вырабатывает и свои механизмы, компенсирующие дефицит. Такими компенсаторами стали «мешочничество», «чёрный рынок» и частные хлеботорговые кампании, допущенные правительством к реализации государственной монополии на хлеб, которые фактически и развалили эту монополию.

Продовольственная ситуация, отмечает Ленин, воспринималась населением особенно остро и потому, что даже при наличии одинаковых карточек, слишком кричащим был разрыв между снабжением солдат, городской бедноты и людей состоятельных, которые успешно пополняли свой рацион за счет «чёрного рынка».

О принесении добровольных жертв «на алтарь отечества», о «напряжении сил всей нации», преодолении «мелкого эгоизма и шкурничества», необходимости претерпеть все тяготы и лишения ради «общего дела» – лицемерно писала вся большая пресса во всех воюющих странах. Но как только речь заходила о «меню», тут уж дорожки расходились – кому в «хвосты» продовольственных лавок за скудным пайком, а кому – в шикарные рестораны.
Впрочем, «откушать», да ещё при хорошей кухарке, можно было и дома.

В России, пишет Владимир Ильич, – «особенно бьёт в глаза народу, особенно вызывает недовольство, раздражение, озлобление и возмущение масс, что легкость обхода “хлебных карточек” богатыми все видят. Легкость эта особенно велика. “Под полой” и за особенно высокую цену, особенно “при связях” (которые есть только у богатых), достают все и помногу. Голодает народ». И разве в таких экстремальных условиях, грозящих катастрофой стране, спрашивает Ленин, не было бы справедливым равное распределение тягот и лишений на всех и установление «контроля за богатыми, в смысле возложения на них, лучше поставленных, привилегированных, сытых и перекормленных в мирное время, больших тягот в военное время» (891).

Но и помещики, и кулаки, и хлеботорговцы «делиться» не собирались и ждали теперь нового повышения цен, а в конце концов и полной «свободы хлебного рынка». Однако Прокопович и его коллеги прекрасно понимали, что при отмене твёрдых цен и карточек на продукты, спекулянты и перекупщики настолько взвинтят их, что даже чёрный хлеб станет для бедноты предметом роскоши. В ситуации 1917 года этого никто не стал бы терпеть и недели. Голодные бунты и погромы продовольственных лавок, прокатившиеся в сентябре по городам России, стали тому свидетельством (892).

Пойдя на уступки текстильным и прочим магнатам, сократив госзаказ на предметы народного потребления, Временное правительство лишило себя возможности решать продовольственную проблему экономическими методами. Общая стоимость предметов первой необходимости – тканей, керосина, инвентаря, находившихся в распоряжении министерства Прокоповича, исчислялась в 2,07 млрд. рублей, а цена необходимых закупок равнялась 9,3 млрд. И печатный орган деловых людей «Известия советов съездов мукомолов» (№ 2) резюмировал: «Купить за 3 миллиарда 9 миллиардов невозможно». Стало быть – хочешь – не хочешь – оставались лишь меры внеэкономические, т. е. принуждение и насилие.

Ещё в августе, накануне отставки, Пешехонов отправил на места телеграмму, предписывающую «в случае нежелания населения давать хлеб, применять меры принудительного характера, в том числе и вооружённую силу». С приходом на пост министра Прокоповича использование в этих целях армии становится политикой. И в сентябрьском отчёте министерство утверждало, что «система принудительного отчуждения хлеба в порядке военного вмешательства продолжает быть самым действенным способом осуществления хлебной монополии».

Воинские «продотряды», сформированные из фронтовых и тыловых частей, деревня встретила буквально «в штыки».
Из Кременчуга сообщали, что крестьяне «постановили всем миром объявить хлебную войну». В Самарской губернии заявили, что «только через наши трупы возьмете хлеб». По данным министерства и в других губерниях «крестьяне заявляли, что на реквизицию хлеба они ответят вооружённым сопротивлением». И в некоторых местах дело действительно доходило до перестрелок (893).

Попытка разговаривать с деревней языком силы, а главное – затяжка решения вопроса о земле, привели, как и следовало ожидать, к достаточно «свирепому крестьянскому восстанию». Начало положила Тамбовская губерния, где с 7 сентября в Козловском уезде начался погром помещичьих хозяйств. Стихия «чёрного передела» захлестнула деревню. Восстание распространилось на Кирсановский, Борисоглебский, Уманский, Лебедянский уезды. За считанные дни сожгли свыше ста имений. Были убитые и раненые.

Уже 9 сентября сюда прибыла кавалерия, затем карательный отряд казаков и юнкеров из Москвы. Более полутора тысяч крестьян арестовали. Но восстание не утихало, а перекинулось в соседнюю Рязанскую губернию, где в Раненбургском, Ряжском, Данковском, Скопинском уездах также начались разгромы помещичьих имений и захват земли, скота, инвентаря. И здесь прибывшие карательные отряды не смогли умиротворить деревни, а солдаты местных гарнизонов попросту отказывались усмирять крестьян.

Антипомещичьи выступления приобрели широкий размах
в Орловской, Воронежской, Курской, Тульской губерниях, в Поволжье, на Украине. «Аграрное движение, – доносил губернский комиссар из Безсарабии, – приобрело массовый характер… Захватывают казенные, церковные и частновладельческие земли… Малейшее противодействие захватному движению влечет насильственные действия».

Пензенский крестьянин Бегишев вспоминал: «В сентябре все поехали громить Логвина (его громили ещё в 1905 году). К имению и от него тянулась вереница упряжек, сотни мужиков и баб стали угонять и увозить скот, хлеб и пр. Вытребованный Земской управой отряд пытался отбить кое-что из захваченного, но баб и мужиков собралось к волости около 500 человек, и отряд разъехался». А крестьянин Гапоненко из Таврической губернии рассказывал: «Крестьяне стали громить экономии, разгонять заведывающих, забирать хлеб из амбаров, рабочий скот, мёртвый инвентарь… Даже ставни с окон, двери с построек, полы из комнат и крыши цинковые срывались и забирались» (894).

Вся большая пресса вновь, как и весной 1917 года, писала о сожжённых дворцах, библиотеках и коллекциях картин, о вырубке старинных парков, садов и ставила всё это в один ряд с уголовщиной и общим разгулом преступности в стране. Рост преступности действительно вызывал всеобщее беспокойство. В городах вечерами люди боялись выходить на улицу, а жильцы домов организовывали свою «самооборону» против грабителей. Временное правительство оказалось совершенно неспособным справиться с хулиганами и бандитами. Но ставить в один ряд безнаказанную уголовщину и крестьянскую борьбу за землю против помещиков, а тем более винить во всем большевиков, могли только люди заведомо недобросовестные.

Ленин ещё в апреле писал о необходимости предотвращения разгромов и «абсолютной недопустимости какого бы то ни было ущерба или порчи скота, орудий, машин, построек и пр. и пр.». Но у крестьян была своя «правда». Подмосковный крестьянин Кузьмичев объяснял: «Помещик был наш, мы ему работали, и достояние, бывшее у него, нам одним должно достаться». Когда-то барин говорил своим крепостным: «Вы – мои, и всё ваше – моё». Вот теперь мужики и откликнулись: «Барин наш, и всё добро его - наше» (895).

«Почему гадят в любезных сердцу барских усадьбах? – спрашивал поэт Александр Блок, имение которого, с прекрасной библиотекой, также было разгромлено в это время. – Потому, что там насиловали и пороли девок; не у того барина, так у соседа. Почему валят столетние парки? – Потому, что сто лет под их развесистыми липами и кленами господа показывали свою власть: тыкали в нос нищему – мошной, а дураку – образованностью.

Всё так. Я знаю, что говорю. Конём этого не объедешь. Замалчивать этого нет возможности; а все, однако, замалчивают… Но ведь за прошлое – отвечаем мы? Мы – звенья единой цепи. Или на нас не лежат грехи отцов?» (896).

Предотвратить этот взрыв вековой мести и «неотмщенных обид», остановить поджоги и погромы могли не войско и казаки, на которых уповали и помещики и «почти социалистическое» правительство Керенского, а лишь одно: немедленная передача земли крестьянам. Это могло бы помочь и решению продовольственной проблемы, ибо безвозмездная передача земли стала бы для крестьян «задатком», залогом того, что государство, в очередной раз, их не обманет.

И само крестьянское восстание блестяще это доказало. 13 сентября тамбовские эсеры, преобладавшие в местных Советах рабочих, крестьянских и солдатских депутатов, выпустили от имени исполкомов губернских Советов, прокурора и губернского комиссара Временного правительства «Распоряжение № 3». Осуждая погромы как «безумное преступление» и «безсовестный грабёж», они призвали все волостные земельные и продовольственные комитеты немедленно «взять в свое ведение» частновладельческие земли и имения и, «соблюдая спокойствие, ждать Учредительного собрания».

Но в этом официальном документе крестьяне усмотрели лишь то, что им хотелось видеть. Как писала «Козловская газета», – «мужик… понял распоряжение № 3 как распоряжение о “чёрном переделе”». И они тут же приступили к делу: помещики и управляющие, как правило, изгонялись. Земля и имущество тщательно описывались, а нередко и сразу же распределялись. Преимущество предоставлялось семьям солдат и бедняков. Погромы усадеб сошли на нет, ибо «своё» мужики уже не портили и не уничтожали. Мало того, перепуганные помещики начали массовый вывоз зерна на железнодорожные станции для продажи государству в порядке выполнения хлебной разверстки. Иными словами, как только речь действительно зашла о переходе земли к крестьянам, жажда мести и свирепые бунты затихали.

Однако такой способ предотвращения «безпорядков» и решения земельной и продовольственной проблем, дававший правительству явную отсрочку, оказался для него неприемлемым. По настоянию «Союза земельных собственников», т. е. помещиков, действие «Распоряжения № 3» было приостановлено, а его составители, несмотря на их заверения в полной лояльности, преданы суду (897).

То есть происходило именно то, о чём писал и предупреждал Ленин. Не желая «потеснить» буржуазию и помещиков, правительство затягивало решение самых главных и больных вопросов: о войне и мире, о хлебе и о земле. Ссылаясь на высокие «общегосударственные интересы», оно на деле лишь разжигало конфронтацию и еще более обостряло внутриполитическую ситуацию в стране.

Собственно говоря, и само государство, сама Российская империя стали трещать по этно-национальным швам. Этот треск был слышен и в годы Первой русской революции. Но теперь появились явные признаки распада.

Началось с российских территорий, занятых германскими войсками. Ещё 5 ноября 1916 года оккупационные власти, поддержанные определёнными кругами польской буржуазии, санкционировали создание «Польского государства». И легионеры Пилсудского сражались против России на стороне немцев. В марте 1917 года Петросовет, а позднее и Временное правительство признали за Польшей право на создание суверенного государства. Керенский разрешил сформировать на русском фронте сначала польский уланский полк, а затем и Первый польский корпус под командованием генерала Довбор-Мусницкого.

Но даже те польские политические круги, которые ориентировались на Антанту, постарались дистанцироваться от России. И когда в августе в Париже стал функционировать «Польский национальный комитет», Англия и Франция, не оглядываясь на Россию, признали за ним право на официальное представительство польского народа.

В июне 1917 года в Петрограде Всероссийский Литовский сейм провозгласил образование независимого государства. Временное правительство не отреагировало на это заявление. И Литва получила свою «государственность» из рук немцев, когда в сентябре на оккупированной территории собрался «Национальный Совет» (Тариба) и сформировал свое правительство. После взятия Риги на занятой германскими войсками части Латвии стали конструировать столь же «независимое» – «Герцогство Курляндское».

Громогласные мартовские декларации Временного правительства и особенно ЦИК Советов о «новой свободной России» пробудили надежды у финнов на возврат их прежней государственной автономии.
Эта автономия с её конституцией и всеобщим избирательным правом была для монархистов и националистов, как говорится, бельмом в глазу, дурным примером для других «инородцев», которые, по мнению черносотенца Маркова 2-го, и так «совсем обнаглели».

С трибуны Государственной думы он и его коллега Пуришкевич призывали это «разжиревшее на русских хлебах Княжество Финляндское сделать таким же украшением русской короны, как Царство Казанское, Царство Астраханское и Новгородская пятина». Пора, наконец, и на чухонцев натянуть «смирительную рубашку». Это и было сделано законом 17 июня 1910 года, который фактически «уничтожал автономию Финляндии, а финляндский сейм превращал в обычное губернское земское собрание». «Finis Finlandiae!» – конец Финляндии! – с восторгом воскликнул Пуришкевич, когда данный законопроект был принят (898).

После Февральской революции финны сразу поставили вопрос о возврате им прежнего статуса. Однако назначенный в марте министром по делам Финляндии, один из кадетских лидеров, Фёдор Измайлович Родичев всячески препятствовал этому. Тогда 5 июля, после выхода кадетов из правительства, финляндский сейм, в котором преобладали социал-демократы, принял закон о правах, восстанавливающий автономию. Керенский был в ярости. Когда 11 июля к нему явилась делегация финнов во главе с сенатором Карлом Энкелем, Александр Фёдорович заявил, что распускает сейм и назначает новые выборы. 18-го сейм закрыли. Социал-демократы, державшиеся всегда лояльно по отношению к российским властям, попробовали не подчиниться. И 15 августа двинулись к парламенту. Но русские драгуны, выставленные у здания сейма, быстро охладили их пыл и депутаты мирно разошлись.

Прибывший в Гельсингфорс в самом начала сентября Николай Виссарионович Некрасов – в июле заместитель министра-председателя, а теперь назначенный генерал-губернатором Финляндии, заявил, что надеется «встретить со стороны ответственных финляндских кругов лояльное отношение к законным правам и интересам российской государственности» (899). Однако, вопреки запрету, заручившись поддержкой Областного исполнительного комитета армии, флота и рабочих Финляндии, председателем которого стал Ивар Смилга, социал-демократы заняли помещение Сейма. Но «законопослушность» всё-таки одержала верх. Закон о власти они принять не рискнули и, ограничившись резолюцией протеста, вновь разошлись по домам.

На состоявшихся новых выборах это не прошло им даром. Обойдя социалистов на 9 мандатов, победу одержали правые во главе с вернувшимся из сибирской ссылки Пэром Эдвином Свинхувудом. И теперь уже стало очевидным, что удержать Финляндию в рамках прежней автономии не удастся. Свинхувуд был готов согласиться даже на немецкий протекторат, лишь бы дистанцироваться от революционной России.

Прежние военно-полицейские и чиновно-бюрократические скрепы, удерживавшие регионы и национальные окраины империи, не выдерживали. И повсюду стали возникать организации, претендовавшие на представительство тех или иных народов и конфессий.

4 марта в Киеве была создана Центральная Рада (УЦР), возглавившая украинское национальное движение. Ее председателем избрали близкого прежде к кадетам, а затем перешедшего к украинским эсерам, профессора-историка Михаила Сергеевича Грушевского. 5–7 апреля на Украинском национальном конгрессе он возглавил и Исполнительный комитет УЦР – Малую Раду. Грушевский был убеждён, что настало время «создать украинское народовластие и государственное право Украины». А начинать решили с создания собственной армии и уже в мае военный комитет Симона Петлюры при УЦР приступил к формированию полка имени Богдана Хмельницкого в Киеве, а затем полка имени гетмана Павла Полуботка.

Но Временное правительство выступило против «украинизации» армии, и Керенский даже отказался принять киевскую делегацию, прибывшую 12 мая в Петроград. В ЦИК Советов против «украинских домогательств» выступил Чхеидзе, а кадеты просто заклеймили их как «ещё одно звено германского плана разложения России».

Ответом стал Первый Универсал об автономии Украины, торжественно провозглашенный в Киеве 12 июня: русское правительство «отклонило все наши требования, оттолкнуло протянутую руку украинского народа», и теперь украинцы «сами будут творцами своей жизни». И 23 июня на пленуме УЦР Грушевский формирует первое украинское правительство – Генеральный секретариат – во главе с лидером украинских с.-д. (УСДРП) Владимиром Винниченко. Петлюра возглавляет комиссариат по военным делам.


29 июня в Киев прибыла делегация: Керенский, Терещенко, Некрасов и Церетели. Сошлись на достаточно неопределённой формуле: «Украина в союзе с другими народами Европы в федеративной республике Российской». Так или иначе, но автономия Украины со своим законодательным (УЦР) и исполнительным (Генсекретариат) органами фактически была признана, что и зафиксировал 3 июля Второй Универсал. Это, впрочем, нисколько не помешало тому, что 27 июля между русскими кирасирами, нёсшими караульную службу на станции Киев, и полком Хмельницкого произошла стычка. Началась перестрелка и украинцы были обезоружены. «Мы вам покажем автономию!» – говорили им кирасиры (900).

Аналогичные процессы происходили в других регионах. Еще 15 марта, по инициативе депутатов-мусульман IV Думы в Питере было создано Временное центральное бюро российских мусульман, руководителями которого стали адвокаты – меньшевик Ахмед Цаликов и кадет Садретдин Максудов. А 1 мая в Москве состоялся Первый всероссийский мусульманский съезд, 800 делегатов которого представляли мусульманские организации Петрограда, Москвы, Казани, Уфы, Астрахани, Крыма, Баку, Кавказа и Туркестана.

По докладу Цаликова съезд выдвинул требования – гарантировать для мусульман культурно-национальную автономию и превратить Россию в «демократическую республику на национально-федеративных территориальных началах». Для руководства и координации действий мусульман страны избрали Всероссийский центральный мусульманский совет (Милли Шуро), председателем Исполкома которого стал писатель, эсер Гаяз Исхаки.

После июльских событий Милли Шуро поставил вопрос о формировании отдельных мусульманских воинских частей и о введении двух представителей мусульман в состав нового коалиционного Временного правительства. Однако и в том и в другом им было отказано. Тем не менее, несмотря на запрет, 17 июля в Казани открылся Первый Всероссийский мусульманский военный съезд представителей фронтовых и тыловых частей армии и флота. А 22 июля, в той же Казани, на объединённом заседании Второго Всероссийского мусульманского съезда, Военного съезда и съезда Всероссийского мусульманского духовенства торжественно провозгласили «культурно-национальную автономию мусульман Внутренней России и Сибири» и заявили о ее немедленном введении, не дожидаясь Учредительного собрания.

Первый Общекиргизский (Общеказахский) съезд в Оренбурге, проведённый в конце июля, также высказался за автономию и создание самостоятельной партии «Алаш». Один из её лидеров, член Туркестанского комитета Временного правительства «по устроению киргизского быта в крае», Алихан Нурмухамедович Букейханов, состоявший ранее в кадетах, записал в программу «Алаш» и про национально-территориальную автономию Туркестана и про то, что Россия должна стать федеративной республикой с президентской формой правления.

Однако и эти пожелания были проигнорированы Временным правительством. 20 сентября Ахмед Цаликов заявил: «Приходится с грустью констатировать, что революционная демократия в проблеме устроения народов России далеко не стала на путь, гарантирующий за народами право полного национально-культурного и политического самоопределения»
(901).

Временное правительство действительно довольно вяло реагировало и на «федералистов» и на «автономистов» потому, что дело ограничивалось у них, как правило, лишь разговорами и резолюциями. Но совсем по-другому повёл себя Керенский, когда в Ташкенте, после корниловского мятежа, на митингах рабочих и солдат 12 сентября приняли резолюцию Ташкентского Совета о переходе власти к Советам и избрали Временный Военно-революционный комитет из 5 левых эсеров, 4 большевиков, 3 меньшевиков-интернационалистов и 2 анархистов.

По приказу председателя Туркестанского комитета Владимира Петровича Наливкина, близкого ранее к социал-демократам, членов Ревкома арестовали. Но солдаты и рабочие освободили их, и власть в городе действительно перешла к Совету. 17 сентября Наливкин предъявил ультиматум, требуя признания власти Временного правительства. Но ташкентские рабочие и солдаты поддержали Совет. И лишь прибытие 24 сентября карательной экспедиции генерала Коровиченко позволило подавить выступление
(901).

Совершенно по иным мотивам против Временного правительства выступила Область Войска Донского. Созванный в Новочеркасске после 196-летнего перерыва Донской Войсковой Круг (26 мая – 18 июня) избрал своим председателем директора гимназии Митрофана Петровича Богаевского, а войсковым атаманом генерала Алексея Максимовича Каледина.

Проект Богаевского об автономии ОВД и создании своего выборного правительства был направлен Временному правительству, но оно внесло «поправку», сводившую автономию на нет: управление ОВД должно было по-прежнему осуществляться комиссаром правительства. Однако Войсковой Круг и атаман отвергли поправку. А когда после корниловского выступления, 1 сентября, правительство потребовало ареста и явки Каледина в суд, Круг продемонстрировал свою автономию, заявив, что по старому казачьему обычаю – «с Дона выдачи нет!»

Подчиняться Керенскому казаки не собирались.
Выступая 6 сентября на Войсковом Круге, атаман Каледин прямо заявил, что «Временное правительство плоть от плоти и кровь от крови Совета рабочих и солдатских депутатов». И позднее – уже в октябре, по инициативе Богаевского, Войсковой Круг провозгласил полную независимость ОВД «до образования в России правительства, приемлемого для казаков». Главой объединенного правительства «Юго-Восточного союза казачьих войск, горцев Кавказа и вольных народов степей» стал кадет Василий Акимович Харламов (902).

8 сентября 1917 года, по инициативе Украинской Центральной Рады, в Киеве открылся «Съезд народов и областей России». Его 86 делегатов представляли различные национальные и конфессиональные организации украинцев, казаков, поляков, евреев, литовцев, латышей, эстонцев, молдаван, крымских татар, грузин, азербайджанцев, бурятов и др. С посланием от Керенского сюда прибыл и председатель Особого совещания по проведению областной реформы при Временном правительстве М. А. Славинский.
Максим Антипович заявил, что «мы заинтересованы в цельности и неделимости России» и подобный съезд следовало бы проводить в Петрограде. И хотя вопрос о федеративном устройстве страны может решить лишь Учредительное собрание, Временное правительство не препятствует автономистской работе на местах. Тем более, что уже сейчас все народы России «державны», Украина уже автономна, а в Прибалтике, на Кавказе и в Сибири идут аналогичные процессы.

Председательствующий Грушевский был сдержан и лишь заметил, что Киев и в древние времена Кирилло-Мефодиевского братства являлся центром федералистского движения славян, да и теперь федерация является единственным спасением для России. Были достаточно сдержанны и другие делегаты. Съезд признал необходимым созыв местных Учредительных собраний до общероссийского, преобразование армии по национальному признаку, призвал к выработке оптимального соотношения между «общефедеральным и краевыми языками». Признавалось право Литвы на самостоятельность, а Белоруссии и Латвии на автономию. Согласились и с представителем Совета Союза казачьих войск Р. К. Ивановым в том, что «казачество – это особая ветвь русского народа» и даже «особая нация», для которой также необходима государственная автономия.

Не сдержался и сказал лишнее лишь делегат от Грузии И. А. Бараташвили: «Мы за федерацию и не говорим пока о независимой Грузии, но и это слово будет сказано». Грушевский осадил его: украинцы придерживаются иного мнения и от федеративной России будут стремиться к федеративной Европе. Славинский с пафосом поддержал его: «За Российской федерацией последует европейская федерация, а затем – всемирная» (904). Ничего кроме этого фальшивого пафоса ни он, ни Временное правительство противопоставить угрозе распада России не могли.

Для тех, кто хотел предотвратить развал огромной страны, были возможны два варианта противодействия. Первый: попробовать удержать распадающиеся части империи с помощью силы. То есть попытаться спасти «единую, неделимую державу» на прежних – пусть и несколько «олибераленных» основах. Но сил для этого уже не было.

Другой вариант: не отрицая права народов на самоопределение, сохранить Россию на совершенно иной базе. Прежде всего решить главные социально-экономические проблемы «метрополии» так, чтобы сделать её более притягательной для национальных окраин, чем прежде. И создать тем самым возможность для добровольного объединения.


В своё время, размышляя о судьбах России, Ленин писал: «Отделения мы вовсе не проповедуем. В общем, мы против отделения. Но мы стоим за право на отделение ввиду черносотенного великорусского национализма, который так испоганил дело национального сожительства, что иногда больше связи получится после свободного отделения!!» (905).

Это отнюдь не означает, что национализм малой нации – «лучше». Даже на чисто эмоциональном уровне он может оказаться гораздо противнее хотя бы в силу своей провинциальности. Но главное, конечно, не в этом. Гипертрофированный национализм малой нации, взращённый на злобе и ненависти по отношению ко всему «не нашему», легко перерастает в самый агрессивный шовинизм.

Когда польские националисты пытались оправдать необходимость войны Германии против России под предлогом того, что она якобы может принести независимость Польше, Ленин написал: «Быть за войну общеевропейскую ради одного только восстановления Польши – это значит быть националистом худшей марки, ставить интересы небольшого числа поляков выше интересов сотен миллионов людей, страдающих от войны»
(906).

Поэтому в большевистской программе (1913 г.), помимо признания права на самоопределение вплоть до образования собственного государства, содержалось требование областной автономии и самоуправления для всех определившихся в хозяйственно-экономическом, национальном и территориальном отношении областей в рамках единого крупного демократического государства.

В эсеровской программе, также не отрицавшей права на самоопределение, стояло требование федерации: «федеративных отношений между различными национальностями». И, как видим, именно оно, после свержения монархии, было выдвинуто на самых различных национальных съездах. Социал-демократы в прежние годы всячески критиковали это требование. Они опирались на определенную марксистскую традицию: критику Марксом федерализма Прудона и Бакунина. И многие социалисты так и остались «упёртыми» в данные цитаты.

Но верность Марксу означала для Ленина верность не букве, а духу марксизма. В «Государстве и революции» он анализирует сам подход Маркса и Энгельса к этой проблеме. Владимир Ильич показывает, что критика федерализма носила у них не абсолютный, а конкретно-исторический характер. И в определённых исторических условиях, например, после свержения монархии с ее централистско-бюрократической формой правления, федерация может сыграть позитивную роль.

Отношение к федерализму, пишет Ленин, среди прочих конкретных условий, определяется прежде всего остротой национального вопроса в данной стране. Если «национальный вопрос ещё не изжит», то федеративная республика, при всех недостатках федерализма, может стать «шагом вперед». Важно лишь, чтобы строилась она на началах «добровольного объединения» и добровольного «демократического централизма», который в едином государстве «устраняет всякий бюрократизм и всякое “командование” сверху безусловно» (907).

Таким образом, всё сошлось в одной точке. Временное правительство оказалось неспособным решить ни вопрос о войне и мире, ни вопрос о хлебе и земле, ни вопрос о российской государственности. Мало того, становилось всё более очевидным, что именно оно является препятствием на пути решения данных проблем. И не радикализм каких-либо партий, не стремление к власти их «фанатичных» лидеров, а логика народной борьбы за свои насущные интересы диктует необходимость свержения такого правительства.

Американский разведчик полковник Раймонд Робинс был человеком наблюдательным. Работая «под крышей» американского Красного Креста, он много колесил в эти месяцы по России. И вот его наблюдения…

«…Я обнаружил, что Временное правительство не пустило прочных корней в русской жизни… Власть его существовала в большей или меньшей степени только в Петрограде, Москве и немногих других местах… С мандатами Керенского в кармане, я пытался вести порученное мне дело. При посещении деревень или городов я обращался к местным жителям с просьбой выполнить приказание, но они при виде мандатов Керенского только смеялись и говорили: “Повидайте-ка прежде председателя Совета”.

…Я спросил: “Что такое Совет?” Мне ответили: “Это рабочие, солдатские и крестьянские депутаты”. Я сказал им: “Это революционная организация. Мне же нужна гражданская организация – земская управа, волостное управление – словом, какая-нибудь регулярная гражданская власть”. Они возразили: “Это не приведёт ни к чему. Вам лучше повидать председателя Совета”.
Во многих случаях, когда мне удавалось увидеть председателя местного Совета и он – не вследствие приказа Керенского, а по собственному решению – соглашался сделать то, о чём я просил, моё желание выполнялось без всяких помех. Если мне был нужен поезд, я его получал. Если нужны были шесть телег для перевозки зерна из деревни на станцию, мне давали эти шесть телег. Я на деле убедился, что реальная власть принадлежит советам, а не органам Временного правительства» (908).

Весь опыт 1917 года подтверждал, что воля большинства народа сосредоточена в Советах и воплощена в лозунгах большевистской партии. Их реализация позволит Советам немедленно дать землю крестьянам, ввести рабочий контроль на предприятиях, покончить с войной или хотя бы добиться перемирия, которое сбережёт десятки и сотни тысяч жизней. Если же мир будет отвергнут, то Россия поведёт действительно революционную войну, а «обороноспособность страны, свергшей иго капитала, давшей землю крестьянам, поставившей банки и фабрики под рабочий контроль, – пишет Владимир Ильич, – была бы во много раз выше обороноспособности капиталистической страны». Иначе говоря, заключает Ленин, в вопросе о войне и мире пролетариат выступает «поистине как представитель всей нации, всего живого и честного во всех классах…» (909).

Что же касается национального вопроса и российской государственности – этих коренных вопросов жизни населения страны, то Советы дадут всем бывшим национальным окраинам России свободу выбора – идти вместе или врозь. Но несомненно одно: если пролетариат и беднейшее крестьянство возьмут в руки государственную власть и объединят действия всех народов и всех регионов в борьбе против буржуазии и помещиков за передачу «всей нации» частной собственности на землю, заводы, железные дороги, это как раз и станет проявлением подлинного, а не декларативного и принудительного, «единства нации». То есть и в этом вопросе, резюмирует Ленин, большевистские лозунги могут стать не только программой всех «трудовых масс», но и «угнетённых национальностей», а стало быть – подавляющего большинства народа (910).

Отвечая своим либеральным и ортодоксально-марксистским оппонентам, Владимир Ильич пишет: «Дело вовсе теперь в России не в том, чтобы изобретать “новые реформы”, чтобы задаваться “планами” каких-либо “всеобъемлющих” преобразований». Обвинения большевиков во «введении социализма», – заведомая ложь. «В действительности же положение в России таково, что невиданные тяжести и бедствия войны, неслыханная и самая грозная опасность разрухи и голода сами собой подсказали выход, сами собой наметили, и не только наметили, но и уже выдвинули» именно те неотложные преобразования, которые стали программой большевиков.

Реализовать её можно с помощью Советов. И «власть Советам, – продолжает Ленин, – единственное, что могло бы сделать дальнейшее развитие постепенным, мирным, спокойным, идущим вполне в уровень сознания и решения большинства народных масс, в уровень их собственного опыта» (911).

Конечно, те, кого затронут эти преобразования – буржуазия и помещики – попытаются оказать сопротивление. Это неизбежно. «Но, чтобы сопротивление дошло до гражданской войны, для этого нужны хоть какие-нибудь массы, способные воевать и победить Советы. А таких масс у буржуазии нет и взять их ей неоткуда».

Как это ни парадоксально, но в таком мирном и наиболее безболезненном переходе власти к Советам, отмечает Ленин, – последний шанс буржуазии и помещиков избежать более тяжких последствий. Если эта возможность будет упущена и гражданская война все-таки будет развязана, то «она должна будет кончиться, как показывают все доступные уму человека данные и соображения, полной победой рабочего класса, поддержкой его беднейшим крестьянством, для осуществления изложенной программы, но она может оказаться весьма тяжелой, кровопролитной, стоящей жизни десяткам тысяч помещиков, капиталистов и сочувствующих им офицеров» (912).

3 сентября 1917 года, после того как ЦИК решил поддержать Директорию Керенского, Ленин написал в ЦК, что надежды на мирный и наименее болезненный вариант решения вопросов, поставленных революцией, уходят в прошлое. «…Пожалуй, предложение компромисса уже запоздало… Да, по всему видно, что дни, когда случайно стала возможной дорога мирного развития, уже миновали» (913).

Статья «О компромиссах» с этой припиской, видимо, тогда же, 3 сентября, или утром следующего дня была доставлена в Питер. Сделать это мог Ивар Смилга. Ещё 6 августа ЦК решил направить его в Финляндию для работы среди российских матросов, солдат и рабочих. Но военные инстанции дали пропуск лишь в середине августа. В Гельсингфорсе, по просьбе Ленина, Ровио устроил им встречу у себя на квартире, и у Владимира Ильича появился таким образом ещё один канал связи (914).

В 1924 году, во время партийной дискуссии вокруг проблем 1917 года Григорий Сокольников написал, что, получив статью «О компромиссах», «редакция ЦО высказалась против помещения статьи, считая, что обстановка не даёт оснований для “компромисса”. Ленин настоял на помещении статьи, она была напечатана в “Рабочем пути” через два дня [6 сентября – В.Л.]; конечно, в этом случае прав был Ленин, а не редакция ЦО, желавшая взять “чуточку левее” Ленина» (915).

В данном случае Григорий Яковлевич явно что-то запамятовал. Среди столичных большевиков действительно было немало противников соглашений с меньшевиками и эсерами. 7 сентября, на следующий день после публикации ленинской статьи, на заседании ПК Антон Слуцкий заявил, что некоторое «полевение» умеренных социалистов и Советов несомненно, но идти на сближение с соглашателями не надо. Что касается Советов, то их следует использовать как боевые центры для взятия власти.
Георгий Филаретович Коломин был ещё более решителен: «Наша цель – не идти рука об руку с вождями этих Советов, а стараться оторвать от них более революционные элементы… Никаких компромиссов!.. Будем готовиться к боевой схватке». И пусть ЦК проявит свою позицию «ярче, определённей…» Близкую, хотя и более сдержанную позицию занял на этом заседании член ЦК Андрей Бубнов (916).

Но эти настроения разделялись отнюдь не всеми. И в резолюции ПК 10 сентября говорилось лишь о невозможности компромиссов с буржуазными партиями и «цензовыми элементами». Центральный Комитет занял также вполне определённую позицию: решая 3 и 6 сентября вопрос о составе президиумов Петроградской думы и Петросовета, он предложил коалицию – распределение мест «пропорционально между социалистическими фракциями» (917). Так что говорить о том, что питерские цекисты взяли «чуточку левее», нет оснований. Как, впрочем, нет оснований и для того, чтобы говорить о их разногласиях в эти дни с ленинской позицией.

Хотя 3 сентября Владимир Ильич и высказал предположение о том, что время компромисса прошло, он на протяжении ещё недели продолжал обдумывать этот вариант развития событий. Возможность избежать гражданской войны была столь желательна, что даже при одном шансе из ста, им необходимо было бы воспользоваться. «Если есть абсолютно безспорный, абсолютно доказанный фактами урок революции, – пишет он, – то только тот, что исключительно союз большевиков с эсерами и меньшевиками, исключительно немедленный переход всей власти к Советам сделал бы гражданскую войну в России невозможной» (918).

В статье «Задачи революции» Владимир Ильич ещё раз отмечает, что «взяв всю власть, Советы могли бы ещё теперь – и, вероятно, это последний шанс их – обезпечить мирное развитие революции, мирные выборы народом своих депутатов, мирную борьбу партий внутри Советов, испытание практикой программы разных партий, мирный переход власти из рук одной партии в руки другой». Проблема в том, считает Владимир Ильич, – научились чему-нибудь эсеры и меньшевики за полгода революции, или нет.

Если да, то можно создать устойчивую государственную власть, опирающуюся «заведомо и безусловно на большинство населения». Если же не сделать этого немедленно, «революция погибла, и только победоносное восстание пролетариата сможет спасти её» (919).

Удивительное дело: избежать гражданской войны хотели и соглашатели, и большевики. Но эсеро-меньшевистские лидеры полагали, что добиться этого можно лишь не форсируя реализацию радикальных требований народа. Не отпугивая буржуазию и не разрывая коалиции с ней. В противовес им, большевики были убеждены, что любое затягивание решения вопросов о мире и земле, – а при коалиции это неизбежно – лишь усилит возмущение и озлобление масс. И неизбежно – по всем законам развития революций – приведёт к социальному взрыву и гражданской войне.


Статьи, в которых Ленин развивал эти мысли – «Один из коренных вопросов революции», «Русская революция и гражданская война», «Задачи революции» – обычно относят к «первой половине сентября». Но Виталий Старцев прав: эти хронологические рамки можно сузить до 6–9 сентября (920).

Меньшевики и эсеры сами позаботились о том, чтобы сделать компромисс между советскими партиями невозможным. 8 и 9 сентября в меньшевистской «Рабочей газете» и эсеровском «Деле народа» они не только отвергли предложение большевиков, но и попытались «поставить их на место». В ЦИК, Советах, прессе была начата кампания по дезавуированию итогов голосования в Петросовете 1 сентября, когда большевики получили большинство. И поскольку кворума тогда действительно не было, решили вновь проверить соотношение сил 9 сентября.

В связи с необходимостью ремонта Таврического дворца для Учредительного собрания, Петросовету передали Смольный, где прежде находился Институт благородных девиц. Здесь, при полном составе Совета, старый президиум поставил вопрос о доверии. Причем Церетели особо оговорил, что «проводить тактику большевиков мы не можем» и голосование 1 сентября противоречит всей прежней политической линии Петросовета.

Президиум – Чхеидзе, Церетели, Дан, Анисимов, Скобелев, Гоц и Чернов были уверены, что большинство, как и прежде, поддержит их. И предложили: пусть те, кто высказывается за отставку прежнего руководства, выйдут из зала. Но, к их изумлению, в дверях образовались заторы. И когда результаты этого голосования подсчитали, оказалось, что за эсеро-меньшевистский президиум – 414 депутатов, против – 519, воздержалось – 67.

В состав нового президиума вошли четыре большевика – Троцкий, Каменев, Рыков и Фёдоров, два эсера и один меньшевик. Низложенные вожди под гром аплодисментов нового большинства молча сходили с эстрады.
И лишь Церетели бросил в зал реплику: «Мы полгода держали высоко и достойно знамя революции… Мы можем только выразить пожелание, чтобы вы так же продержали его хотя бы половину этого срока!»

«Соглашательские вожди, – пишет Троцкий, избранный новым председателем Петросовета, – совсем исчезли с горизонта, окопавшись в Исполнительном комитете [ЦИК] … Вместе с [ними]… перестали показываться друзья и почитатели демократических министров, радикальные офицеры и дамы, полусоциалистические писатели, образованные и именитые люди. Совет стал однороднее, серее, сумрачнее, серьёзнее» (921).

Так уж случилось, что именно в этот день, 9 сентября, в Гельсингфорсе собрался 3-й Областной съезд Советов армии, флота и рабочих Финляндии. Из 123 делегатов 63 принадлежали к большевикам, 48 – к левым эсерам. И 12 сентября председателем нового Исполнительного комитета, провозгласившего себя высшим органом политической власти на главной базе Балтфлота, избрали Ивара Тенисовича Смилгу – члена большевистского ЦК (922).

Ещё до этого, 5 сентября, в Красноярске большевики одержали победу на Среднесибирском съезде Советов. 8 сентября 130 голосами против 66 большевистскую резолюцию принял Киевский Совет. В десятках городов Центрального промышленного района, Прибалтики, Донбасса, Урала – городов и губернских, и уездных, в рабочих поселках – большевики возглавили Советы, которые сосредотачивали в своих руках власть на местах.

Влияние большевиков резко возросло в массе городского населения. 20 августа они получили на выборах в Петроградскую городскую думу 33 процента голосов и 67 мест, вместо прежних 20 процентов, заняв второе место после эсеров и их союзников (75 мест). Блок кадетов, трудовиков и плехановцев получил лишь около 50 мест
(923).

Но самой большой сенсацией оказались итоги сентябрьских городских выборов в Москве. «Это голосование на выборах в районные думы в Москве, – пишет Ленин, – является вообще одним из наиболее поразительных симптомов глубочайшего поворота в общенациональном настроении. Что Москва более Питера мелкобуржуазна, это общеизвестно…

И вот в Москве голоса эсеров и меньшевиков с 70 процентов в июне падают до 18… Кадеты усилились с 17 процентов до 30 процентов, но они остались меньшинством, безнадёжным меньшинством, несмотря на очевидное присоединение к ним “правых” эсеров и “правых” меньшевиков. А “Русские ведомости” говорят, что абсолютное число голосов за кадетов понизилось… Только у большевиков число голосов возросло… Они получили 47 процентов всего числа голосов. Что вместе с левыми эсерами мы имеем теперь большинство и в Советах, и в армии, и в стране, в этом ни тени сомнения быть не может». При окончательном подсчёте голосов выясняется, что победа большевиков в Москве ещё более сенсационна – свыше 51 процента (924).

Делая столь серьёзный вывод, Ленин учитывал и тот поворот, который происходил в сознании крестьянской массы. «Волна угара и травли против нашей партии среди наших товарищей крестьян прошла, – писал большевик Лобов, побывав в Смоленской губернии. – …Из моих личных наблюдений в деревне видно, что крестьяне нас теперь хотят понять подробно, и уже слово “большевик” для них не пугало, как было раньше…» (925).

Эсеровский официоз «Дело народа» отмечал: «Большевизм, в тесном смысле этого слова, усилился. Это вне сомнений… Петроградский пролетариат теперь почти сплошь идёт за большевиками… Последние дни принесли известие о победах большевиков на выборах в Ревеле, Царицыне, Орехово-Зуеве, Иваново-Вознесенске, Твери и др. городах. Победы эти нельзя назвать иначе, как блестящими, ибо большевики в несколько раз возобладали тут над с.-р. и меньшевиками, вместе взятыми. Это – рабочие. Но вот выборы в уездное земство в Московском уезде, земские выборы в некоторых волостях Пермской губернии. И везде неожиданный успех большевиков» (926).

В сентябре, в связи с крестьянским восстанием, Керенский издал приказ № 911, по которому «лица учинившие насильственные действия скопом», приговаривались к «отдаче в исправительные арестантские отделения до трёх лет». И вот из взбудораженной рязанщины, из своего Данковского уезда, крестьянин И. С. Титов пишет в большевистское Московское областное бюро: «Крестьяне все пришли к моему убеждению и все стали большевиками. Социалистов-революционеров, которые ездили к нам на собрания, крестьяне прогнали их к чёрту с криками, чтобы больше не ездили: только сулите нам землю, а давать не даёте. Мы уже у помещиков землю отобрали, хлеб реквизировали. Одним словом – по-большевистски».

Элемент преувеличения в этой оценке, конечно, был. Но вот сообщение рязанской эсеровской газеты «Голос труда» из Раненбургского уезда: «Во многих волостях заметно стремление к большевизму. Партия социалистов-революционеров стала уже немодной» (927). У Ленина на сей счёт были и свои наблюдения. Когда он перебирался в Финляндию и вместе с Зиновьевым зашёл к Кальске, Рахья сказал, что на Эмиля можно положиться, он старый подпольщик – эсер. Ленин удивился – «Как эсер?» Рахья махнул рукой: «Он такой же эсер, как я – китайский император» (928).

Безусловно, на многих уездных и губернских съездах Советов крестьянские депутаты, по традиции, ещё будут голосовать за эсеров, отдавая при этом предпочтение левым эсерам, всё более сближавшимся с большевиками. Но в политической борьбе важна не столько самоидентификация с той или иной партией, сколько характер реального политического действия. Отдавая свои голоса эсерам, крестьяне на деле шли против официального руководства этой партии, осуждавшего «самовольный» захват помещичьей собственности. И прав был И. С. Титов: как только вставал вопрос о земле – крестьяне на деле действовали «по-большевистски».

Те, кто пытается объяснить гигантский рост влияния большевиков умелой постановкой агитационной работы, нередко забывают о том, какими кадрами блистательных публицистов и ораторов располагали их оппоненты. И Ленин справедливо отметит: «Мы, партия большевиков, Россию убедили». Однако народ пошёл за большевиками не потому, «что их агитация была более искусна. Нет, дело в том, что агитация их была правдива» (929).

Постепенно складывалось то положение, когда страна психологически всё более разламывалась надвое: «бедные» и «богатые», «мы» и «они», «власть» и «народ». А поскольку авторитет рабочих признавали и солдаты, и крестьяне, то все они начинали самоидентифицироваться как «пролетариат», противостоящий «буржуазии».

Любопытную зарисовку, сделанную уже в октябре, оставил Джон Рид… В Царском Селе у вокзала – двое солдат. Явные крестьяне. Их буквально осаждает толпа обывателей. «Атаку вёл высокий молодой человек в студенческой форме, с очень высокомерным выражением лица. “Я думаю, вам ясно, – вызывающе говорил он, – что, поднимая оружие против своих братьев, вы становитесь орудием в руках разбойников и предателей”. – “Нет, братишка, – серьёзно отвечал солдат, – не понимаете вы. Ведь на свете есть два класса: пролетариат и буржуазия…”

“Знаю я эту глупую болтовню! – грубо оборвал его студент… – Повторяешь, как попугай!..” В толпе засмеялись… “Говорю тебе, что то, за что вы сражаетесь, – это не социализм. Это просто анархия, и выгодно это только немцам… А знаешь ли ты, что Ленина прислали из Германии в запломбированном вагоне? Знаешь, что Ленин получает деньги от немцев?”

“Ну, этого я не знаю, – упрямо отвечал солдат. – Но мне кажется, Ленин говорит то самое, что мне хотелось бы слышать. И весь простой народ говорит так. Ведь есть два класса: буржуазия и пролетариат…”

“Дурак!.. – уверенно заявил студент. – Я борюсь с большевиками потому, что они губят Россию и нашу свободную революцию. Что ты теперь скажешь?” Солдат почесал затылок. “Ничего я не могу сказать! – его лицо искажено было умственным напряжением. – По-моему, дело ясное, только вот неучёный я человек!.. Выходит словно бы так: есть два класса – пролетариат и буржуазия… И кто не за один класс, тот, значит, за другой…”» (930)

Новая революционная волна нарастала, ширилась, оставляя позади и перехлёстывая через те партии, которые пытались противиться либо просто не поспевали за ней. Рабочие-меньшевики целыми группами переходили к большевикам. Тираж «Рабочей газеты» с прежних 100 тысяч упал в сентябре до 10–15 тысяч. Меньшевики-интернационалисты, группировавшиеся вокруг «Новой жизни», признав «несомненный факт полного краха меньшевистского крыла социал-демократии, перехода его в политическое небытие», 12 сентября создали свое Центральное бюро, не подчинявшееся меньшевистскому ЦК. Даже Лев Дейч был вынужден признать, что дни меньшевизма «несомненно уже сочтены» (931).

Обострялся разброд и среди эсеров. Левые эсеры, группировавшиеся вокруг Марии Спиридоновой, Бориса Камкова и Владимира Карелина, всё более укрепляли свои позиции и обособлялись от правого руководства партии. «В Питере 10 сентября 1917 г., – отметил Ленин, – городская конференция эсеров дала большинство в две трети левым эсерам, тяготеющим к союзу с пролетариатом, отвергающим союз (коалицию) с буржуазией». К ним переходит газета «Знамя труда» и целые организации – в Гельсингфорсе, Киеве, Воронеже, Казани, Сызрани, Барнауле. Само эсеровское руководство признало, что «разногласия внутри партии так обострились, что местами совместная работа стала уже невозможной и что левые максималистские группы во многих местах фактически уже работают отдельно» (932).

Так о каком компромиссе и с какими именно эсерами и меньшевиками может идти речь? Ленин всегда считал, что компромисс важен не тем, что позволяет усадить за один стол различных партийных лидеров со всеми оттенками их взглядов и настроений. Компромисс имеет смысл лишь тогда, когда за этими лидерами действительно стоят широкие массы.

Но теперь, когда у соглашателей почва явно уходила из-под ног, когда широкое народное движение оставляло их позади, проблема большинства решалась уже не компромиссом, а прямой апелляцией к массам, прямым революционным действием.

Прав был Георгий Коломин, заявивший 7 сентября на заседании ПК: «Как на заводах, так и в крестьянской бедноте мы наблюдаем отход влево». И если революционная волна перехлестнула через эсеро-меньшевистских лидеров, то «теперь нам думать о компромиссе смешно» (933).

Опасность того, что массовое движение перехлестнёт и через большевиков, что «безконечно свирепый» взрыв, о котором предупреждал Ленин, может произойти совершенно стихийно и в самых диких формах, становилась всё более очевидной.

Особенно подвержена была такого рода стихийным и диким вспышкам солдатская масса, среди которой было немало элементов в значительной мере деклассировавшихся за годы войны. Их психология и поведение проанализированы в книге Владимира Булдакова «Красная смута» (М., 1997). Именно они в сентябре крушили магазины в Уфе и тут же на улице либо продавали захваченные вещи, либо просто затаптывали их в грязь. В Бендерах, Тирасполе, Остроге, Ржеве, Торжке, разгромив винные склады, пьяные солдаты вместе с хулиганами громили лавки и магазины. В Харькове такие же пьяные солдаты, науськиваемые черносотенцами, бросились на еврейское кладбище, намереваясь вырыть из могил якобы спрятанное там золото.

Неспособность правительства решить вопрос о мире, хлебе и земле вызывала в массах бурю озлобления и ненависти. Эти настроения создали почву для стремительного роста влияния различных групп анархистов. Об этом сообщали в ЦК РСДРП из Севастополя, из Юго-Западного края, из Финляндии, Донбасса и других районов страны.

В письмах в ЦК большевистские комитеты отмечали безконечную усталость масс, выражавшуюся «в дикой злобе, которая в каждую минуту может вызвать неслыханно дикие выступления», что в провинции массы «бурлят, невтерпёж», что «масса “левеет” по-анархистски», что слепая ярость пробуждает самые низменные инстинкты. Антонов-Овсеенко прямо предупреждал: «Масса идет через нашу голову… Надо спешить» (934).

Многочисленные сообщения о подобного рода эксцессах всячески муссируются буржуазной прессой. «Все это, – писало “Утро России” 1 октября, – леденит душу ужасом уже не предчувствия, а уверенности, что пробил последний “двенадцатый час”». Ленин тщательно анализирует ситуацию и приходит к выводу, что тот самый «общенациональный кризис», о котором говорилось в резолюции VI съезда партии, становится фактом. Отсюда вытекает и практическая задача: надо торопиться – «иначе волна настоящей анархии может стать сильнее, чем мы…» (935).

И именно в этот момент, когда центр тяжести движения всё более перемещался непосредственно в массы, на улицу, на заводы и в казармы, большевистский ЦК позволил увлечь себя в новую «говорильню», в новый виток «парламентских игр».

Оффлайн Константин Кулешов

  • Активист Движения "17 марта"
  • **
  • Сообщений: 316
«На вулкане»

Вечером 14 сентября в Александринском театре открылось Демократическое совещание. Идея его созыва была изложена Фёдором Даном ещё в ночь на 27 августа, когда стало ясно, что прежняя правительственная коалиция с кадетами рухнула. Предполагалось, что такое совещание создаст правительство «демократической коалиции» из представителей Советов, демократических партий, профсоюзов, кооператоров, органов местного самоуправления и прочих общественных организаций. И поскольку критерии представительства изначально были весьма неопределёнными, открывались самые широкие возможности для политического манипулирования.

Так оно и случилось. Из более чем полутора тысяч мест 300 было отдано органам местного городского самоуправления, 200 – земствам, 120 – кооперативам, находившимся в руках эсеров и меньшевиков. Советы, профсоюзы и другие общественные организации получили более тысячи мандатов. Но преимущество было опять-таки отдано сельским Советам, где явно преобладали эсеры. А вот всем Советам рабочих и солдатских депутатов, действительно представлявшим наиболее политически активную часть населения страны, предоставили лишь 230 мест, профсоюзам – 100, рабочим кооперативам – 38, флоту – 15.

Эти манипуляции привели к такому распределению мандатов между партиями, которое уже не соответствовало реальному соотношению сил в стране. Из тех делегатов, которые написали о своей партийности в анкетах, 532 являлись эсерами (71 указали на принадлежность к левым эсерам), 172 – меньшевиками (их них 56 интернационалистов), 134 – большевиками, 133 назвались безпартийными. И прав был Милюков, когда позднее написал: «Демократическое совещание… было по самому своему происхождению ловким политическим манёвром с целью оттянуть разрешение неразрешимого конфликта» (936).

Между тем, уже 3 и 6 сентября ЦК принял решение об участии в совещании и даже поставил вопрос о делегировании на него (при условии депутатской неприкосновенности) Ленина и Зиновьева. Однако понимание целей этого участия было среди большевиков различным.

Редактор «Уральского рабочего» Самуил Цвиллинг 8 сентября предложил обратиться к массам, разъясняя им, что предстоящее совещание «это подмена Всероссийского съезда Советов, продолжение тактики соглашательства и стремление ЦИК опереться на сомнительные в революционном смысле элементы (кооперативы, национальные группы, земства и т. д.) вместо единственно революционных элементов – рабочих, солдат и крестьян. Это стремление после корниловского мятежа устроить “коронацию” Керенскому.

Мы послали на это совещание своих представителей только для того, чтобы испортить эту коронацию, чтобы потребовать от него сложения полномочий и немедленного созыва Всероссийского съезда Советов… Немедленно организовывайте Красную гвардию из рабочих и приступайте к обучению её военному строю и стрельбе из винтовок… Делайте это возможно скорее и срок обучения чтобы был возможно короче».


Уже упоминавшийся Среднесибирский съезд Советов в Красноярске, посылая своих делегатов на совещание, даёт им императивный мандат: «Требовать перехода власти в руки Советов… Принять все меры к немедленному созыву Всероссийского съезда Советов для создания верховной революционной власти». Аналогичные резолюции принимаются съездами Советов Финляндии, Латвии, Ярославля, Челябинска, Ставрополья и др. (937).

В большевистском ЦК были более осторожны. Некоторым его членам казалось, что идея «компромисса» всё ещё вполне реальна. 13 сентября ЦК поручил выработать декларацию для совещания Троцкому, Каменеву, Сталину, Милютину, Рыкову. И в тот же день в «Рабочем пути» публикуется статья Зиновьева «Наша победа и наши задачи». Эмиль Кальске, у которого он жил тогда, пишет, что именно в это время Григорий Евсеевич не раз встречался на квартире у Никандера Кокко с Рыковым и Сталиным. А стало быть, есть основания предполагать, что статья 13 сентября выражала не только личное мнение Зиновьева (938).

«Главный вопрос, который стоит сейчас перед каждым революционером, – говорилось в статье, – заключается в том, существуют ли ещё и сейчас какие-нибудь шансы на мирное развитие революции и что нужно сделать, чтобы эти шансы усилить? И тут-то надо себе сказать: если существуют, то только в том случае, если между рабочим классом окончательно пошедшим за нашей партией, и массой мелкобуржуазной демократии, идущей за эсерами и меньшевиками, состоится известный компромисс, известное соглашение… И открывающееся на дня Всероссийское демократическое совещание могло бы ещё открыть путь для такого мирного исхода». А в подкрепление этой позиции «Рабочий путь», не печатавший после 6 сентября ни одной ленинской статьи, публикует 14-го за его подписью работу «Один из коренных вопросов революции», написанную 7 или 8-го, в которой говорилось о возможности «мирного, спокойного» перехода власти к Советам.

Трудно сказать, успел Ленин прочесть эти газеты или нет, но именно 13 и 14 сентября он пишет два письма: первое – Центральному Комитету, второе – ЦК, ПК и Московскому комитетам партии.

В своих письмах Ленин исходил из того вывода, который он сделал в начале сентября. Вывода о том, что после корниловщины Россия сделала новый рывок к углублению революции. Фактически – к новой революции. И с этой точки зрения, оглядываясь назад, «ясным становится, – отмечает Владимир Ильич, – что виной и ошибкой большевиков была недостаточная революционность их тактики, а никак не чрезмерная революционность, в коей нас обвиняют филистёры» (939).

Несомненным фактом является то, что крах корниловщины дискредитировал в глазах народа саму идею коалиции революционной демократии с буржуазными элементами. А это в принципе изменило роль и место в политической жизни Советов как главных выразителей воли народа.

Фактом является и то, что большевики, пойдя на крайние уступки, предложили соглашательскому руководству Советов взять всю власть в свои руки. И «величайшей ошибкой было бы думать, – пишет Ленин, как бы отвечая Зиновьеву, – что наше предложение компромисса ещё не отвергнуто, что Демократическое совещание ещё может принять его» (949).

Что касается самого совещания, то следует исходить из того, что «в нём не представлено большинство революционного народа… Это совещание меньшинства народа – нельзя забывать этой очевидной истины». Так что же – разогнать его? Нет. Надо лишь определить тактику поведения в нём, а главное понять, что основная арена политической борьбы переместилась из любых «представительных учреждений» – в массы. Поэтому, даже если бы совещание «объявило себя перманентным и суверенным парламентом революции, всё равно оно ничего не решает: решение лежит вне его, в рабочих кварталах Питера и Москвы» (941).


«Мы должны на Совещании, – предлагает Ленин, – немедленно сплотить фракцию большевиков, не гоняясь за численностью, не боясь оставить колеблющихся в стане колеблющихся… Мы должны составить краткую декларацию большевиков, подчёркивая самым резким образом неуместность длинных речей, неуместность “речей” вообще, необходимость немедленного действия для спасения революции, абсолютную необходимость полного разрыва с буржуазией, полного смещения всего теперешнего правительства…

Прочтя эту декларацию, призвав решать, а не говорить, действовать, а не писать резолюции, мы должны всю нашу фракцию двинуть на заводы и в казармы: там её место, там нерв жизни, там источник спасения революции, там двигатель Демократического совещания». И там «в горячих, страстных речах разъяснять нашу программу и ставить вопрос так:
либо полное принятие её Совещанием, либо восстание. Середины нет. Ждать нельзя»
(942).

Ленин формулирует три непременных условия успешности восстания. Первое и второе – очевидны: «Восстание должно опираться на революционный подъем народа», оно должно «опираться не на заговор, не на партию, а на передовой класс». Но «народ» и «пролетариат» – достаточно сложные и неоднородные величины. Это не статисты исторической драмы, дружно шагающие в ногу по указке вождей.

Поэтому третье условие успеха состоит в том, что для восстания необходимо избрать «переломный пункт в истории». Это такой момент, когда выступления наиболее сознательной и решительной части народа достигают наивысшей активности и размаха, а симпатии к вооруженному восстанию со стороны колебавшихся «друзей революции» резко усиливаются. Вот тогда руководители восстания и должны приложить все усилия к тому, чтобы выступление не вылилось в стихийный взрыв, как это случилось в июле, а было направлено на вполне осознанное и продуманное взятие государственной власти (943).

Как это может выглядеть на практике? Ленин набрасывает примерную иллюстрацию: организовать штаб восстания, связать с ним все заводы и воинские части, мобилизовать вооружённых рабочих, арестовать правительство, генеральный штаб, блокировать верные им подразделения, юнкерские училища, окружить Александринку и т. д. и т. п. «Всё это примерно, конечно, лишь для иллюстрации…», – подчеркивает Ленин. «Вопрос идет не о “дне” восстания, не о “моменте” его в узком смысле. Это решит лишь общий голос тех, кто соприкасается с рабочими и солдатами, с массами».

А поскольку большевики – делегаты с мест уже съехались в Питер, «наша партия теперь на Демократическом совещании имеет фактически свой съезд…». Необходимо обсудить на нём все указанные вопросы, «чтобы задачу сделать ясной для партии: на очередь дня поставить вооружённое восстание в Питере и в Москве (с областью), завоевание власти, свержение правительства». Именно эти вопросы и именно «этот съезд решить должен (хочет или не хочет, а должен) судьбу революции» (944).

По своим каналам связи – через Смилгу – Владимир Ильич пересылает оба письма Марии Ильиничне Ульяновой. Она размножает их на машинке и по десять экземпляров отдаёт секретарю ЦК Елене Стасовой.

Появляясь в Смольном, члены ЦК «заходили в секретариат, – рассказывает Елена Дмитриевна, – где я передавала им это письмо. Когда я вручила письмо А. С. Бубнову, он, прочитав его, сказал, что я должна уничтожить все экземпляры письма.
–   На каком основании? – спросила я.
–   Я говорю, как член ЦК, – заявил он.
–   Этот документ прислан членом Центрального Комитета, почему я должна вас слушаться? – Бубнов сказал, что ЦК постановит, чтобы это письмо было уничтожено». Не дожидаясь решения, Стасова тут же отправила три экземпляра писем в «секретный архив»
(945).

Уверенность Бубнова в том, что ЦК уничтожит письма, была объяснима. Как раз накануне, 14-го, открылось Демократическое совещание. Приехал Керенский. «Встреченный аплодисментами, – рассказывает Шляпников, – он направился к президиуму, чтобы пожать руки сидевшим за столом. Доходит очередь до нас (большевиков)… Я отодвинулся от предложенной мне руки, а Керенский с протянутой рукой, не встретив наших рук, прошёл далее». А когда Александр Фёдорович стал выступать, к трибуне протиснулся какой-то солдат и прямо в лицо крикнул ему: «Вы – горе родины!» (946)

От большевиков выступал Каменев. Он призвал представителей российской демократии, сидевших в зале, – их, а не Советы, – взять власть в свои руки, создать демократическое коалиционное правительство и орган, перед которым оно будет ответственно. Ему аплодировали. На другой день, 15-го, перед делегатами от Советов держал речь Троцкий. В отличие от Каменева, он говорил о переходе власти к Советам, но также, как и Каменев, ориентировался на мирное развитие событий. Ему тоже аплодировали.
«Авксентьев обратился к сидевшему поблизости Шляпникову: “Возьмите власть, за вами идут массы”. Отвечая соседу в тон, Шляпников предложил положить сперва власть на стол президиума». Подобного рода вызовы были «отчасти издевательством, отчасти разведкой». Но одно было очевидно: даже тут понимают, что большевики – серьёзная сила, с которой необходимо считаться (947).

Вообще, этот театральный зал с красным плюшем его кресел и лож, безчисленными красными знамёнами, крытый кумачом стол президиума во всю длину сцены, даже красная трибуна с приколотой табличкой «Не курить!», видимо, вселяли ощущение чего-то значительного и очень революционного. А 5-й ярус, набитый до отказа рабочими, солдатами, делегатами местных Советов, шумно приветствовавший большевиков, он уж точно создавал праздничное и приподнятое настроение (948).

И вдруг, как гром среди ясного неба, эти ленинские письма…[/color][/b] Их обсуждали в ЦК после заседания в Александринке 15 сентября. Настроение некоторых цекистов очень точно передал Бухарин: «Мы все ахнули». В помещении ЦК его встретил Милютин: «“Знаете, товарищ Бухарин, вот письмецо получили”. Письмо гласило следующее: “Вы будете предателями и негодяями, если сейчас же всю фракцию большевиков не распустите по фабрикам и заводам, не окружите Демократическое совещание и не арестуете всех мерзавцев”. Письмо было написано чрезвычайно сильно и грозило нам всякими карами… Никто ещё так резко вопроса не ставил. Никто не знал, что делать. Все недоумевали первое время. Потом, посоветовавшись, решили. Может быть, это был единственный случай в истории нашей партии, когда ЦК единогласно постановило сжечь письмо т. Ленина» (949).

Приведённый фрагмент взят из выступления Бухарина на вечере воспоминаний 1921 года. Если бы Николай Иванович цитировал лишь по памяти (4 года!), тогда понятно: в подобных случаях память услужливо подбрасывает наиболее «удобные» сюжеты, смягчающие давнюю реальность. Но ведь как раз в 1921 году, в № 2 «Пролетарской революции» данные письма были опубликованы. Во-первых, их было два, а не одно «письмецо». Во-вторых, никакими «карами» Ленин в них не грозил, «предателями» и «изменниками» членов ЦК не называл, ареста «мерзавцев» из Демократического совещания – не требовал. Сохранился, наконец, и протокол заседания ЦК, из которого видно, что «единогласного» постановления сжечь письма – не было.
К анализу публикации этих воспоминаний в конце 1922 года нам, видимо, придётся вернуться в другой книге, относящейся к событиям 1922–1924 годов. Пока же отметим, что – вне зависимости от «фантазий» Николая Ивановича – ЦК действительно предложения Ленина отверг.

Протокол заседания 15 сентября краток. Присутствует 16 человек: Троцкий, Каменев, Рыков, Ногин, Сталин, Свердлов, Бубнов, Бухарин, Ломов (Оппоков), Коллонтай, Дзержинский, Урицкий, Иоффе, Шаумян, Сокольников, Милютин. Единственный вопрос повестки: «Письма Ленина». Однако прений фактически нет. Как будто о главном уже договорились и собрались лишь для того, чтобы зафиксировать решение. И оно принимается в самом начале заседания: «Решено в ближайшее время назначить собрание ЦК, посвященное обсуждению тактических вопросов». И все – никаких оценок.

Не высказывая своего мнения по существу, Сталин пытается вывести обсуждение вопроса за рамки ЦК: разослать ленинские письма «в наиболее важные организации и предложить обсудить их». Но и это не принимается, хотя Ленин своё второе письмо адресовал не только ЦК, но и ПК и МК. Впрочем, саму идею рассылки решили обсудить вместе с ленинскими письмами на том же «ближайшем заседании ЦК». После этого и ставится на голосование вопрос об уничтожении копий писем Ленина… Нет! Слово «уничтожение», брошенное Бубновым, или – хуже того – предложение «сжечь», как выразился Бухарин, не обсуждается. Протокольная запись гласит: голосуется «вопрос, кто за то, чтобы был сохранен только один экземпляр писем. За – 6, против – 4, воздержалось – 6».

Возможно, что среди голосовавших «за» были и те, кто исходил из соображений конспирации. Но поскольку те, кто голосовал «против», остались в явном меньшинстве, Каменев тут же раскрывает карты и предлагает резолюцию: «ЦК, обсудив письма Ленина [где и когда? – В.Л.], отвергает заключающиеся в них практические предложения, призывает все организации следовать только указаниям ЦК и вновь подтверждает, что ЦК находит в текущий момент совершенно недопустимым какие-либо выступления на улицу».

А далее в каменевском проекте прямое обращение «к тов. Ленину с требованием разработать в особой брошюре поставленный в его письмах вопрос об оценке текущего момента и политике партии». Этот проект резолюции – «отвергается». Однако первая его часть находит отражение в заключительном постановлении ЦК: «Членам ЦК, ведущим работу в Военной организации и в ПК, поручается принять меры к тому, чтобы не возникло каких-либо выступлений в казармах и на заводах»
(950).

Остается лишь добавить, что на «ближайшем заседании ЦК» (а также и на последующих) никакого обсуждения писем Ленина не состоялось. Но, как бы для подкрепления позиции Каменева, 16 сентября «Рабочий путь» публикует более раннюю статью Ленина «Русская революция и гражданская война», в которой говорилось о возможности мирного перехода власти к Советам, и о желательности союза с меньшевиками и эсерами.

И всё-таки – неужели Ленин действительно полагал, что уже 15 сентября можно идти на вооружённый штурм власти? Конечно, нет! Спустя два месяца Владимир Ильич говорил: «Разве мы в сентябре знали достоверно о том, что через месяц революционная демократия в России совершит величайший в мире переворот? Мы знали, что старая власть находится на вулкане. По многим признакам мы угадывали о той великой подземной работе, которая совершалась в глубинах народного сознания. Мы чувствовали в воздухе накопившееся электричество. Мы знали, что оно неизбежно разразится очистительной грозой. Но пророчествовать о дне и часе этой грозы мы не могли» (951).

Этот фрагмент – может быть самое глубокое отражение состояния в стране и тех размышлений, которые занимали Ленина в сентябре 1917 года.

И всё-таки, хотя он и говорил, что «вопрос идёт не о “дне” восстания, не о “моменте” его в узком смысле», в предложенном им «для иллюстрации» плане выступления было слишком много конкретных, сиюминутных реалий: «окружить Александринку, занять Петропавловку, арестовать генеральный штаб и правительство…» Именно это члены ЦК и восприняли как призыв к немедленному выступлению.

В 1918 году Зиновьев так изложил суть ленинского письма: «“Довольно тянуть канитель, нужно окружить войсками Александринку, разогнать всю шваль и взять власть в свои руки”. ЦК не соглашается с В.И.». О том же говорил Сталин в 1920 году: «Ильич, который в то время находился вне Петрограда в подполье… писал, что эту сволочь (Демократическое совещание) надо теперь же разогнать и арестовать… Несмотря на все требования Ильича, мы не послушались его». Изложение смысла письма Бухариным в 1921 году приводилось выше – и оно совпадает. А в политике имеет значение не только то, что думал автор данного документа. Но и то – как его восприняли и поняли те, кому он был адресован (952).

Так может быть с этой точки зрения члены ЦК были правы? Троцкий писал, что позднее, во время III конгресса Коминтерна (22 июня – 12 июля 1921 года), – «Ленин, чтобы смягчить свои удары по некоторым “ультралевым”, ссылался на то, что и ему приходилось делать “ультралевые” ошибки, особенно в эмиграции, в том числе и в последней “эмиграции”, в Финляндии в 1917 году, когда он отстаивал менее выгодный план восстания, чем тот, который был осуществлен на деле. Ссылку на эту свою ошибку, если память нам не изменяет, Ленин сделал и в письменном заявлении в комиссии конгресса… Интересующее нас заявление Ленина, по-видимому, не было опубликовано» (953).


Ошибся Лев Давыдович, письмо опубликовано в малоизвестной брошюре Карла Крейбиха «Воспоминания о Ленине», вышедшей в Ленинграде в 1924 году. Хранилась она прежде в «спецхране», теперь – в Государственной общественно-политической библиотеке. И её ученый секретарь Майя Давыдовна Дворкина любезно предоставила возможность ознакомиться с интересующим нас текстом.

«На одном заседании комиссии по тактике, – пишет Крейбих, – Ленин с особой резкостью выступил против левых… На следующий день на имя тов. Зиновьева пришло извинительное письмо Ленина с просьбой огласить его в комиссии. Я снял копию с этого письма, которое представляет собой ценный документ, характеризующий личность Ленина. В этом письме Ленин, между прочим, пишет (я перевожу с французского):

“Когда я был в эмиграции, мне не раз приходилось занимать крайнюю “левую” позицию. В августе 1917 года, находясь опять в эмиграции, я представил Ц.К. нашей партии чересчур “левый” план, который, к счастью, был отвергнут. Совершенно естественно, что эмигранты часто идут “слишком далеко налево”» (954).

Любопытно в этой связи наблюдение старого подпольщика Соломона Лозовского: «Он [Ленин] всегда заострял углы своих предложений для того, чтобы установить определённую грань между своей точкой зрения и точкой зрения противника… Средняя линия должна получиться в результате борьбы. Была ли эта тактика результатом его темперамента или расчёта? Несомненно, – это был результат политического и стратегического расчёта. Он неоднократно говаривал: “Чем дальше мы загнем влево, тем ближе к нам пройдет равнодействующая”. Это было суждение большого политика, который предоставлял другим искать средних путей» (955).

Упоминание Лениным в письме Крейбиху «августа 1917 года» объясняется, видимо, тем, что первая публикация обоих писем о восстании, незадолго до этого состоявшаяся в журнале «Пролетарская революция» (1921. № 2) была дана без дат, под общим редакционным заголовком «Письма Ленина начала сентября 1917 года». При этом, естественно, предполагался новый стиль. При переводе на старый стиль и возник, судя по всему, «август».

Впрочем, важнее другое. Если ещё раз перечитать письмо, опубликованное Крейбихом, то не трудно заметить, что Ленин пишет об ошибочности конкретного «плана» выступления, а не принципиальной постановки вопроса. Между тем, тогдашние оппоненты Владимира Ильича в ЦК не принимали главного: мысли о том, что мирный, «парламентский» период развития революции завершился, и всем ходом событий в повестку дня теперь поставлен «штык».

Получив информацию о заседании ЦК 15 сентября, Ленин вновь и вновь анализирует обстановку в стране и реакцию членов ЦК на его письма. Диагноз: «У большевиков получилось неправильное отношение к парламентаризму в моменты революционных (не – “конституционных”) кризисов… История сделала, с корниловщиной, очень крутой поворот. Партия отстала от невероятно быстрого темпа истории на этом повороте» (956).

Но действительно ли в России вызревает кризис «не – конституционный»? И дело на сей раз не ограничится очередной правительственной комбинацией? Да, сентябрь – и прежде всего крестьянское восстание – это доказал. «Народ измучен колебаниями и оттяжками, – записывает Ленин. – Недовольство явно нарастает. Надвигается новая революция».

Существует ли опасность стихийного анархического взрыва в низах? Да, существует. Дальнейшие оттяжки, предупреждал Владимир Ильич, могут «взорвать и взорвут терпение…» А никто не отрицает того, что раньше – в том же июле или августе – не было такой «кипучей ненависти», даже «озверения», такой готовности «драться» среди рабочих и особенно солдат.

Ну а наблюдается ли сдвиг влево у той колеблющейся массы «друзей революции», которая до сих пор шла за соглашателями? Да, так считают сами эсеры и меньшевики. У них «нарастает прямой раскол, – пишет Ленин, – вследствие измены “вождей” интересам большинства населения».

Значит большевики могут рассчитывать на то, что сплочённый ими «авангард революции» увлечёт за собой массы и обезпечит поддержку большинства народа. Свидетельство тому – сентябрьские победы партии в обоих столичных и многих провинциальных Советах
(957).

Но именно эти победы, если и не вскружили головы, то во всяком случае – породили вновь у части большевистских лидеров определённые «конституционные» иллюзии или, как выразился Владимир Ильич, атмосферу «некоего увлечения “совещанием”…» Мол, если за нами большинство, то к чему спешить? У нас крепкие позиции на Демократическом совещании. Скоро соберётся Съезд Советов. Не за горами и Учредительное собрание. Вот тогда, мол, и будем решать вопрос о власти. Подобного рода иллюзии и привели к тому, замечает Ленин, что «партия дала себя завлечь, на время, в ловушку презренной говорильни».

В письмах Ленина они не уловили важную мысль: в моменты революционных кризисов реальное соотношение сил есть величина не постоянная, а весьма переменчивая, зависящая от множества как внутренних, так и внешних факторов.

О внутренних – о нарастании симптомов социального взрыва – говорилось выше. Можно ли рассчитывать на то, что эти факторы останутся неизменными еще достаточно долгий срок? Конечно нет, ибо «мы очень мало знаем, к сожалению, – пишет Владимир Ильич, – о широте и быстроте этого нарастания». Опыт начала революции в 1905-м и 1917 году был достаточно красноречив. Кстати, именно поэтому Ленин и написал, что время восстания может определить «лишь общий голос тех, кто соприкасается с рабочими и солдатами, с массами» (958).

Ну, а «внешние» факторы? Прежняя упёртость в «войну до победного конца» даже в среде буржуазных политиков уступала место пониманию необходимости пристойного выхода из войны. Во второй половине сентября состоялись два совещания кадетских лидеров, на которых с докладом выступил известный международник Борис Эммануилович Нольде. Присутствовали члены правительства Коновалов, Третьяков, Терещенко, товарищ министра иностранных дел Нератов и другие.

Нольде прямо указывал, что продолжать войну невозможно и «нам нужно напрячь все силы для того, чтобы побудить союзников к мирным переговорам». Его поддержали Набоков, Добровольский, Винавер, Аджемов и другие. Коновалов заметил: «…То правительство, которому удалось бы дать России мир, приобрело бы огромную популярность и сделалось бы чрезвычайно сильным». Позднее сам Нольде сказал очень точно: на этом совещании была «ясно и просто формулирована дилемма, к которой Россию прижали события, – разумный мир или неминуемое торжество Ленина» (959).

Но могло случиться и другое: вся пресса упорно твердила о возможности сделки между союзниками и Германией относительно «сепаратного раздела России». В Петрограде правительственные учреждения готовились к эвакуации в Москву. Значит, возможность сдачи Питера реальна? Да любого из этих внешних и внутренних факторов было более, чем достаточно для того, чтобы полностью изменить всю политическую обстановку в стране. Так что полагаться на «стабильность» не приходилось.

И если революционный кризис действительно грянет, тут уж будет не до голосований. «Ждать “формального” большинства у большевиков наивно, – пишет Ленин, – ни одна революция этого не ждёт». Надо действовать. И тогда «за нами верная победа, ибо народ совсем уже близок к отчаянию, а мы даём всему народу верный выход…».


В предыдущей главе отмечалось, что ещё 11–12 августа на заседании кадетского ЦК лидеры российского либерализма пришли к твёрдому убеждению, что полагаться надо не на всеобщее голосование и тем более не на «общественность», а на «физическую силу», на «вооружённое меньшинство». Корниловщина стала пробой сил. Но она провалилась потому, что «вооружённое меньшинство» не имело за собой никакой народной поддержки.

Если же такая поддержка есть, отмечает Ленин, если это не миф, а реальная готовность «драться» до конца, то в решающий момент вооружённое меньшинство, опирающееся на массы, может действительно решить исход борьбы. Ибо в таких случаях десяток убеждённых рабочих и солдат «стоят в тысячу раз больше, чем сотня подтасованных… делегатов от разных делегаций».
Именно поэтому «большевики, – считал Владимир Ильич, – должны были, в числе 99/100 своей делегации, идти на фабрики и в казармы; там было бы настоящее место делегатов, съехавшихся со всех концов России…» И «это было бы в миллион раз полезнее, насущнее, серьёзнее, дельнее, чем путешествие к Александринке…» (960).

Написав статью «О героях подлога и об ошибках большевиков», мысли из которой мы только что привели, Ленин посылает её в «Рабочий путь». Там её «редактируют»: выбрасывают не только фразы, но и целые куски текста. А главное – вымарывают упоминания об ошибках большевиков. Так что в свет она выходит под укороченным заголовком – «О героях подлога», да и то лишь 24 сентября.

А именно в эти дни Демократическое совещание полностью оправдало характеристику пустой «говорильни». Речам, казалось, не будет конца. «Безнадежная разноголосица, – писала «Речь» (№ 220), – полнейшая рознь, едят друг друга поедом». Лучшие меньшевистские и эсеровские ораторы, меняя друг друга на трибуне, вдалбливали одно: спасти страну можно только вместе с буржуазией, вновь передав ей бразды правления. Как будто за прошедшие месяцы она не доказала свою неспособность вывести Россию из кризиса.

18 сентября старейший эсер Осип Минор, приговаривавшийся в старые времена и к смертной казни и к каторге, буквально умолял совещание голосовать за коалицию. Иначе, говорил он, «нечего себя обманывать: мы будем резать». – «Кого?» – спросили с места. – «Мы будем резать друг друга», – закончил Минор при гробовом молчании зала. И не только кооператоры и земцы, дрогнули и крестьянские делегаты. При поимённом голосовании, длившемся пять часов 19 сентября, 766 проголосовали – за коалицию, 688 – против и 38 воздержались.

Однако вслед за этим голосуется поправка о невозможности коалиции с теми, кто был «прямо или косвенно связан с корниловщиной». За неё – 798 голосов, против – 139, воздержалось – 196. Вторая поправка прямо указывает, что «за пределами коалиции остаются кадеты». 595 – за, 493 – против, 72 – воздержались. Но без кадетов коалиция с буржуазными элементами была немыслима. И при голосовании резолюции в целом с этими поправками, против неё голосуют и левые и правые: за – 183, против – 813, воздержалось – 80. Как едко заметил «Рабочий путь»: «Демократическое совещание осталось без резолюции. Демократическая “гора” не родила даже мыши – она лишь явила зрелище мучительных потуг» (961).

Поскольку стало очевидным, что с полуторатысячным корпусом делегатов нужной «каши не сваришь», 19 сентября меньшевики и эсеры проводят заключительную резолюцию о пропорциональном выделении из состава фракций и групп совещания – Демократического совета (Предпарламента), который должен содействовать формированию власти. 22 и 23 сентября были проведены консультации с кадетским ЦК, и 109 голосами против 84 и 22 воздержавшихся Предпарламент санкционировал новую коалицию.

25 сентября Керенский огласил состав правительства. Все члены Директории остались на своих постах: Керенский – премьером и Верховным главнокомандующим, генерал Верховский – военным министром, адмирал Вердеревский – морским, Терещенко остался в МИДе, а меньшевик Никитин – министром внутренних дел и, заодно, почт и телеграфов.

Правительство пополнилось четырьмя видными кадетами. Член кадетского ЦК, крупный промышленник Александр Иванович Коновалов стал заместителем премьера и министром торговли и промышленности. Член ЦК Антон Владимирович Карташев – министром вероисповеданий. Член ЦК Николай Михайлович Кишкин – министром государственного призрения. Руководитель бывшего Военно-промышленного комитета, кадет Сергей Александрович Смирнов – министром государственного контроля. И надо сказать, никто из них не скрывал своих прокорниловских симпатий.

Кроме того, в правительство вошли фигуры, близкие к кадетам – профессор Сергей Сергеевич Салазкин стал министром народного просвещения, профессор Михаил Владимирович Бернацкий – министром финансов, а крупный промышленник и банкир Сергей Николаевич Третьяков – председателем Экономсовета при правительстве. Бывшего кадета, а ныне – «нефракционного социалиста» Сергея Николаевича Прокоповича назначили министром продовольствия, председателя железнодорожного Союза инженеров и техников Александра Васильевича Ливеровского – министром путей сообщения, члена меньшевистского ЦК Кузьму Антоновича Гвоздева – министром труда, меньшевика Павла Николаевича Малянтовича – министром юстиции, а на самое «неудобное» кресло – министра земледелия посадили эсера Семена Леонтьевича Маслова.

Таким образом, мнение не только «левых», но и достаточно умеренной «общественности», выраженное на Демократическом совещании, было отвергнуто. И если существовали какие-то варианты выхода из правительственного кризиса, то, безусловно, это был наихудший. Новый кабинет походил не столько на правительство «умиротворения» страны, сколько на правительство гражданской войны.

И как отреагировал на все это большевистский ЦК? После голосования 19 сентября, доказавшего абсолютную неспособность Демократического совещания решить вопрос о власти, Центральный Комитет собирается 20-го. Однако, никаких решений, связанных с данным событием, с необходимостью, как предлагал им Ленин, прямого обращения к массам, цекисты не обсуждают. Вместо этого ставится вопрос о проведении партийного совещания из делегатов-большевиков, сидевших в Александринке, с участием членов ЦК и ПК. На этом совещании предполагается заслушать доклады Троцкого о текущем моменте и Свердлова о выборах в Учредительное собрание, а также принять решение о созыве экстренного партийного съезда. Кто-то из членов ЦК высказался за то, чтобы превратить в съезд партии само совещание. Но предложение отклонили.

На следующий день, 21 сентября, после принятия Демократическим совещанием резолюции Церетели, санкционировавшей переговоры Предпарламента с Керенским о формировании коалиционного кабинета, ЦК большевиков собирается вновь. В протоколе записано: «По вопросу о Демократическом совещании решено с него не уходить, отозвать лишь из президиума членов нашей партии. Что касается Предпарламента, то 9 голосами против 8 принято решение не входить».

Казалось бы, ясно – бойкот. Однако далее записано: «Считаясь же с тем, что голоса разделились пополам, передать окончательное решение партийному совещанию, которое сейчас же конструировать из собравшейся фракции Демократического совещания». От сторонников бойкота на него направляется Троцкий, от противников – Рыков. На партийном совещании обсуждают только оценку текущего момента. Вопрос об уходе с Демократического совещания и обращении к массам даже не ставится. После дискуссии голосуют: против участия в Предпарламенте – 50 делегатов, за участие – 77. И Центральный Комитет партии утверждает это решение.

На заседании ЦК 21 сентября обсуждался ещё один вопрос: «О т. Зиновьеве». А поскольку начали его с того, что ещё раз заявили «о полной недопустимости отделения его от т. Ленина», можно предположить, что разговор шел и о Владимире Ильиче. Но «отделение» все-таки произошло. Выше указывалось, что помимо регулярного писания статей, печатавшихся без задержки в «Рабочем пути», Зиновьев постепенно включался в цекистскую работу. Ему обещали разрешить присутствовать и на заседаниях ЦК. На сей раз также записали: «подтверждено решение об организации заседания пленума с его участием». Ни слова об усилении связи, а тем более о возможности возвращения Ленина из Финляндии протокол не зафиксировал (962).

На заседаниях ЦК 20 и 21 сентября присутствовал Смилга. Были у Ленина и другие каналы информации. Поэтому о всём происходившем в Питере он знал. То, что ЦК не принял его предложений, было очевидно. Безпокоило, видимо, и другое. Судя по разговору, возникшему на заседании 20-го, экстренный VII съезд партии – на базе фракции Демократического совещания – мог быть собран в самый ближайший момент. А после VI съезда думать о том, что и VII-й может пройти без него, Владимир Ильич не хотел, тем более что итоги голосования фракции 21-го говорили сами за себя.

Уже вечером 21 сентября Ленин встречается с Карлом Вийком и заявляет, что намерен срочно выехать в Выборг, а оттуда, возможно, и в Петроград. Ровио тут же стал искать в газетах объявления об изготовлении париков. И на следующий день они направились по указанному адресу. «Парикмахер, – пишет Ровио, – оказался старым петербуржцем, работал там в Мариинском театре». Он с упоением рассказывал, как «“омолаживал” князей, графов и прочих аристократов…» А обмерив голову Владимира Ильича, сказал, что поскольку это очень кропотливая работа, парик будет готов недели через две.

Ленин ответил, что двух недель у него нет, парик нужен сейчас. И что «омолаживать» его не надо. Выглядеть он должен лет на шестьдесят, не меньше. «Бедняга парикмахер, – рассказывает Ровио, – чуть не упал в обморок от удивления. – “Что вы? Вы такой молодой, ведь вам больше сорока лет нельзя дать… Да у вас седина-то еще не выступила”».

Но Владимир Ильич уже не слушал его, а ходил вдоль шкафов с выставленными готовыми образцами. Наконец он выбрал парик с сединой и попросил примерить. Старый мастер совершенно скис, охал и вздыхал, но парик обещал подогнать к утру. И на следующий день Ленин уже ходил в нём, не снимая, чтобы привыкнуть.

А вечером приехал редактор выборгской финской рабочей газеты, депутат сейма Эверт Хуттунен, и утром 23 сентября, на скором поезде, они уже прибыли в Выборг. Остановились сначала на квартире Эверта, но поскольку она была уж слишком на виду, Ленин переехал в рабочее предместье, в домик журналиста Юхани Латукки (963).

«Меня зовут Ивановым, – сказал ему Владимир Ильич. Причём по его глазам можно было прочесть: “Не спутайте меня, Иванова, с кем-нибудь другим, разыскиваемым по всей России Керенским и его компанией…" Рабочий день, – вспоминает Латукка, – был распределён у него точно. Установлены были определённые часы, когда вставать утром, для обеда и ужина… Только время, когда ложиться спать, не определялось». Ленин пошутил: хотя мы требуем для рабочих 8-часового рабочего дня и даже 6-часового в некоторых отраслях, на работников партии это не распространяется (964).

Еще в Гельсингфорсе, 22 сентября, он начинает писать статью «Из дневника публициста». Был у неё и подзаголовок: «Ошибки нашей партии». Данный исторический момент, размышляет Владимир Ильич, таков, что каждый конкретный тактический шаг необходимо рассматривать с точки зрения приближающейся новой революции. А в подобные моменты принципиально меняется соотношение между парламентскими и внепарламентскими формами агитации, пропаганды, организации и борьбы.

Сейчас всё внимание – непосредственной работе в массах
. И роль даже таких общероссийских трибун для пропаганды, как Демократическое совещание, тем более – Предпарламент, в складывающихся условиях становится ничтожной. Мало того, эти «говорильни» способны лишь отвлечь массы от надвигающейся – более эффективной и многообразной – внепарламентской борьбы. Поэтому большевикам необходимо признать, что не только Предпарламент, но и само Демократическое совещание надо было бойкотировать.

То, что цекисты, загруженные по уши повседневной работой, болезненно воспринимают его критику, было видно по судьбе статьи «О героях подлога…». Их логику можно понять: нам, здесь на месте, виднее; хватит с нас нападок со стороны и не стоит получать еще тычки изнутри, от своего лидера; что было, то прошло, прошлого не воротишь, а стало быть и нечего в нём копаться…

«Но это возражение против тактики вчерашнего дня, – пишет Ленин, – было бы явно несостоятельно. Мы всегда осуждали и как марксисты обязаны осуждать тактику живущего “со дня на день”. Нам недостаточно минутных успехов. Нам недостаточно и вообще расчётов на минуту или на день. Мы должны постоянно проверять себя, изучая цепь политических событий в их целом, их причинной связи, их результатах. Анализируя ошибки вчерашнего дня, мы тем самым учимся избегать ошибок сегодня и завтра» (965).

Увы, «завтра», 23 сентября, уже в Выборге, Ленин получает газеты, которые сообщают, что большевистская фракция Демократического совещания постановила в работе Предпарламента участвовать, и ЦК данное решение одобрил. «Невозможны никакие сомнения насчёт того, – заключает Владимир Ильич, – что в “верхах” нашей партии заметны колебания…» Ну и что? Колебания и разногласия вполне естественны, тем более в таком деле, как политика… Но не всегда. Бывают такие моменты, когда они могут стать губительными. Особенно, если политическая борьба поставила в повестку дня восстание.

Ленин знал, что питерские цекисты всё более связывают вопрос о власти с назначенным на начало октября II Всероссийским Съездом Советов. Но ЦИК перенёс дату его созыва. И в воскресенье 24 сентября Ленин написал в своём «дневнике…»: «Съезд Советов отложен до 20 октября. Это почти равносильно отсрочке до греческих календ при том темпе, каким живет Россия».

Работая над «Государством и революцией», Владимир Ильич выписал у Энгельса: «Восстание есть уравнение с величинами в высшей степени неопределёнными, ценность которых может изменяться каждый день». Сюда входят величины общие и частные, объективные и субъективные. Решительность и сплочённость руководящего центра тоже играет не последнюю роль. Вот почему в такой ситуации колебания «могут стать гибельными, ибо борьба развивается, и в известных условиях колебания, в известный момент, способны погубить дело».

Что же делать? Опять писать письма в ЦК, статьи в «Рабочий путь»? Да, но не только это. Если «у нас не всё ладно в “парламентских” верхах партии», – пишет Ленин, надо обращаться к «низам». Но ведь решение уже принято и «низам» надо выполнять его? Нет, «ни в каком случае мириться с участием мы не можем и не должны. Фракция одного из Совещаний – не высший орган партии, да и решения высших органов подлежат пересмотру, на основании опыта жизни».

«Надо втянуть массы в обсуждение вопроса, – продолжает Владимир Ильич. – Надо, чтобы сознательные рабочие взяли дело в свои руки, проводя это “обсуждение” и оказывая давление на “верхи”… Больше надзора рабочих за ними…» И необходимо теперь вопрос о бойкоте сделать «платформой для выборов на съезд и для всех выборов внутри партии». А, в конечном счете, «надо, во что бы то ни стало, добиваться решения вопроса и пленумом Исполнительного комитета и экстренным съездом партии» (966).

Но кому адресованы эти пожелания: «втянуть массы», организовать «надзор» и «давление на “верхи”»? И что это за «пленум Исполнительного комитета»? Может быть, Исполком Петросовета? Но тогда причём тут «выборы на съезд… и внутри партии»? В поисках ответа на эти вопросы мы вторгаемся в сюжет, крайне редко затрагивавшийся в исторической литературе, за исключением разве что работы Алекса Рабиновича. А именно – о взаимоотношениях между ЦК и ПК осенью 1917 года (967).

Спустя год, 6 ноября 1918 года, Мартын Лацис, который, как помнит читатель, вёл в 17-м дневник событий, опубликовал в «Известиях ВЦИК» статью «Накануне октябрьских дней». В ней он достаточно подробно изложил интересующие нас факты.

После июльских событий, пишет Мартын Иванович, между ЦК и ПК была достигнута договорённость о том, что Петроградская организация «не сделает ни одного шага, имеющего общегосударственное значение, без ведома ЦК». Для этого в состав ПК вводился член ЦК Бубнов. С другой стороны, условились и о том, что ЦК будет всегда спрашивать «мнение ПК перед каждым серьёзным решением». В сентябре, когда приближение новой революции становится всё более очевидным, а ЦК занимает позицию «сдерживания», отношения обострились. И ПК, как отмечает Лацис, «стал критически относиться ко всему, что принималось ЦК нашей партии в отсутствии Владимира Ильича» (968).

Выше уже не раз отмечалось, что, находясь в Разливе, затем в Гельсингфорсе, Ленин поддерживал «многоканальную» связь. Одни контакты выводили его на ЦК, другие на ПК, третьи – прямо на Выборгский райком партии. Это подтверждает и Лацис: «ПК, – пишет он, – имел помимо ЦК прямую связь с Ильичём».

Между тем, когда ЦК 15 сентября постановил ликвидировать копии писем Ленина, ПК об этом не был поставлен в известность, хотя и являлся одним из адресатов. Позднейшие ссылки Бубнова и других на необходимость конспирации были явным лукавством. Георгий Ломов в 1927 году написал более откровенно: «…Мы боялись, как бы это письмо не попало к петербургским рабочим, в райкомы, Петербургский и Московский комитеты, ибо это внесло бы сразу громадный разнобой в наши ряды… Авторитет Владимира Ильича был настолько велик в наших рядах, что мы боялись: если просочатся слова его к рабочим, то многие станут сомневаться в правильности линии всего ЦК» (969).

«Как бы то ни было, – пишет Лацис уже в 1922 году, – а письмо Ленина было от нас скрыто и мы получили его с запозданием, да ещё с других рук. Исполнительный комитет Петроградского комитета, который первым получил это письмо, был доведён до белого каления поведением ЦК». Вероятно, «с других рук» – это либо от Крупской, либо от Марии Ильиничны, которые, судя по всему, передали в ЦК не все сделанные ими копии ленинских писем. Так что питерцы, к которым наравне с ЦК обращался Владимир Ильич, хоть и с опозданием, но получили их (970).

Мало того, Александр Шотман, именно в эти дни вернувшийся с Урала, встретив одного из руководителей Выборгского района Василия Каюрова, узнал, что среди рабочих-партийцев ходит по рукам и статья Ленина «Из дневника публициста. Ошибки нашей партии». Так что адресат и этой работы Владимира Ильича был, как выяснилось, вполне определённым (971).

А 25 сентября Крупской была отправлена с Ялавой записка «химией», в которой Владимир Ильич просил: не сообщая никому, срочно прислать к нему в Выборг Эйно Рахью (972). Утром 27 сентября Рахья был уже в Выборге.

Ленин пишет в Гельсингфорс Смилге: «Общее политическое положение внушает мне большое безпокойство. Петроградский Совет и большевики объявили войну правительству. Но правительство имеет войско и систематически готовится… А мы что делаем? Только резолюции принимаем?»

Есть основания полагать, что Рахья привез резолюцию о текущем моменте, принятую 24 сентября на партийном совещании членов ЦК с большевиками-делегатами Демократического совещания. В ней отмечалось полное «высвобождение пролетариата из-под идейного влияния буржуазии», усиление авторитета большевиков среди крестьян и солдат. Указывалось на то, что господствующие классы встали на путь насилия по отношению к народу. Говорилось и о том, что переход власти к Советам «становится лозунгом дня». Но партия ориентировалась не на восстание и свержение правительства, а на его постепенное выдавливание Советами, на «повышение их политического значения до роли органов, противостоящих буржуазной государственной власти (правительство, Предпарламент и т. д.)» (973).

Иными словами, резолюция исходила из абсолютной уверенности в том, что нарастание влияния большевиков есть постоянный вектор развития, и власть перейдет к Советам как бы сама собой. Мысль Владимира Ильича о том, что соотношение сил может измениться в любой момент, во внимание не принималась. И Ленин пишет Смилге: «Керенский в ставке, явное дело, столковывается с корниловцами о войске для подавления большевиков и столковывается деловым образом». А большевики систематической работы по подготовке своих войск не ведут. Между тем «история сделала коренным политическим вопросом сейчас вопрос военный. Я боюсь, что большевики забывают это, увлеченные “злобой дня”, мелкими текущими вопросами и “надеясь”, что “волна сметет Керенского”. Такая надежда наивна, это всё равно, что положиться “на авось”».

Поэтому «надо агитировать среди партии за серьёзное отношение к вооружённому восстанию…». Иначе «мы можем оказаться в смешных дураках, не сделав этого: с прекрасными резолюциями и с Советами, но без власти!!» Ибо даже если исходить из того, что Всероссийский съезд Советов возьмёт власть и предложит воюющим странам мир, даже если, как выразился Владимир Ильич, – «терпеть ещё три недели войны», а стало быть новые сотни и тысячи жертв, – то даже при таком предположении, у Финляндского областного Совета этих трёх недель нет (974).

Историк Василий Дмитриевич Поликарпов писал: «Вряд ли возможно в полном объёме восстановить весь поток данных, которым он [Ленин] пользовался и перерабатывал в своем уме, – здесь, помимо тех сведений, которые сохранили разного рода письменные источники, были ещё, конечно, и переданные устно, часто не фиксировавшиеся, особенно в условиях конспирации. Но проверить соответствие его выводов и характеристик действий контрреволюции действительному положению вещей все же в значительной части вполне возможно» (975).

После того, как 12 сентября III Областной съезд Советов Финляндии объявил себя «властью» по отношению к русским рабочим и дислоцированным здесь войскам и флоту, Временное правительство распорядилось начать вывод «большевистских» частей из Финляндии. Тогда 21 сентября Областной совет заявил, что без его утверждения указания правительства недействительны. Это, естественно, вызвало в Ставке самую яростную реакцию, и Керенский приказал «ликвидировать Финляндию (Облсовет Финляндии – В.Л.) несмотря ни на какие вопли…» (976).

Значит и эта ситуация не терпела ни оттяжек, ни промедления. Поэтому, с точки зрения политической, пишет Ленин Смилге, не дожидаясь никаких общих решений, необходимо «начать сразу осуществлять тот блок с левыми эсерами, который один может нам дать прочную власть в России… Пока там суд да дело, заключите немедленно такой блок у себя…»

А с точки зрения технической – не теряя времени, надо «создать тайный комитет из надёжнейших военных, обсудить с ним всесторонне, собрать (и проверить самому) точнейшие сведения о составе и расположении войск под Питером и в Питере, о перевозе войск финляндских в Питер, о движении флота и т. д.»


Что касается работы в массах, то «для правильной подготовки умов, надо сейчас же пустить в обращение такой лозунг: власть должна немедленно перейти в руки Петроградского Совета, который передаст её съезду Советов. Ибо зачем терпеть ещё три недели войны и “корниловских подготовлений” Керенского». В конце письма Ленин предлагает Смилге встретиться в Выборге, но предупреждает, что сделать это надо не медля, «ибо я могу уехать внезапно» (977).

С этим письмом Рахья 27 сентября уехал в Гельсингфорс.

В тот же день – или утром следующего дня – в Выборг приезжает Шотман. Получилось совсем как в авантюрном романе.

Впрочем, история нередко создаёт такие реальные коллизии, которые не сочинит и профессиональный драматург…

Когда после возвращения с Урала Шотман пришел в ЦК, Яков Михайлович Свердлов, введя его в курс дела, попросил немедленно отправиться к Ленину: «Ильич нервничает, – сказал он, – успокой его». Узнав от финских товарищей, что Ленин – без ведома ЦК – уже перебрался в Выборг, Александр Васильевич приехал к нему прямо на квартиру Юхани Латукки. «Одним из первых вопросов, который он задал мне, как только я вошел к нему в комнату, – пишет Шотман, – был: правда ли, что Центральный комитет воспретил ему въезд в Петроград. Когда я ему подтвердил, что такое решение действительно было, что в интересах его личной безопасности ему необходимо пока оставаться в Финляндии, он потребовал от меня письменного подтверждения этого постановления. Я взял листок бумаги и в полушутливой форме написал приблизительно следующее:

“Я, нижеподписавшийся, настоящим удостоверяю, что Центральный комитет РСДРП(б) в заседании своём от такого-то числа постановил: Владимиру Ильичу Ленину, впредь до особого распоряжения ЦК, въезд в город Петроград воспретить (подпись)”». Какого числа состоялось это решение Александр Васильевич не указывает. Но, как уже отмечалось, вероятно, речь идет о заседании ЦК 21 сентября, где обсуждался вопрос о Зиновьеве.

«Взяв от меня этот “документ”, – продолжает Шотман, – Владимир Ильич бережно сложил его вчетверо, положил в карман и затем, положив руки в вырезы жилета, стал быстро ходить по комнате, повторяя несколько раз: “Я этого так не оставлю, так этого я не оставлю!”»

После того, как Ленин успокоился, у них состоялся долгий разговор о положении в стране и тактике партии. Этот разговор как раз и датирует приезд Александра Васильевича в Выборг. По его рассказу, Владимир Ильич находился под свежим впечатлением сенсационных итогов выборов в Москве. О них он узнал из «Русских ведомостей» от 27 сентября.

А питерские газеты приходили в Выборг в тот же день. Значит, и беседа могла происходить либо 27-го, либо 28-го (978).

Ленин расспрашивал, как отреагировали на эти известия в ЦК, доказывал, что «страна явно на нашей стороне», что тянуть дальше с решением вопроса о власти невозможно. Он и Юхани Латукке постоянно напоминал: «Следите за телеграммами “Роста”.

Я боюсь, и очень боюсь, как бы мы не прозевали момента. Ведь при вспышке революции мы должны быть на месте».


«Я старался доказать, – пишет Шотман, – что захват власти в настоящий момент ещё невозможен, указывал, что технически мы ещё не подготовлены… Каюсь, придирался я к Владимиру Ильичу по всякому пустяку, благо времени свободного было много, и он охотно пускался со мною в споры по этому основному тогда для него вопросу…» А Ленин вновь и вновь доказывал ему, что суть дела состоит в том, чтобы взяв власть, «провести в жизнь такие законы, чтобы весь народ увидел, что это его власть, а раз народ это увидит, он нас поддержит… “Кто же тогда будет против нас?” – восклицал он, близко наклонившись ко мне и пристально смотря мне в глаза, чуть-чуть улыбаясь, прищурив левый глаз». И еще Шотману из беседы с Лениным запомнилось: «“Только бы не пропустить момент!” – повторял он десятки раз и опять настаивал, чтобы я скорее организовал ему переезд в Петроград». Александр Васильевич пообещал и уехал в тот же день, будучи уверенным, что он всё-таки «успокоил» Владимира Ильича. Но у Ленина решение, видимо, созрело окончательно и посвящать в свои планы Шотмана он не стал (979).

Судя по всему, вечером 28-го в Выборг возвращается Рахья. Письмо Смилге он не передал. Ровио сообщил ему, что в связи с безпорядками в Ревеле Смилга уехал и вернётся лишь через пару дней. Но, оставив письмо Густаву, Эйно привозит Владимиру Ильичу новую информацию. Ставка готовит переброску надёжных войск для разгона Облсовета, Центробалта и наведения порядка в Ревеле, Гельсингфорсе и прежде всего в Выборге, где Совет взял под контроль телеграфные аппараты Юза правительственной связи.

Ленин и сам видел, как за несколько дней до этого из Выборга выводили казачьи части в Усикирко и Перкъярви для «безопасной (от большевиков) изоляции». На этих казаков как раз и рассчитывала Ставка. Так что каратели могли появиться в Выборге в любой момент
(980).

Были и другие поводы для того, чтобы торопиться с отъездом. 27 сентября «Рабочий путь» известил о том, что экстренный большевистский съезд соберётся 17 октября. А решения партийных совещаний 21 и 24 сентября, о которых говорилось выше, свидетельствовали о том, что личное участие Ленина в подготовке этого съезда совершенно необходимо. Наконец, именно в эти дни – 26-го и 27-го – «Рабочий путь» помещает ленинскую статью (почти месячной давности) «Задачи революции», где Владимир Ильич убеждал в необходимости блока с эсерами и меньшевиками, что ещё есть шанс добиться победы «спокойно» и «мирно». Терпеть такое было невыносимо. И Ленин решает – не ждать больше санкции ЦК…

Есть все данные полагать, что 29 сентября, в сопровождении Рахьи, Владимир Ильич уезжает в Петроград.

Вопрос о дате и причинах этого переезда поначалу особых споров не вызывал. В юбилейном сборнике, посвященном 50-летию Ленина и выпущенном в 1920 году, в статье об основных вехах его биографии, которая представляла собой перепечатку доклада Зиновьева в Петросовете 6 сентября 1918 года, говорилось: «Во время Демократического совещания он пишет ЦК партии: “Довольно тянуть канитель, нужно… взять власть в свои руки”. ЦК не соглашается с В.И. Он покидает свое убежище в Финляндии и, рискуя попасть в руки агентов Керенского, “самовольно” приезжает в Спб. для организации восстания». И преподнося этот сборник Маргарите Фофановой, Владимир Ильич дважды подчеркнул слово «самовольно» (981).

В первом прижизненном (1921 г.) собрании сочинений В. И. Ленина в примечаниях указывалось: переехал «в конце сентября» (982). О конце сентября писали в своих воспоминаниях Шотман и Рахья. М. В. Фофанова даже называла даты: 22 или 29 сентября. Впрочем, в воспоминаниях других лиц фигурировали и начало октября, и даже 20 октября. После публикации в 1929 году протоколов ЦК крайние даты – 22 сентября и 20 октября отпали. И дальнейший спор могли решить лишь новые документы и аргументы.

Однако после дискуссии 1924 года по статье Троцкого «Уроки Октября», где автор всячески эксплуатировал сюжет о разногласиях между Лениным и ЦК, этот вопрос вышел за рамки научной дискуссии. Он становится вопросом политическим. И «Краткий курс истории ВКП(б)» кладет конец всяческим спорам. В нем указывалось, что переезд Ленина произошел 7 октября, после того как 3 октября ЦК принял соответствующее решение.

Лишь в конце 50-х годов дискуссия возобновилась. Поводом для неё стала статья «Новые данные о последнем подполье В. И. Ленина» ленинградского историка Павла Николаевича Михрина, который достаточно убедительно ставил вопрос о возвращении к сентябрьской дате (983). В ноябре 1960 года на совещании в Институте марксизма-ленинизма при ЦК КПСС с участием старых большевиков и историков Москвы и Ленинграда позицию Михрина поддержали М. В. Фофанова, Е. Д. Стасова и группа биохроники ИМЛ – Р. М. Савицкая, Э. В. Клопов и В. Т. Логинов.

Единственным документом, которым оперировали оппоненты, являлась записная книжка машиниста Гуго Ялавы с датой переезда 7 октября, введённая в научный оборот в 30-х годах. Но она вызывала определённые сомнения. И задолго до указанного совещания, с разрешения заместителя заведующего партархивом Ростислава Александровича Лаврова, автор этих строк передал её для экспертизы в отдел криминалистики Института милиции МВД СССР. Ответ 4 июня 1959 года был однозначным: в силу того, что на данной страничке записей Ялавы установлены явные подчистки и исправления, она не может служить подтверждением спорной даты. О заключении экспертов мною и было доложено на совещании 1960 года (984).

Позднее, в конце 80-х годов, Виталий Иванович Старцев пришел к обоснованному выводу, что первоначально записная книжка Ялавы не содержала никаких пометок, кроме времени отправления поездов. Однако позднее Гуго стал вносить в неё – по памяти, часто с ошибками – даты опорных политических событий 1917 года. Записи, касающиеся переезда Владимира Ильича, Ялава, судя по всему, внёс в записную книжку в 1924 году в связи с публикацией своих воспоминаний. И при этом ошибся, указав неправильно дату отъезда Ленина в Финляндию (9 июля). В 1935 году у него состоялась встреча с Исааком Изральевичем Минцем, который указал ему на эту ошибку. А в 1937 году начались неприятности…

О них, в 1960 году, на совещании в ИМЛ рассказала Маргарита Фофанова. Ялаву исключили из ВКП(б) как «не внушающего доверия партии». Потом вызвали для беседы в Москву. И с тех пор, как писала его жена Лидия Германовна Ялава, он «пользовался официальными датами, с которыми был ознакомлен в 1937 году при его свидании с Шотманом» (985).

Однако наших оппонентов это не убедило. Решающим стал опять-таки аргумент «политический»: Ленин, мол, не мог нарушить решения ЦК и появиться в Питере без его ведома. Созданный историками миф о «твердокаменной» партии, спаянной «железной» дисциплиной, оказался неодолимой преградой для восприятия очевидных фактов прежде всего самими историками. Так появилась новая официозная дата переезда – «между 3 и 10 октября», хотя подобного рода доказательства могли служить лишь предметом толкований, а никак не научного анализа.

Сегодня, когда политическая подоплёка этой давней дискуссии ушла в прошлое, можно с достаточным основанием утверждать, что дата переезда 29 сентября – наиболее вероятна. И все последующие события лишь подтверждают это предположение.

Итак, утром 29-го Владимир Ильич надел свой седоватый парик, очки, тёмную рубашку с белым подворотничком, пальто, шляпу и, посмотрев на себя в зеркало, рассмеялся: вылитый пастор. Рахья пошутил: «Вам бы в церкви выступать с проповедью». Потом они сели в Выборге на пригородный поезд и доехали до станции Райвола. Здесь у пакгауза они дождались питерского поезда, который вёл Гуго Ялава. И Владимир Ильич, отдав пальто и шляпу Рахье, облачившись в рабочую одежду, тут же забирается в будку машиниста, а Рахья садится в первый вагон. В Белоострове границу пересекли как и в прошлый раз: во время паспортного контроля Ялава отогнал паровоз к водокачке. Ленин усердно шуровал в топке, и лишь с третьим звонком подцепили состав и тронулись в путь (986).

На станции Удельная их ждал Эмиль Кальске, и они пошли к нему на квартиру переодеться. Там Владимир Ильич встретился с Зиновьевым. Ленин работал с Григорием Евсеевичем много лет, и роль «второй скрипки» вполне соответствовала и характеру, и возможностям Зиновьева. Но не прошло и двух месяцев, как они расстались, а общий язык был утерян. В этот день Григорий в очередной раз участвовал в заседании ЦК и в его объяснениях влияние Каменева было вполне заметно.

Разговор шел в комнате, где жил Зиновьев, но Кальске пишет, что он все-таки слышал «оживлённую беседу, и, как по крайней мере я помню, Владимир Ильич не совсем был доволен тактикой наших руководящих товарищей партии. Спустя с час Владимир Ильич в сопровождении Эйно Рахья направился на другую квартиру» (987).

Это была трёхкомнатная квартира Маргариты Фофановой, находившаяся на Сердобольской улице, на верхнем – четвёртом этаже дома, где обычно снимали жилье рабочие и служащие трамвая, заводов «Айваз» и «Лесснер». Добрались до неё благополучно. Но тут случилась неувязка…

Маргарита Васильевна работала секретарём и редактором «Большой сельскохозяйственной энциклопедии», в журнале «Сельскохозяйственное лесоводство» и ещё в детском клубе Выборгского района. Выше уже говорилось о том, что квартиру она держала наготове уже с начала сентября. Детей отправила в Уфу к родственникам. Но Крупская, как утверждает Фофанова, переносила приезд Ленина трижды. И так случилось, что именно в эту пятницу, 29-го, у неё, помимо домработницы Юзи, сидели трое педагогов из клуба.

Поэтому, когда позвонили, Маргарита Васильевна прикрыла дверь в столовую, где находились её коллеги, и Владимир Ильич, подняв воротник пальто, быстро прошёл в конец коридора в предназначенную для него комнату. Вскоре пришла и Крупская. Узнав о ситуации, она ужасно разволновалась. А когда, выпроводив гостей, Маргарита Васильевна пригласила поужинать, Надежда Константиновна ответила, что Ильич до утра не выйдет и сама отнесла ему еду в комнату (988).

Видимо, после разговора с Зиновьевым у него сложилось определённое решение. И он тут же сел писать статью «Кризис назрел», завершавшуюся письмом «для раздачи членам ЦК, ПК, МК и Советов» (989).

В статье он вновь повторяет и развивает те доводы, которые излагал ранее. «Нет сомнения, – пишет Ленин, – конец сентября принёс нам величайший перелом в истории русской, а, по всей видимости, также и всемирной революции». Августовское восстание матросов на крупнейших военных кораблях германского флота. Многочисленные аресты интернационалистов в Англии, Франции, Италии. Крестьянское восстание и обострение национального вопроса в России. Рост влияния большевиков не только в Советах, но и среди населения вообще. Ухудшение положения на фронте. Всё это говорит о том, что начался «этап, который можно назвать кануном революции… Кризис назрел. Всё будущее русской революции поставлено на карту. Вся честь партии большевиков стоит под вопросом».

А в письме членам ЦК, ПК, МК и Советов Ленин договаривает до конца. «Что же делать? Надо aussprechen was ist, “сказать, что есть”, признать правду, что у нас в ЦК и в верхах партии есть течение или мнение за ожидание съезда Советов, против немедленного взятия власти, против немедленного восстания. Надо побороть это течение или мнение.

Иначе большевики опозорили [бы] себя навеки и сошли на нет как партия».
Владимир Ильич не преувеличивал. Было уже очевидно, что, если большевики не станут во главе новой революционной волны, она либо выльется в анархический взрыв, либо будет раздавлена или немцами или новой корниловщиной. «Если бы мы ударили сразу, внезапно, из трёх пунктов, в Питере, в Москве, в Балтийском флоте, то девяносто девять сотых за то, что мы победим с меньшими жертвами, чем 3–5 июля, ибо не пойдут войска против правительства мира».

А конец этого письма, по существу, являлся формальным заявлением, которое он вряд ли стал бы пересылать из Финляндии даже с самым надёжным связным: «Видя, что ЦК оставил даже без ответа мои настояния в этом духе с начала Демократического совещания, что Центральный Орган вычёркивает из моих статей указания на такие вопиющие ошибки большевиков, как позорное решение участвовать в предпарламенте, как предоставление места меньшевикам в президиуме Совета и т. д. и т. д. – видя это, я должен усмотреть тут “тонкий” намёк на нежелание ЦК даже обсудить этот вопрос, тонкий намёк на зажимание рта, и на предложение мне удалиться.

Мне приходится подать прошение о выходе из ЦК, что я и делаю, и оставить за собой свободу агитации в низах партии и на съезде партии»
(990).