Или Смирнов не печатал евреев? Кого? Назови! Я заведовал отделом культуры, и вот кто по моему отделу, в частности, печатался: Александр Канцедикас из Литвы, Ада Рыбачук из Киева, москвичи Светлана Червонная, Григорий Анисимов, Миля Хайтина, цветные вклейки в журнале делал фотограф Фельдман. Никаких сомнений в их национальной принадлежности ни у меня, ни у Смирнова быть не могло.
Наконец, может, в своей известной трилогии «Открытие мира» Смирнов, подобно Тургеневу в рассказе «Жид», вывел отталкивающий или комический образ еврея? Уж если был бы, знаменосец вранья Беня Сарнов извлек бы его для всеобщего обозрения.
А вот сюжетик с Бубенновым, тоже объявленным «одним из самых злостных антисемитов». Как же! Он критиковал в «Правде» роман «Жизнь и судьба» В.Гроссмана. Однажды, говорит критик, Бубеннов поссорился с приятелем. «Уж не знаю, чего они там не поделили. Может быть(!), это был даже принципиальный спор. Один, может быть(!!), доказывал, что всех евреев надо отправить в газовые камеры, а другой предлагал выслать их на Колыму или, может быть(!!!), в Израиль». Иного разговора между русскими людьми этот сионский мудрец не представляет. Значит, он при ссоре не присутствовал, от кого-то прослышал о ней или по обыкновению сам смастачил, и главный, единственный довод у него — «может быть». Этого ему достаточно, чтобы объявить: разговор был пещерно антисемитским.
А коли антисемит, то можно лгать и клеветать сколько угодно. И тут же приступает: «Один писатель-фронтовик рассказал мне, что Бубеннов однажды бросил ему: «Вам легко писать военные романы, а вот мне каково: я на фронте ни единого дня не был». Ну, сразу же видно, что это опять тупоумное вранье. Во-первых, что за «один писатель однажды»? Нет же причины скрывать его имя, спустя двадцать пять лет. Во-вторых, с какой стати Бубеннов не оказался на войне, если, когда она началась, он был здоровым мужиком в самом солдатском возрасте и не рванул же вслед за семьей Сарнова за Урал? В-третьих, если по какой-то причине все-таки не был на фронте, то зачем бы стал так глупо жаловаться на это, сам себя разоблачать? Наконец, да как бы он стал писать о том, чего не видел, когда в это время работали многие писатели, которые были не фронте и знали, что такое война. Ничего этого не соображает Сарнов! Но жажда лгать, клеветать перехлестывает умственные способности.
А на самом деле вот что: «Бубеннов Михаил Семенович (1909–1983). Член СП с 1939 г. Смарта 1942 — командир стрелковой роты 88 сд 10 гвардейской армии Западного, 2-го Прибалтийского, Ленинградского фронтов. Старший лейтенант. Награжден орденом Красная Звезда, медалью «За отвагу» и др.». (Писатели России — участники Великой Отечественной войны. М.Воениздат. 2000. С.49). Таков сюжет, который можно озаглавить «Гвардеец и скорбная тварь Божья». Я понимаю, тварь могла осерчать на Бубеннова за статью о Гроссмане. Так ты же не просто тварь, а еще и литературная, напиши ответ, докажи, что статья ошибочна или даже лжива. Нет, сделать это он не может и орудует, как сикофант, клеветник, как просто тварь. Это что ж надо иметь в грудной клетке и в черепной коробке, чтобы самому улизнуть от армии, от фронта, но именно это приписать фронтовику, гвардейцу, орденоносцу. А умер он от туберкулеза. Сарнов уже пережил его на 30 лет…
К слову сказать, и капитан В.А. Смирнов получил два ордена Отечественной войны, Красной Звезды, медали тоже не за Уралом, где Беня сочинял свои пасквили на Сталина.
До того, как вплотную заняться Солженицыным, подозрения в антисемитизме которого нарастали, критик еще прошелся по Василию Федорову. И тут есть нечто непостижимое уму. В 1990 году Сарнов со своей супругой побывали в Америке, там встреча и разговор с одной родственницей Солженицына заставила его шибко засомневаться: «Если она, перед которой Исаич вряд ли стал бы таиться, искренне не считает его антисемитом, то, может, и он сам тоже не лукавит? Может, он искренне верит, что он не антисемит?»
Критик сомневался, мучился, терзался. Вдруг — «Ответ пришел неожиданно. От человека бесконечно от меня далекого, откровенно мной презираемого — от поэта Василия Федорова». Что значит «откровенно» — презрительно писал о нем? И при жизни? Как можно-с! Нет, он презирал в душе, там у него большие емкости для презрения порядочных людей. И потом это гораздо удобней, безопасней, а вот теперь, когда Федорова тоже 30 лет нет в живых, а детей он не оставил, можно и откровенно.
Но за что критик презирал автора около пятидесяти книг, составивших 5 томов собрания сочинений, лауреата и Российской и Всесоюзной премий, наконец, поэта, человеческим и творческим кредо которого были слова:
Достались мне крепкие руки бойца И сердце сестры милосердной…
За что? Почему? Только потому, что у самого руки шулера и сердце гадюки. Он знал Федорова «только в лицо», поскольку оба в одно время учились в одном институте. «Никаких отношений, — говорит, — у нас не было. Даже не здоровались». Но Сарнов «знал» про него, что он автор поэмы «Проданная Венера». То есть не только хотя бы один том, но и поэму-то он не читал, а только «знал» о ней. И опять с чужих слов сплетник заявляет, что она написана «убогим стихом» и лживо, издевательски и безграмотно пересказывает ее содержание. Например, называет при этом Л.М.Кагановича, а тот никакого отношения к поэме не имеет. «Не вызывало сомнения и принадлежность Федорова к «патриотическому», т. е. к черносотенному крылу отечественной словесности».
Господи, какой бездонный резервуар злобы! Ведь и не знает человека и ничего не видел от него плохого. А я знал Федорова очень близко не только потому, что принадлежу к тому же «крылу», но и по институту, и по работе в «Молодой гвардии», и просто по жизни, в частности, и по застольям. И потому мне смешно читать дальше: «Однажды этот Вася в Малеевке, войдя в столовую, как обычно пьяный вдрабадан, провозгласил свое жизненное кредо: «Если ты уехал в Израиль, — ты мой лучший друг! Если остаешься здесь — ты мой злейший враг!»
Ну, во-первых, какое же это «жизненное кредо»? Тут всего лишь частный вопрос об отношении к уезжающим евреям и к остающимся. Но обличитель уверен: все, что люди говорят о евреях, это не что иное, как непременно «жизненное кредо». Вот такой тупой гиперболизм или иудоцентризм, что ли, в духе которого он, например, уверяет еще и в том, что член Политбюро А.Жданов лично занимался его делом об исключении из института, а другой член Политбюро В.Гришин лично звонил домуправу о слежке за Беней. Ну, просто диво дивное! Человек так напичкан пудами прочитанных книг, что цитаты торчат у него отовсюду — из обоих ушей, из обеих ноздрей, кажется, даже. И не знает, не понимает простейших вещей! Ну не могли, Беня, заниматься тобой члены Политбюро — ну, кто ты есть? — для этого были соответствующие инстанции, службы, люди. Не сечет! Во-вторых, в столовой Малеевки Федоров мог прямо обращаться только к тем евреям, которые остались, сидели в зале, но никак не мог говорить о своей дружбе тем, кто уже уехал и находится на берегу Мертвого моря. Наконец, за все годы при неоднократных застольях я ни разу не видел Федорова «пьяным вдрабадан» и способным на такие выходки. Он бывал вспыльчив, горяч, но никогда не переступал границу приличия.
А то, что Сарнов и на сей раз врет, он сам тут же и доказывает: «Для меня это было моментом истины. Вот так же, наверно, мыслит и чувствует Солженицын». Да какой же это «момент истины», коли «истина» обретается по аналогии: если А так, то и Б так. А кроме того, как же Федоров мог стать «моментом истины» для сомневающегося критика в 1990 году, если он, Вася-то, умер в 1984-м. Ах, Беня. К слову сказать, ты родился и вырос в столице, был в семье единственным ребенком, которого родители по четным дням кормили черной икрой, по нечетным — красной, поили в такой же очередности то апельсиновым соком, то томатным. А Федоров был девятым ребенком в бедной крестьянской семье. Что такое лебеда, слышал? А потом, когда ты пакостничал в тылу, Вася работал на авиационном заводе. Что такое завод, знаешь?
А он продолжает как бы от лица Федорова: «Езжайте себе в Израиль и живите там счастливо. Но не суйтесь в наши русские дела! Не лезьте, как сказал Блок Чуковскому, своими грязными одесскими лапами в нашу русскую боль!» Тут можно добавить только одно: Александр Блок, Беня, это тебе не Вася. А совет Блока Чуковскому следует принять тебе и на свой счет, хотя ты родился не в Одессе, как Чуковский.
Сарнов еще и призывает к национальному покаянию, пишет, что «к нему в первую очередь пристойно обратиться русскому автору». И взывает к Солженицыну: «Покажи пример!» Ну, что ж взывать к покойнику-то? Опоздал, дядя. Но сам-то жив, хоть и на карачках. Вот с себя и начни, покажи пример. Я готов помочь. Даю телефоны В.А.Смирнова, М.С.Бубенного и В.Д.Федорова: 8-499-130-26-08…8-495-631-18-45… 8-495-643-17-82…
Может быть, в их квартирах еще живет кто-то из родственников. Хоть перед ними покайся за свой литературный блуд.
Затронув вопрос об отъезде евреев в Израиль и к отъезду с родной земли вообще, Б. Сарнов пишет, что когда его друг (еще один!) Аркадий Белинков «совершил головокружительный побег из нашей общей тюрьмы через Югославию в Америку», то этот пожизненно заключенный, «просто ошалел от восторга и зависти». Ну, шалеет он, как мы знаем, то и дело — и от восторга, и от огорчения, и от страха, но чаще всего — от злобы и ненависти к «советской тюрьме», взлелеявшей его в сыте и холе.
Вот и сейчас — ошалел. И что дальше? Надо мчаться вслед за Аркашкой, правда? Тем паче, говорит, насчет «морального права сбежать, покинуть родину, у меня никогда (с детства! — В.Б.) не было ни малейшего сомнения». Какие, дескать, могут тут быть сомнения, если Тютчев хотел сбежать, если Гоголь сбежал в Италию (правда, ненадолго), если мой учитель Шкловский сбежал (правда, тут же и вернулся), и вот теперь мой друг Аркашка… Ну, и?.. «Я тупо смотрел на открывшуюся калитку и не трогался с места. Но тем не менее оставался ярым сторонником эмиграции». И яростно агитировал за нее. Уехали все дорогие друзья — Сашенька Галич, Эмочка Коржавин, Левушка Копелев, Васенька Аксенов, Вовуля Войнович. Есть основания полагать, что в какой-то мере именно под влиянием его агитации. Все укатили! А у меня, говорит, «отвращение к советской жизни дошло до предела», но — ни с места! Понимал, что у тех, кого он спровадил, все-таки были имена, за бугром они имели некоторую известность хотя бы по шумной истории со сборником «Метрополь», что помогло бы им устроиться там, а кому может понадобиться он со своими сочинениями об Эренбурге и Маршаке да с опытом работы в журнале «Пионер»? То есть орудовал он как истинный провокатор.
«Кое-кто из знакомых, — пишет, — уже стал намекать, что мне и самому лучше уехать». В числе этих знакомых был и я, только не намекал, а прямо говорил: «Беня, шпарь! В тюряге же сидишь. Хоть женушку свою пожалей. Дай ей вздохнуть воздухом свободы». Но эти намеки, говорит, «приводили меня в ярость». Странно, намеки-то были продиктованы состраданием. Но скорей всего, дело тут в том, что он понимал: советчики видят его провокаторскую сущность. И он продолжал: «Российский литератор лучше выполнит свое предназначение, конечно же, не здесь, в тюрьме, а — там, на воле!». И при такой-то убежденности — ни шага из тюрьмы на волю.
Мало того, он продолжал философствовать на эту тему и «осуждающее отношение к тем, «кто бросил землю», не прощал даже Ахматовой». Ну как она могла написать такое!
Мне голос был. Он звал утешно,
Он говорил: «Иди сюда,
Оставь свой край глухой и грешный,
Оставь Россию навсегда.
Я кровь от рук твоих отмою,
Из сердца выну черный стыд,
Я новым именем покрою
Боль поражений и обид.
Но равнодушно и спокойно
Руками я замкнула слух,
Чтоб этой речью недостойной
Не осквернялся скорбный дух.
Тут много странного. Например, почему Россия названа грешной? Во-вторых, что, «голос» зовет в безгрешный святой край — где он? В-третьих, откуда и чья кровь не руках поэтессы или, если угодно, ее лирической героини? В-четвертых, что за «черный стыд»? Ведь это чувство благодатное, оно свидетельствует о том, что совесть, честь живы. Аза что стыд-то? Какова его причина? В-пятых, о каких поражениях, об обидах на что тут речь? Непонятно. Наконец, не очень-то ясно, как можно новым именем «покрыть» старую боль? А под стихотворением стоит: «Осень 1917 года». Но та осень 25 октября переломилась пополам на две несоединимые половины. Так в какую из них написано стихотворение? Неизвестно.
Конечно, главное здесь — решительный отказ автора слушать «утешный голос», то есть покинуть Родину. И за этим патриотическим отказам проницательный критик уже ничего больше не видит, никаких недоумений у него нет, это затмевает для него все, он негодует.
И приводит другое стихотворение Ахматовой на ту же тему:
Не с теми я, кто бросил землю
На растерзание врагам.
Их грубой лести я не внемлю
Им песен я своих не дам.
И вечно жалок мне изгнанник,
Как заключенный, как больной.
Темна твоя дорога, странник.
Полынью пахнет хлеб чужой.
А здесь, в глухом чаду пожара
Остаток юности губя,
Мы ни единого удара
Не отклонили от себя.
И знаем, что в оценке поздней
Оправдан будет каждый час…
Но в мире нет людей бесслезней,
Надменнее и проще нас.
Это написано в июле 1922 года. И опять много странного. Так, «бросить землю» может землевладелец, а здесь имеются в виду не те, кто бросил какую-то неведомую «землю», а те, кто бросил родину, сбежал из России. Так и следовало сказать. Например, как Иннокентий Аннинский:
Где б ты ни стоял на корабле,
У мачты иль кормила,
Всегда служи своей земле:
Она тебя вскормила.
Во-вторых, кого автор назвал врагами, терзающими родину, — царских генералов и иностранных интервентов, пытавшихся закабалить ее, или большевиков, которые спасли Родину? В-третьих, начав обличение с тех, кто бросил родину, автор вдруг перескочила на «изгнанников». Но это же совсем другое: первые бежали сами по своей воле, а вторые оказались за рубежом вынужденно. И многие из них, начиная хотя бы с Овидия, вовсе не заслуживают презрительной жалости. В-четвертых, такой жалости не заслуживает и заключенный, если он осужден несправедливо, а уж о презрении к больному и говорить неприлично. В-пятых, оставив беглецов и изгнанников, автор вдруг переключила свое презрение на «странника», т. е. на путешественника. Да чем он-то еще провинился — хоть Афанасий Никитин, хоть Тур Хейер дал, хоть нынешний наш мореход Федор Конюхов? А есть еще странники по святым местам. В-шестых, непонятно, о каком пожаре тут речь. В 1922 году Гражданская война окончилась. Наконец, как поэтесса могла говорить о своей гибнущей юности, когда ей шел тогда уже четвертый десяток и она была матерью десятилетнего сына? Заключительные строки стихотворения не поддаются внятному объяснения, но можно, в частности, заметить, что очень трудно представить себе, чтобы надменность и простота сочетались в одном лице.
Востроглазый критик и тут не видит ни одной странности, для него главное вот: «Я готов с уважением отнестись к тем, что в нелегком выборе предпочел родину. Но почему надо презирать тех, кто выбрал свободу?» Ну вот получил ты ельцинско-путинскую свободу с доставкой на дом в красивой упаковке с бантиком. Сыт? Доволен?
Наконец, добрался критик Сарнов и до Солженицына. Казалось бы, чего им делить-то? Оба лютые антисоветчики, лжецы и клеветники; для обоих Россия — тюрьма; оба ненавидят Сталина, Горького, Шолохова, почти всю советскую литературу; один во время войны, зная, что они проходят цензуру, рассылал с фронта письма, в которых поносил Верховного Главнокомандующего, второй на того же Верховного измышлял слюнявые эпиграммы; оба одержимы страстью поглощения бумаги; оба лаются самым похабным образом, первый, например: шпана… бездари… плюгавцы… плесняки… собака… шакал… баран… обормот… хорек… скорпион. ит.п. второй: чучело. слюнтяй.г.о.г..к. г….ед… ит.п.; в своем всеохватном вранье оба используют один и тот же убогий прием анонимности, у первого об ужасах советского времени свидетельствуют один врач. один офицер. одна баба. две девушки. водопроводчик. молодой узбек и т. п., у второго — один писатель. один журнал. одна знакомая. одна приятельница. ит. п.
Примечательно, что свою ненависть к Шолохову оба изливают примерно в одних и тех же словах. Как известно, Солженицын после встречи в 1962 году на Ленинских горах руководителей государства с писателями послал Шолохову уж очень любезное, просто льстивое письмо:
«Глубокоуважаемый Михаил Александрович!
Я очень сожалею, что обстановка встречи 17 декабря, совершенно для меня необычная, и то обстоятельство, что как раз перед Вами я был представлен Никите Сергеевичу, — помешали мне выразить Вам тогда мое неизменное чувство, как высоко
я ценю автора бессмертного «Тихого Дона». От души хочется пожелать Вам успешного труда, а для того прежде всего — здоровья!
Ваш Солженицын».
И «глубокоуважаемый», и «Ваш», и объяснение, и сожаление, и восхищение, и пожелание ото всей праведной души… Помните «Письмо ученому соседу», посланное чеховским Василием Семи-Булатовым из села Блины-Съедены? «Извините и простите меня, нелепую душу человеческую, что осмеливаюсь Вас беспокоить своим жалким письменным лепетом.» и т. д. Совершенно в том же пронзительном духе и Александр Исаевич — Шолохову!
Но вот минули недолгие сроки, Хрущева убрали, Ленинская премия Исаевичу, на которую его выдвинул «Новый мира», не обломилась, и ту встречу он изображает уже так: «Хрущев (уже не «Никита Сергеевич». — В.Б.) миновал Шолохова, а мне предстояло(!) идти прямо на него. Я шагнул, и так состоялось (!) рукопожатие. Ссориться на первых порах было ни к чему.» Что за несуразная мысль состоялась — ссориться при первой встречи да еще на высоком приеме! Но готовность ужалить, выходит, уже созрела в нежной душе скорпиона. Вот при такой готовности он и писал: «Глубокоуважаемый Ми.!»
Но дальше: «И тоскливо мне стало.» И Сальери было тоскливо при встречах с Моцартом. Мелким завистникам всегда тоскливо при виде гения.
«.и сказать совершенно нечего, даже любезного». А ведь какой ворох его душистых любезностей мы только что видели, какое амбре вдыхали.
«Земляки?» — улыбнулся Шолохов под малыми усами, растерянный, и указывая путь сближения». А чего растерялся-то классик с малыми усами? Да как же! На правительственном приеме лицом к лицу столкнулся с живым Семи-Булатовым из села Блины-Съедены. Кто тут не растеряется! И хорошо бы сблизиться с таким антиком.
«Донцы!» — подтвердил я холодно и чуть угрожающе». Подумать только: угрожающе! Да чем же? А видно, уже тогда готовил диверсию против еще вчера «бессмертного» «Тихого Дона».
Но слушайте дальше: «Невзрачный Шолохов. Стоял малоросток и глупо улыбался. На трибуне он выглядит еще более ничтожным». Сам-то Исаич выглядел весьма величественно, когда Жорж Нива сажал его на закорки Бальзаку, а Сараскина — Льву Толстому.
Ну, а Сарнов? Он, как всегда, словоохотлив: «Однажды, держась как обычно за руки, шли мы с моей любимой по Тверской и остановились перед портретами писателей в витрине книжного магазина, что напротив Моссовета». Это, надо полагать магазин «Москва», но не в этом дело. А в том, что Беня с любимой увидели в витрине портрет «того, кто считается автором «Тихого Дона». И вдруг любимая, не размыкая рук с любимым, нежным голосом хозяйки Лысой Горы воскликнула: «Какое ничтожество — Шолохов!». Для любимого это было так же неожиданно, как (помните?) реакция любимой во время застолья в Грузии на тост за русский народ: «А мы не русские, а мы — французские!». Сарнов тогда не возразил на вопль своей любимой, а сейчас и того больше: «У меня вдруг словно открылись глаза». Какое счастье иметь супругу, открывающую тебе глаза! В этих глазах, говорит, «Шолохов и раньше не шибко был похож на писателя». Он знает, кто похож! Например, разве Мандель не Данте?.. Вылитый! «А тут — мелкое личико, усишки. Я вдруг увидел: в самом деле — ничтожество!». И позже, когда уже без ясновидящей любимой довелось встретить не портрет, а живого писателя: «Оказалось, что он небольшого росточка». То ли дело Гроссман — 184 сантиметра! «Но главное — вот эта убийственная печать ничтожества на невзрачном облике».
Это поразительно! Какое единодушие, даже единоглазие! И у Сани, и у Бени одни и те же ключевые слова ненависти на языке: «росточек» («малоросток»). «невзрачный». «усишки» («малые усы»)… «ничтожество»… «ничтожество»… «ничтожество»… Вот такое родство и душ, и взгляда, и языка. И что, говорю, им делить?
Но мало того, порой Сарнов просто бежит по тропке, проложенной Солженицыным, дает вариант на заданную им тему. Вот он пишет об известном «Деле Кравченко». Этот хлюст в 1949 году перебежал на Запад и стал там вещать о порядках в наших лагерях. Одна французская газета обвинила его в клевете. Он подал в суд. В ходе процесса один свидетель со стороны Кравченко, сидевший в наших лагерях, упомянул, что в камерах было тесно. Что ж, вполне возможно. Но его спросили, как это выглядело конкретно. Он сказал: в камере размером в 40–45 кв. метров находились человек 150–200.
И Сарнов пишет: «Адвокат разводит руками: абсурдность показаний очевидна. Не может западный человек вообразить, что в камеру размером в 40–50 кв. метров можно было запихнуть 150–200 человек». Западный человек. Запихнуть, чтобы они там впритирку стоймя стояли какое-то время, не знаю, может быть, кому-то и удалось бы, но ведь речь-то идет о том, что арестанты жили в этой камере, т. е. ели, спали, справляли нужду и т. д. Именно об этом и говорил свидетель: «Они лежали там все на полу.» Уж это никак невозможно, если только не укладывать один ряд спящих на другой до самого потолка. Но ведь такого-то не было, это-то невозможно. «Когда, — продолжал свидетель, — кто-нибудь пытался повернуться на другой бок, то повернуться должны были все двести человек». Сарнов заключает: «Вообразить такое западный человек не в состоянии, и в зале раздается смех». Опять западный! Да и восточный не в состоянии. А может только человек, одуревший от антисоветчины.
И смех зала — естественная ответ на эманацию полоумия. Да с какой стати хотя бы все должны переворачиваться? Беня, неужели ты никогда не переворачивался на другой бок под одеялом со своей или чужой супругой на односпальной кровати или на вагонной полке? И что, дамы тоже вынуждены была переворачиваться? Никакой необходимости! А делается это очень просто: надо приподняться, опираясь на руки, и перевернуться, никого не тревожа. Ты просто не представляешь себе, что такое квадратный метр и что такое живой человек, среди которых бывают и толстяки. И несешь эту чушь с такой убежденностью, словно все видел своими глазами или даже полжизни просидел в такой камере. А на самом деле ничего, кроме книжных корешков ты в жизни не нюхал.
У тебя, у восточного человека, Сарнов, есть в квартире чулан? Сколько метров? Допустим, пять. Значит, по твоим понятиям, там можно поселить 20 человек: 50 — 200, 5 — 20. Так? Вот и собери два десятка своих друзей — Аллу Гербер, Хлебникова, Радзинского, Коротича, выпиши из Америки Манделя с женой. И попробуй запихнуть. И сам с женой можешь внедриться, и дети с внуками. Наберешь 20? Если такой литературно-следственный эксперимент тебе удастся, тогда все тебе поверят, а Путин даже премию даст.
У Солженицына и есть, напомню, именно такие примерчики советского зверства, непостижимые для человека и западного и восточного, да хоть и северного или южного. В своем сияющем любовью к правде «Арипелаге» он писал, например, что однажды три недели везли в Москву из Петропавловска-Камчатского заключенных. Непонятно, зачем. И было в каждом купе 36 человек (т.1, с.492). А полагается, как известно, 4. Значит, превышение над нормой в 9 раз. Но ведь ни один не выжил бы три недели такой транспортировки.
Далее автор, всю жизнь живший не по лжи и призывавший к этому Сарнова с женой, рассказывает о тюрьмах, в которых сидело по 40 тысяч, «хотя рассчитаны они были вряд ли на 3–4 тысячи» (т.1, с.447). Тут уже превышение раз в 10–13. Но где эти тюрьмы, как называются, сколько их — семейная тайна. Знает только вдова Наталья Дмитриевна.
Потом автор сообщает нам о тюрьме, «где в камере вместо положенных 20 человек сидела 323» (т.1, с.330). Железный закон: врать всегда надо в нечетном числе. В 16 раз больше! «А в одиночную камеру вталкивали по 18 человек» (т.1, с. 134). Рекорд? Нет, вот рекорд: «Тюрьма была выстроена на 500 человек, а в нее поместили 10 тысяч» (т.1, с.536). В 20 раз больше реальных возможностей, т. е. как бы 80 человек в купе.
И так у Солженицына — все! Таковы все его данные о заключенных, ссыльных, расстрелянных… И сионские мудрецы с дипломом «Литературный работник» читают это, восхищаются любовью к правде и, шагая за пророком след в след, пыжатся добавить что-нибудь от себя, а потом бегут поделиться радостью со всеми соседями, не подозревая, что выглядят крупногабаритными идиотами.
Так вот, опять говорю, чего им делить-то? Ведь это еще вопрос, кто у кого антисоветскую дубинку да еще и бутылку с антисоветским зельем украл. Действительно, допустим, в 1938 году студент Саня Солженицын, сталинский стипендиат, был еще вполне советским человеком и даже обдумывал уже, планировал грандиозный роман «Люби революцию» (ЛЮР), а десятилетний школьник Беня уже был антисоветчиком, сочинял стишки, которые под одной обложкой можно назвать «Ври о революции». Так что очень вероятно, что не Беня спер у Сани и дубинку и бутылку настоянной на желчи антисоветчины, а наоборот — Саня у Бени.
Нельзя не отметить еще и одинаково неколебимую их антисоветскую упертость. Ведь кое-кто из их собратьев с годами все-таки заколебались. Рой Медведев, например, признал, что полжизни врал о Шолохове. А эти двое — ни на йоту! Старший, умирая, передал эстафету верной супруге.
Тут рядом с ними только академик Шафаревич, которого православный писатель М.Ф.Антонов еще в 1999 году уверенно назвал «врагом русского народа». Используя сарновский метод «по аналогии», так можно назвать и его.
И что же, в конце концов? Да, вроде бы живому следует носить на могилу покойного собрата незабудки. Ан нет! А вдруг в могиле-то лежит антисемит? Вдруг он там читает «Белую березу» Бубенного? Ужо ему. И неутомимый, как мул, Сарнов приступил к расследованию.
Вы, говорит, посмотрите только какая наглость, какой пещерный антисемитизм! К своему мерзкому сочинению «Ленин в Цюрихе» Солженицын дал «Биографическую справку» о «хорошо всем известных людях», где говорится, что «настоящая фамилия Г.Е.Зиновьева — Радомысльский, Л.Б.Каменева — Розенфельд, Ю.О.Мартова — Цедербаум, Радека — Зобельзон и т. д.».
Беня, очухайся! Во-первых, сам же говоришь, что это всем(!) хорошо(!) известные люди. И все, кому интересно, давным-давно и хорошо знают, что они евреи. Во-вторых, в названных фамилиях нет ничего еврейского, они немецкого смысла. Rosenfeld, например, — розовое поле, Zederbaum — кедр, кедровое дерево ит. д. А зачем «раскрывать» Радека, если он и так Радек да еще Карл? Чем псевдоним Радек лучше фамилии Зобельзона?
Продолжение следует...