9. Последняя встреча
Я сказал:
– Всем выйти из комнаты! Старшего политрука Толстунова прошу не уходить.
Минуту-другую длилась толчея в дверях. Затем я остался наедине с Толстуновым. Его шапка и шинель уже висели на гвозде. Отложной ворот гимнастёрки был по-домашнему расстёгнут. Выпроваживая товарищей, Толстунов со спокойной небрежностью пошучивал, улыбка то и дело прохаживалась по его остроносому лицу, трогала тугие губы. Однако сейчас к нему возвращалась серьёзность.
– Что же случилось, Баурджан?
Не таясь, я выложил всё. Приказом генерал-лейтенанта Звягина я отрешён от командования. Должен явиться в штаб дивизии. Хочу верить, что дело кончится добром, знаю, что моя честь и моя жизнь спасены, но… Приказ есть приказ. Кто знает, чего мне ждать от Звягина.
– А наш генерал?
– Не сказал про это ни полслова. Только пожелал: «Помогай вам бог, товарищ Момыш-Улы».
– Ты ещё никому не говорил, что отстранён?
– Никому, кроме тебя.
– И не говори.
– Всё же я сюда, возможно, не вернусь. Ежели выпадет такая судьба, я рад был бы знать, что ты принял батальон.
– Брось эти думки! Вернёшься.
– Говорю на всякий случай. Хотел бы видеть тебя командиром батальона. Тогда, что ни приключись, был бы спокоен.
– А Рахимов? Ведь по должности ему положено заменять командира.
– Федя, я это обдумал. Командир – человек творчества. Война – искусство. Одной исполнительности недостаточно, чтобы командовать. Знать – это ещё не всё. Надобно делать. Надобно сметь! Рахимов будет отличным помощником тебе. Я попрошу, чтобы ты меня сменил. Генерал с моей просьбой посчитается.
– Ей-ей, ты будто собираешься на вовсе. Вернёшься же!
– Не знаю. Говорю на крайний случай. Хочу, чтобы душа была спокойна.
– Ладно. Не подведу.
Я крепко пожал жестковатую широкую ладонь Толстунова. Затем отворил дверь, кликнул своих штабников. Они вошли.
– Товарищи, я вызван в штаб дивизии. Меня временно будет заменять лейтенант Рахимов. В батальоне остаётся и старший политрук Толстунов. Уважайте его авторитет! Авторитет воина! Товарищ Рахимов, понятно?
– Понятно. Слушаюсь. – Чуть помолчав, Рахимов счёл нужным прибавить: – Вы правы, товарищ комбат.
Чёрт возьми, он ответил так, точно слышал наш разговор. Ни тени обиды, задетого самолюбия не мелькнуло в его чёрных глазах. Да, хорош у тебя. Толстунов, начальник штаба. Эта моя мысленно произнесённая фраза кольнула меня. Неужели и впрямь прощаюсь с батальоном?
Чуткий Бозжанов пристально посмотрел на меня. Сердце-вещун подсказало ему: произошло что-то недоброе. Он встревоженно спросил:
– Товарищ комбат, когда вы вернётесь?
– Сегодня, – спокойно сказал я. – Пожалуй, товарищи, не грех перекусить.
Наконец-то повар Вахитов дождался своего часа. У него было готово и то, и это, и третье, и четвёртое, но я помешал ему насладиться хлебосольством:
– Давай быстро. Званых обедов развозить не буду.
Из груды трофеев Рахимов вытащил несколько банок консервов: какие-то анчоусы, омары.
Толстунов поставил на стол бутылки трофейного вина. Я отказался. Стоявший в сторонке коновод Синченко протянул фляжку:
– Стопочку русской, товарищ комбат?
– Налей! Одна не помешает. Чокнемся, товарищи. Ну, как говорится, дай бог, чтобы не последняя.
Осушив свою посудинку, Рахимов встал.
– Разрешите, товарищ комбат, снарядить вашу экспедицию.
– Экспедицию? Важное нашёл словечко.
– А как же? Не с пустыми же руками приедете в штаб дивизии. Я, товарищ комбат, уже дал распоряжение.
– Что же, снаряжай.
Моя «экспедиция» выглядела так: двое конных – это я и Синченко – и два мощных, испускающих мерные выхлопы трофейных мотоциклета с прицепными колясками. Один был вверен сорвиголове, неоднократному в мирные времена участнику гонок, лейтенанту Шакоеву, командиру взвода истребителей танков. Уроженец Кавказа, хранитель взлелеянного там церемониала, каким сопровождается поездка в гости, знаток по части подарков и отдариваний, он заполнил коляску отборными трофеями. Там уместились и чемоданы с бумагами, и лучшее оружие, и фотоаппараты, и, разумеется, редкостные вина.
Нашёлся водитель и для второго мотоциклета, тот кто захватил эти машины, подтянутый, строгий Курбатов. Тут прицепную коляску занял пленённый капитан. В сумерках, рассеиваемых отсветами снега, его разглядывали бойцы. Бинт чистейшей белизны, очевидно только что положенный в санвзводе, прикрывал один глаз. Другой глаз никого не удостаивал вниманием, глядел лишь напрямик. На бритом, словно окаменевшем лице темнели царапины, густо смазанные йодом. Полоска пластыря пролегла на тяжёлом подбородке. Шинель с капитанскими погонами оставалась полурасстёгнутой, на ней не хватало двух или трёх пуговиц. Капитану была уже возвращена потерянная в бегстве фуражка. Её торчащая высокая тулья, широкий блестящий козырёк как бы подчёркивали, что пленный не согнут, сохранил непреклонность, надменность. Несомненно страдающий от боли, потрясённый, он держался так, будто хотел сказать: «Я схвачен, обезоружен, но моральное превосходство моей нации победителей, расы господ – вы не сможете у меня отнять». Позади устроился не покидавший своего пленника Строжкин. Съехавшая набекрень ушанка открывала белобрысое темя; тонкая в запястье рука держала винтовку; за поясом торчал парабеллум.
Там и сям на полукружии горизонта розовели шапки зарев. Пушечные раскаты поутихали. Но в разных местах ещё продолжалась перебранка орудий, подчас вдруг ожесточавшаяся; не кончился боевой день. По шоссе шли со стороны фронта небольшими группами без строя, а то и вовсе в одиночку бойцы; их задерживали наши патрули.
Шевелю повод. Лысанка с места берёт хорошей рысью. Сворачиваю с шоссе на боковую дорогу, ведущую к деревне Шишкине. Синченко на гнедом рослом коне и две ровно постукивающие моторами машины движутся за мной. По левую руку, там, откуда доносится словно погремливание жести, тёмной громадой стоит лес. С опушки появляются то одинокие, то по трое, по четверо люди с винтовками, бредут по снежному полю. Их и здесь останавливают, группируют. Неожиданно слышу:
– Стой! Пропуск!
Осаживаю Лысанку. Подъезжает всадник. Командирские ремни пересекают его грудь. Одна рука на поводе, в другой пистолет. Узнаю начальника политотдела дивизии Голушко. Чувствую, как напряжены сейчас его нервы.
– Момыш-Улы? Эти с тобой? Куда?
– В штаб дивизии. Вызван к генералу.
– Не знаю, застанешь ли его. К Шишкину уже подходили автоматчики. Возможно, штаб ушёл. Все штабные командиры и политработники разосланы собирать людей. Сам видишь, какая петрушка.
Повернув коня, начальник политотдела поскакал навстречу понуро идущей от леса веренице. Опять разнёсся его громкий, с чуть уловимым мягким украинским акцентом голос:
– Стой! Погоди! Куда? Какого полка?
Я подъехал, прислушался.
– Какой роты? Почему ушли?
– Ничего, товарищ командир, не разберёшь. Потерялись. Может, роты уж и нету.
– А там кто дерётся? – Голушко указал вперёд, где рокотали орудия. – Слышите?
– Немец стреляет.
– По пустому месту, что ли, бьёт? Становись! На первый-второй рассчитайсь!
Голушко обернулся ко мне:
– Поезжай, поезжай, не задерживайся, Момыш-Улы. Возможно, из Шишкина тебя ещё куда-нибудь направят. И будь поосторожнее, а то как бы тебя наши не подстрелили. Подумают, гитлеровские мотоциклеты.
– Это и есть гитлеровские. Сегодня взяли.
– Ого! Славно! Слышите, ребята? Взяли у фрицев мотоциклеты! Равняйсь! Смирно! За мной!
Я вернулся к своим. Мы тронулись дальше. А слева, со стороны фронта, – кто знает, где сейчас он пролегал! – безпорядочно шли и шли бойцы, словно осколки, остатки полков, раздробленных молотом боя.
Перед Шишкином нас остановило боевое охранение. Здесь окопалась, была готова к обороне комендантская рота штаба дивизии. На краю деревни чернели пятна пожарищ, кое-где пробегали синеватые язычки пламени. Подумалось: наверное, сейчас скажут: «Генерала здесь нет». Должно быть, придётся ехать куда-нибудь дальше, в тыл. Однако командир роты снёсся с кем-то по телефону, затем дал провожатого.
Несколько минут спустя я подъехал к небольшой бревенчатой избе под железной крышей – обиталищу Панфилова. Наглухо завешенные окна. Стёкла потрескались, в иных створках зияла пустота. Неподалёку, возле большой избы, где помещались некоторые отделы штаба, втаскивали на грузовик тяжёлый несгораемый ящик. Штаб дивизии, видимо, всё же уходил.
Приказав моим спутникам ожидать, я соскочил с седла, пошёл к часовому. Почти тотчас, как и в миновавшие времена передышки, на крыльцо выбежал одетый в стёганку лейтенант Ушко, адъютант Панфилова.
– Идите, идите, товарищ старший лейтенант. Генерал уже знает, что вы здесь.
Вот и знакомая мне комната. Небольшая лампочка, работающая от аккумулятора, источала яркий свет. На подоконнике стояла обшитая кожей коробка полевого телефона. Ветерок, проникавший сквозь разбитые, хотя и зашторенные окна, пошевеливал лист газеты на столе. В крытую чёрным лаком обшивку трюмо угодил шальной осколок. Возле расщеплённого дерева был отбит и кусочек стекла. Э, тут, в этой выстуженной комнате, приходилось жарковато. Походная кровать генерала была уже сложена. Рядом лежал обёрнутый в плащ-палатку объёмистый тюк. Генерал, видимо, не собирался здесь ночевать. Из соседней комнаты, не затворив за собой двери (я заметил в глубине капитана Дорфмана, сидевшего над разостланной картой, заметил ещё один телефонный аппарат), вышел Панфилов. Его долгополый, ниже колен, полушубок был надет на распашку, концы длинных рукавов генерал вывернул чёрным мехом наружу, укоротил их, словно для того, чтобы не мешали работать. Что-то в сегодняшнем облике Панфилова удивило меня, оно, это «что-то», как бы не вязалось с обстановкой. Ещё не выветрившийся запашок одеколона исходил от генерала. Не прикрытая шапкой седеющая голова была аккуратно подстрижена, морщинистая шея, которую недавно я видел заросшей, свежо поблёскивала, – должно быть, по ней сегодня прошлась бритва. Парикмахерские ножницы коснулись и усов, они чернели на чисто выбритой губе двумя чёткими квадратиками. В старательно начищенных – наверное, не только щёткой, но также и бархоткой – сапогах генерала отражался бликами свет электролампочки. Одним словом, мне показалось, что наш генерал в этот вечер выглядит щеголеватым.
– Товарищ генерал, по приказанию генерал-лейтенанта Звягина сдал командование батальоном и…
На миг я приостановился. Как я обязан сказать: явился или прибыл? Я произнёс:
– Прибыл.
Панфилов чуть прищурился.
– Так-так… Почему не договариваете?
Я не понимал, что он разумеет.
– Почему вы не назвались?
– Виноват… (Подумалось: «Странно, ведь наш генерал никогда, кажется, не был формалистом».) Старший лейтенант Момыш-Улы.
– Какого полка?
Я назвал номер полка.
– Какой дивизии?
– Как?
– Я спрашиваю: какой дивизии?
– Триста шестнадцатой стрелковой.
Панфилов обернулся, крикнул в раскрытую дверь:
– Слышите, товарищ Дорфман? Не знает. Ничего ещё не знает.
Затем снова обратился ко мне. Верхняя губа, наполовину скрытая усами, слегка сморщилась, будто удерживая улыбку.
– Ошибаетесь, товарищ Момыш-Улы. Теперь мы именуемся иначе.
Он взял со стола и протянул мне газету. Это был корректурный оттиск завтрашнего номера. Среди столбцов набора ещё зияли белые пустоты. На листе выделялось обведенное красным карандашом сообщение, что наша дивизия отныне зовётся: Восьмая гвардейская стрелковая.
– С чем, товарищ Момыш-Улы, вас и поздравляю.
Откинув овчинную полу, Панфилов вытащил из брючного кармана значок советской гвардии – я впервые тогда его видел – эмалевое развёрнутое алое знамя.
– Посмотрите, товарищ. Момыш-Улы. Мне сегодня привезли вместе с газетой. Пока только образец. Я уже примерил. Потом снял.
Он ещё повертел значок, полюбовался переливами эмали, водворил в карман. Вспомнилось, как несколько дней назад он помечтал вслух, сказал парикмахеру: «Заработаем гвардейскую, тогда подмоложусь, предамся в ваши руки, обещаю…» Панфилов тоже припомнил ту минуту.
– Приходится обещанное исполнять, – сказал он, – как видите, и побрился и подстригся. Благо, времени у меня сегодня много.
Он вновь удивил меня. Как там? Обрушен ударный кулак немцев, они таранят, рвут нашу оборону, нынешний день, возможно, предопределит исход этого нового гитлеровского наступления, нового рывка к Москве, а у командира дивизии, принявшей удар, опять времени много? Панфилов пояснил:
– Почти с обеда нет связи ни с Малых, ни с Юрасовым. Даже не знаю, держатся ли ещё наши в Ядрове. Но вот сижу тут у себя в Шишкине, сижу, что называется, на чемоданах, и ничего, противник пока в гости не пожаловал. А хотелось бы ему, ох как хотелось бы оказаться здесь.
Посмотрев на свою сложенную койку, он продолжал:
– Отделы переехали, а мы вот с товарищем Дорфманом ещё, может быть, тут заночуем.
Панфилов поддёрнул опущенные вывернутым чёрным мехом рукава своего распахнутого полушубка – генералу, наверное, не терпелось поработать, – обернулся к зеркалу, которое, несмотря на удар, не просекли трещины, распрямил плечи, коснулся пальцами усов. Он ещё ничего не сказал обо мне, о моём вызове. Я молча ожидал его слов.
В комнате опять объявился Ушко.
– Товарищ генерал, к вам с подарками лейтенант Шакоев. Разрешите?
– Мы, товарищ генерал, – произнёс я, – кстати прихватили с собой на мотоциклете и пленного капитана.
– У вас уже и мотоциклетка на ходу?
– Да. Со мной две. И ещё две в батальоне.
– Гм… Выйдем-ка посмотрим.
Панфилов уже застегивал полушубок, нетерпение, жажда дела, неиссякаемое живое любопытство влекли его на улицу.
С подарками вторгся Шакоев. Он смело водрузил на стол свою увесистую ношу – узел из немецкой плащ-палатки с маскировочными бурыми и зелёными разводами. Затем черноусый дагестанец лихо вытянулся.
– Товарищ генерал, бойцы и командиры, – с расстановкой, со вкусом рапортовал он, – первого батальона Талгарского полка…
– Спасибо, – прервал генерал. – Всем вам спасибо.
Тотчас он перешёл к делу:
– Везите, товарищ Шакоев, пленного и все захваченные документы в деревню Гусеново, в разведотдел. И побыстрее. Вы меня поняли?
Вместе с Панфиловым мы вышли на улицу. Впереди, главным образом на левом краю небосклона, по-прежнему розовели размытые пятна зарев. Нет, пожалуй, не по-прежнему. Иные сникли, потускнели. И пальба заметно улеглась. Пушки вели уже редкий огонь. Вот глухо протрещала колотушка пулемёта. Слабо донеслась ещё одна пулемётная очередь. Панфилов глубоко вобрал морозный воздух.
– Устояли, – проговорил он. – Где, что, как – почти ничего ещё не знаю, но устояли, выдюжили, товарищ Момыш-Улы.
У калитки на заснеженной дороге темнели силуэты двух коней и наши два мотоциклета. Курбатов и Строжкин стояли с винтовками, взятыми к ноге. Как и ранее, в прицепе сидел, будто нахохлившийся, пленный в своей встопорщенной фуражке. Торчал поднятый воротник его шинели.
– Встать! – резко скомандовал по-немецки Шакоев. – Перед вами генерал!
Капитан-гитлеровец поднялся, пошатнулся, – наверное, затекли ноги, – но удержал равновесие, переступил через борт коляски, вскинул голову, опустил руки по швам.
– Э, как его разукрасили, – вглядываясь, сказал Панфилов. – Он у вас, товарищи, кажется, совсем закоченел.
Шакоев ответил:
– Пусть, товарищ генерал, его русский морозец проберёт.
– Негоже мучить пленного. Товарищ Ушко, принесите ему что-нибудь, хотя бы ватник.
Ушко направился в дом.
– Товарищ генерал, – раздался новый голос, – разрешите обратиться? Сержант Курбатов.
– Да, да, товарищ Курбатов, говорите.
– У нас тут его чемодан. Оттуда можно взять.
Не обиженный силой и сметкой, сержант ловко достал большой кожаный с металлическими наугольниками чемодан, положил на жестяную обшивку прицепа.
– Мы поглядели, товарищ генерал, а тронуть ничего не тронули.
Курбатов откинул крышку чемодана, посветил карманным электрофонарём. Сверху аккуратно лежала белая, тончайшей шерсти, так называемая оренбургская шаль. Под шалью обнаружилось женское шёлковое бельё, женские цветные блузки, туфли.
– Гм… Не буду я с ним разговаривать. Бросьте обратно. Это вы, товарищ Курбатов, его изловили?
– Нет. Боец Строжкин. Вот он, товарищ генерал.
– Строжкин? Из Алма-Аты?
– Москвич! – звонко ответил Строжкин.
Панфилов не скрыл радости:
– Из пополнения? Вот это подарок! – Он подумал. – У нас, товарищи, нынче такой день, после которого уже не будем разделяться на новеньких и старых. Нынче у нас…
Он не договорил. С крыльца с ватником в руках бежал Ушко.
– Товарищ генерал, вас к телефону. Звонит комиссар семьдесят третьего…
– А, отыскались… Так поезжайте, товарищ Шакоев. Киньте это господину из грабьармии… До свидания, гвардейцы! Пойдёмте со мной, товарищ Момыш-Улы.
В комнате уже с порога было слышно квохтанье мембраны. Слегка отстранив трубку от уха, у аппарата стоял капитан Дорфман в туго стянутой поясным ремнём, нигде не наморщенной шинели. Близ телефона на краю стола (узел трофеев, что там высился, был уже убран) Дорфман пристроил свою постоянную спутницу – раскрытую чёрную папку, в которой хранилась оперативная карта.
– Минутку, – произнёс он, – передаю трубку хозяину.
Панфилов придвинул к телефону стул, присел, не позабыл обратиться к нам: «Садитесь, товарищи, садитесь!» – и взял трубку.
– Товарищ Лавриненко? Долгонько ждали от вас вести… Слушаю, слушаю. Не торопитесь.
В мембране опять заклокотал голос. Панфилов время от времени вставлял вопросы:
– А штаб полка? В котором часу это случилось? Кто же вас прикрыл?.. Какие же там ещё нашлись у нас силёнки? Дайте-ка, товарищ Дорфман, карту.
Положив карту на колени, он продолжал слушать.
– И Угрюмов? – Лицо Панфилова сразу стало будто старше, резче обозначились складки вокруг рта. – И Георгиев? У моста? Вижу. В живых кто-нибудь остался? Погодите-ка, помечу.
Генерал повернулся к Дорфману, хотел, видимо, что-то сказать, но лишь обвёл карандашом точку на карте. И опять стал слушать. Тень сошла с его лица, привычка, жестокая и спасительная привычка солдата, позволяющая утолять голод, порой даже гуторить на поле брани рядом с павшими, взяла своё, Панфилов уже снова мог улыбаться и шутить.
– Располагайтесь, товарищ Лавриненко, на ночлег. Я? Нахожусь на прежнем месте. Да, преспокойно здесь сижу.
Удерживая усмешку, верхняя губа Панфилова опять чуть сморщилась. Легко угадывалось, что ему было очень приятно произнести эти слова.
– Отчасти, товарищ Лавриненко, благодаря вам, – тепло добавил Панфилов. – Завтра вы меня тут смените. Вы поняли? Оставляю вам трюмо, к сожалению, подбитое.
Теперь интонация Панфилова была шутливой. Поражала эта быстрая смена выражений лица, оттенков тона, эта, отважусь сказать, раскрытая душа генерала. Вот опять тон изменился:
– Объявите, что дивизии сегодня присвоено звание гвардейской. Да. Восьмая гвардейская стрелковая. Всех поздравьте от меня. Передайте, что каждому жму руку, каждому говорю спасибо!
Панфилов мягко, без стука, положил трубку, вернул Дорфману карту.
– Помните, товарищ Момыш-Улы, лейтенанта Угрюмова?
Я кратко ответил:
– Да.
Конечно, ещё бы мне не помнить курносого веснушчатого лейтенанта, которого повар Вахитов однажды обнёс кашей, на вид деревенского парнишку – парнишку с рассудительной речью и крепкой рукой.
– Погиб… А политрука Георгиева знавали? Тоже погиб. Почти весь этот маленький отрядец сложил головы. Но не пропустил танков. Девять машин подорваны, остальные ушли. Видите, товарищ Дорфман, дело просветляется. Но и загадок ещё много. – Панфилов почесал свой подстриженный затылок. – Вроде бы книга с вырванными страницами. Надо, чтобы эти страницы не пропали. Надо их восстановить. Прочесть эту книгу.
Разложив на столе карту, он некоторое время ещё беседовал с Дорфманом. Потом взглянул на меня.
– Идите, товарищ Дорфман. Поработайте.
– Слушаюсь. Извините, товарищ генерал, но не пора ли…
– Переселяться? Это успеется. Спасибо, что заботитесь. Идите.
Панфилов остался со мной наедине.
– Загадок много, – повторил он.
И по знакомой мне манере повертел в воздухе пальцами. Этот жест нередко сопровождал его размышления вслух.
– Ведь совсем мальчик…
Я мгновенно догадался: он разумел Угрюмова.
– Оголец… Я знал, товарищ Момыш-Улы, что у него за душой кое-что есть. Но этого… Этого не ждал.
Он подался ко мне, с интересом в меня всматривался, явно желая услышать моё мнение. Но что я мог ему сказать? Протянулась минута молчания.
– Ну-с, товарищ Момыш-Улы, доложите, что вы… – Панфилов прищурился, мелкие морщинки разбежались от уголков глаз, – что вы натворили. И не спешите. Я не тороплюсь.
Я не стал докладывать. Описал тактику немцев, решивших перебить издалека минометным огнём окопавшихся в поле защитников станции Матрёнино. Сказал, какими гнетущими были сообщения о потерях. Поведал о своих колебаниях, о встрече с раненым бойцом, изрекшим солдатскую мудрость: «Так держать – значит не удержать».
Панфилов слушал, ни разу не перебив.
Однако мне всё же-пришлось прервать доклад. С улицы донёсся звук мотора, хлопнула автомобильная дверца. Панфилов поднялся. Я тоже встал. Додумалось: не Звягин ли сейчас войдёт?
Вошёл лейтенант Ушко.
– Товарищ генерал, опять корреспонденты. Очень просятся.
Панфилов достал часы, взглянул.
– Те самые?
– Да. Торопятся в Москву. Я им сказал, что сегодня вы не сможете.
– Гм… Я им обещал. Утром обещал, когда они привезли вот это. – Он опять вынул значок «Гвардия», повертел. – Надо бы их понапутствовать. Нет, сейчас оторваться не смогу. Пусть извинят. Передайте, товарищ Ушко, мои извинения.
– Есть!
Однако, едва мы снова сели, едва Панфилов выговорил: «Продолжайте, товарищ Момыш-Улы, продолжайте», – как опять предстал Ушко:
– Товарищ генерал, я им всё сказал. Они просят…
– Ну, ну…
– Просят, чтобы вы разрешила им войти и задать только один вопрос.
– Только один? – Панфилов рассмеялся. – Хитры на выдумку. Что ж, придётся отдать должное военной хитрости. А, товарищ Момыш-Улы?
Он вопросительно на меня посмотрел, словно требовалось моё согласие. Потом пошёл к двери, раскрыл.
– Пожалуйте, товарищи. Хотелось бы с вами основательно потолковать, но… Так и условимся: один вопрос. Прошу, прошу…
Первым шагнул в комнату капитан Нефёдов, корреспондент журнала «Фронтовая иллюстрация». Шапка прикрывала его льняной зачёс. Новенький, изжелта-белый, ещё пахнущий дублёной овчиной полушубок был кое-где испачкан глиной. Видимо, вместе со своим фотоаппаратом, что сейчас на тонком ремешке висел в кожаном футляре на груди, Нефёдов побывал в укрытиях, притискивался к земле. Жизнерадостная, чуть смущённая улыбка, делавшая заметными ямочки на разрумяненных щеках, свидетельствовала, что капитан был удовлетворён своим рабочим днём. Нефёдов козырнул генералу.
– Добрый вечер, товарищ… – Панфилов прищурился, узкие, монгольского разреза, глаза засмеялись, – товарищ Поворот Головы.
Тотчас негромко заговорил спутник Нефёдова, обмундированный в ладный, уже мятый-перемятый короткий кожушок, не мешавший шагу. На обветренном досмугла лице проступила однодневная тёмная щетинка.
– Как? Как вы, товарищ генерал, сказали?
Панфилов усмехнулся:
– Это ваш вопрос?
Ваш коллега-бумагомаратель – назовем его Гриневичем – не терялся:
– Товарищ генерал, помилуйте… Пока только переспрос.
– Гм… О повороте головы сейчас некогда, к сожалению, философствовать. Хотя, раз уже коснулись… Товарищ Нефёдов однажды узрел сходство между нами, – и он показал на меня. – Не похожи, а поворот головы тот же… Кстати, познакомьтесь, товарищ Гриневич, с командиром моего резерва товарищем Момыш-Улы. И, пожалуйста, товарищи, садитесь. Хоть на минутку, а присядьте: в ногах правды нет.
Вошедшие расположились на стульях. Гриневич вернул генерала к его мысли:
– Итак, сию мудрость…
– Да, скажу об этом кратко. Не похожи на своих отцов сыны, которые нынче дерутся. А поворот головы тот же! Вы меня поняли?
По своей манере генерал подался к собеседнику, словно для того, чтобы получше рассмотреть, действительно ли понята, схвачена эта полюбившаяся Панфилову фраза.
– Ну-с, давайте ваш вопрос.
Неожиданно обладатель короткого кожушка поднялся. Раньше его походка, движения, говорок были неторопкими, теперь в нём пробудилась быстрота.
– Товарищ генерал, вы уже ответили. Больше задерживать вас не будем.
– Уже ответил?
– Да. У меня к вам был вопрос: как в одном-двух словах выразить смысл, итог сегодняшних боев? Эти слова вы уже сказали! Спасибо. Мне ясно, как писать. Товарищ генерал, разрешите идти?
Панфилов встал. Ворот расстёгнутого полушубка прикрывал несильную, изборождённую морщинами шею. Сейчас она была немного склонена. Складка губ казалась угрюмой. Что он, утомлён? Или недоволен? Кем?
– Вам, товарищ Гриневич, значит, ясно?
– Статья прояснилась, товарищ генерал. Еду писать.
Молчание. Чёрт возьми, почему Панфилов не отпускает корреспондентов?
– А вот мне неясно, – проговорил он.
Сутулясь – голова по-прежнему была упрямо склонена, – Панфилов прошёлся.
– В одном-двух словах? Нет, товарищ Гриневич, мы с вами эту задачку не решили. Поворот головы? Гм… Это можно отнести ко всей войне, ко всей нашей жизни, но нынешний денёк…
Палец Панфилова коснулся газеты, которую по-прежнему потрагивали продувающие комнату невидимые струйки.
– Нынешний денёк, семнадцатое ноября, что-то ещё в себе таит…
Он почесал в затылке, снова прошёлся, остановился перед смуглым корреспондентом, взглянул ему в глаза, увидел в них внимание, улыбнулся, опять заговорил:
– Кажется, у Вольтера в каком-то письме сказано, извините, мол, что пишу длинно, быть кратким не хватает времени. Могу лишь повторить это изречение.
Вновь протекла тихая минута. Корреспонденты вели себя умно: молчали. Панфилов поддёрнул рукава.
– Товарищ Гриневич, у вас карта с собой?
Извлечённая из планшета журналиста топографическая карта мгновенно оказалась на столе. Панфилов обернулся ко мне:
– Товарищ Момыш-Улы, вы тоже придвигайтесь.
С карандашом генерал постоял над картой.
– Да, мне, товарищи, неясно… Неясно, откуда они взялись, эти мои резервы?
Он опять посмотрел на меня:
– Сегодня, товарищ Момыш-Улы, вы, наверно, удивились: почему я не приказал вам бросить роту из Горюнов в Матрёнино? Признавайтесь, было? А ведь в этот час ожидал, что на вас, на ваши позиции в Горюнах, выйдет противник, прорвавшаяся танковая группа.
Панфилов показал на карте район сосредоточения танковой дивизии немцев, провёл чёрную стрелу, прободавшую – он это схематически наметил – переднюю черту дивизии.
– Здесь, – продолжал он, – танки проложили себе путь через наши артиллерийские заслоны. Конечно, за это уплатили. Но прошли.
Далее он сказал, что танки открыли этим себе выход на Волоколамское шоссе. Немецкая пехота наступала по обеим сторонам шоссе, чтобы обезпечить продвижение танков по основному большаку.
– Думалось, товарищи, вот-вот защёлкают наши противотанковые пушки в Горюнах, вступит в дело узелок обороны на шоссе. Но туда танки не добрались. Объявился какой-то неведомый резервик, который принял их удар. И не дал им дороги. Кто же это сделал? Пока не ясно. Связь со штабом полка прервана. Артиллерии у меня тут не было. Горсточка пехоты? Ещё вчера, товарищи, военная грамота… – Панфилов покосился на меня, в его прищуре мелькнула улыбка. – Военная грамота, пожалуй, не допускала таких случаев. А?
Панфилов разговорился. Несомненно, ему хотелось не только добросовестно ответить корреспондентам, но и удовлетворить собственное побуждение, излить мысли. Его шея распрямилась, сутуловатость перестала быть заметной. В распахе полушубка на свежем, проутюженном кителе виднелись боевые ордена. Его обычное, похмыкивание в эти минуты исчезло. Он легко поворачивался, легко переступал в своих начищенных до глубокого блеска сапогах, опять был помолодевшим, счастливым, щеголеватым – таким он мне и запомнился по этой последней нашей встрече.
Снова его карандаш помечал карту. Вот здесь кто-то – опять-таки пока не ясно, кто же именно, – прикрыл перестроение батальона, подвергшегося нападению с тыла. Откуда взялось это прикрытие, этот ещё один неведомый, непредусмотренный резерв? А лёгонькие пушки, которые долгими часами, захлёстнутые со всех сторон противником, ещё жили, дрались! А отряд истребителей танков под командой лейтенанта Угрюмова и политрука Георгиева! Генерал не мог не рассказать об Угрюмове:
– Хлопчик, малец! И остановил со своими бойцами двадцать танков. Погиб. Самоотверженно, осмысленно погиб.
Я понимал: Панфилов вернулся к тем же думам, которые стал было высказывать наедине со мной. Сейчас он как бы сам себя спросил:
– Откуда у него, этого мальчика, нашлись эдакие душевные резервы?
– Поворот головы? – негромко вымолвил Гриневич.
– Не только, не только… О повороте головы я, дорогой товарищ, и вчера хорошо знал. Но сегодня… Как охарактеризовать это сегодня? – Подняв руку, Панфилов в затруднении щёлкнул пальцами. – Я, товарищи, готовился к этим боям, имел тактический замысел, план, готовил бойцов. Без бойца ведь любой замысел – пустое. Однако всё, о чём я думал, чего добивался, всё превзойдено.
Приподнятая рука генерала замерла. Загорелые пальцы опять сложились щепотью. Что он, снова щёлкнет? Нет, пальцы остановились. Он воскликнул:
– Вот вам, товарищ, это слово! Превзойти! – Панфилов повторил раздельно: – Пре-взой-ти! Бойцы и командиры превзошли всё, чего от них мог я ожидать. Превзошли себя! Таков, пожалуй, и был мой негаданный резерв. Вы поняли?
Он подумал, добавил:
– Конечно, у меня только предварительные сведения. Давно не имею связи со штабами двух полков. Не знаю, где командиры этих полков. Живы ли? Многого не знаю. И слово «превзойти» тоже предварительное. Потом отыщем что-либо посодержательнее, поточнее. Может быть, и поскромнее. Впереди ещё нелёгкие деньки. Будем это знать! И всё-таки… Всё-таки сейчас не подвёртывается другое слово. Только это – «превзойти»! Ну-с, теперь, товарищи, я с чистой совестью могу сказать вам: до свидания.
Он потянулся к карте, хотел её сложить, но задержал на ней взгляд.
– В темноте будем выводить войска на следующий рубеж… Отойдём, нигде не позволив врагу прорвать фронт дивизии.
Панфилов вручил карту владельцу.
– Итак, товарищи, до встречи. Доброго пути!
Вновь обнаружив в улыбке свои ямочки, Нефёдов сдёрнул через голову ремешок фотоаппарата.
– Товарищ генерал, разрешите, я вас тут сниму? Вот как вы стоите! В полушубке! Рядом с этой выбоинкой! – Он указал на трюмо. – Товарищ генерал, надымлю немного магнием. Но здесь живо проветрится.
– Э, днём немец отсюда нас выкуривал, а теперь, извольте-ка, этим займётесь вы? Избавьте, товарищ Нефёдов. Не надо.
– Товарищ генерал, ведь замечательный сюжет.
– Ничего. Есть позамечательней! Поезжайте-ка через Гусеново. Там в разведотделе найдёте пленного гитлеровского капитана. Отборный экземпляр. Возможно, застанете и бойца-москвича Строжкина, который его взял. – Панфилов посмотрел на часы. – Застанете! Сейчас туда позвоним. Сфотографируйте их вместе. Юноша-боец ведёт обезоруженного здоровенного разбойника, командира батальона. Москва этому порадуется. А меня, товарищ Нефёдов, снять ещё успеете. Загляните завтра. Выйду на волю, на морозец, прихвачу товарищей, вот вы и щёлкнете. Ну, по рукам!
Корреспондент в коротком кожушке упрятал карту.
– Нефёдов, не приставай. Товарищ генерал, спасибо вам за слово!
Оба откозыряли. Гул заведённого мотора. Машина укатила.
Сказав мне «подождите», Панфилов удалился в соседнюю комнату, откуда во время беседы с корреспондентами иной раз заглушенно долетал голос капитана Дорфмана, разговаривавшего по телефону.
За притворённой дверью генерал провёл примерно минут десять. Порой невнятно доносилась его хрипотца. Разумеется, я не прислушивался. Наконец генерал вернулся.
– Сидите, сидите.
Он прошёлся, озабоченно сказал:
– Ещё не обнаружились ни Малых, ни Юрасов.
Сев возле меня, Панфилов достал, раскрыл коробку папирос «Казбек».
– Берите. Покурим, товарищ Момыш-Улы.
Чиркнув спичкой, он поднёс мне огонёк. Его неначальственная, нечиновная манера позволила мне спросить:
– Товарищ генерал, где же ваша зажигалка?
– А, зажигалка? – Он почему-то лукаво прищурился. – Подарил сегодня одному человеку. Сказал ему, что подарок со значением. А когда-то хотел преподнести вам. Тоже со значением. Вы меня понимаете?
Да, я понимал. Даже и сейчас, перед тем как вернуться к нашему прерванному разговору, Панфилов двумя-тремя фразами, дружелюбным прищуром как бы вновь расположил, согрел, настроил меня.
– Ну-с, продолжайте, продолжайте, товарищ Момыш-Улы.
Я без утайки рассказал, что решил рискнуть тем, что дороже жизни, – своей честью командира. Описал, как был отдан приказ, как помог мне Толстунов, как удалась наша контратака. Сказал и о звонке Звягина, не скрыл того, что, ещё не сдав деревню, доложил: «Сдана!»
– Уже не мог отступиться, загорелся. Приказом генерал-лейтенанта Звягина был отстранён, но всё же до вечера командовал.
– Гм… Значит, воевали на два фронта? И с противником, и со своим старшим начальником?
Едва он это сказал, мне вспомнилась минута, пропущённая в моём исповедном объяснении.
– Товарищ генерал, извините, упустил… Я увидел вашу руку и решился.
– Какую руку?
Из бокового кармана своей стёганки я вытащил красную книжку боевого устава, отыскал страницу, где тремя штришками, принадлежавшими Панфилову, был помечен пункт об инициативе.
– Вот… Увидел три чёрточки, которые вы провели, и в этот миг принял решение.
Неожиданно Панфилов рассмеялся:
– Хотите на меня переложить?
– Товарищ генерал, вовсе не переложить. Прошу поверить: так оно и было.
– Следовательно, и я там находился вместе с вами?
– Да, – твёрдо сказал я. – Вы, товарищ генерал, были со мной. Вы мной управляли.
– Ой, вас занесло! Соблюдём меру.
– Товарищ генерал, вы же говорили: управление – уяснение задачи!
Панфилов опять засмеялся. Видимо, эта формулировка, которую мы столько раз от него слышали, была ему сегодня очень по сердцу. Я продолжал:
– Товарищ генерал, я с вами правдив. Вы мне поставили задачу: удержаться до двадцатого! Если бы не это, то сегодня, семнадцатого, я имел бы право потерять в честном бою роту, имел бы право и сам с честью погибнуть. Но в мыслях было: до двадцатого! И я всё собрал. И пришло решение.
Панфилов погладил большим пальцем раскрытую книжечку устава.
– «Упрёка заслуживает не тот…» Что же, товарищ Момыш-Улы, не отпираюсь. Согласен, беру на себя половину вины. Но и половину удачи. Горе и радость пополам. Идёт?
– Благодарю вас, товарищ генерал.
– Но как нам понять, расценить этот бой? Случайно удавшаяся авантюра? Нет. Закономерность? Да, в этой удаче есть закономерность. Вы, товарищ Момыш-Улы, использовали слабости противника.
Казалось, Панфилов с кем-то спорил, находил аргументы.
– Однако, товарищ Момыш-Улы, приказ есть приказ. Ночью буду у командующего. Наверное, увижу и товарища Звягина. Доложу командующему обо всём. Отменять приказание не могу, но приостановить решусь. Поезжайте к себе. Я вам ночью позвоню. Эту вашу книжечку оставьте. – Он опять взял устав, повертел. – Пусть взглянет командующий.
– Разрешите ехать?
– Не торопитесь. Ещё вас задержу немного.
Панфилов вновь пошёл к двери, ведущей в соседнюю комнату, откуда по-прежнему время от времени слышался неразборчивый говорок Дорфмана, взялся за ручку и вдруг круто, по-молодому, обернулся.
– Значит, побывал у вас сегодня?
Он засмеялся. И, не ожидая ответа, толкнул дверь, скрылся за ней.
Воспользуемся несколькими минутами его отсутствия. Выскажу своё понимание Панфилова – понимание, в котором слиты и мои мысли того ноябрьского вечера, и думы, пришедшие позднее.
Вот я провёл с ним полчаса. Дважды и трижды я уловил его новый не примеченный мной ранее жест – он поддёргивал рукава, тяготясь отсутствием дела. Весь этот день, который, возможно, предрешал исход предпринятого ещё раз немецкого рывка к нашей столице, судьбу второго тура битвы за Москву, день массового героизма – под таким названием он вписан в историю войны, – Панфилов провёл в деревне Шишкине, почти лишённый возможности управлять войсками. Телефонные шнуры, соединявшие генерала с подчинёнными ему штабами, теми, что оказались в круговерти боя, были порваны, посечены. Немецкие удары искромсали фронт дивизии. Там и сям наши уцепившиеся группы, потрёпанные батареи, роты, взводы дрались как бы без управления.
И всё же оно, управление войсками, управление боем, существовало.
Массовый героизм – не стихия. Наш негромогласный, неказистый генерал готовил нас к этому дню, к этой борьбе, предугадал, предвосхитил её характер, неуклонно, терпеливо добивался уяснения задачи, «втирал пальцами» свой замысел. Напомню ещё раз, что наш старый устав не знал таких слов, как «узел сопротивления» или «опорный пункт». Нам их продиктовала война. Ухо Панфилова услышало эту диктовку. Он одним из первых в Красной Армии проник в небывалую тайнопись небывалой войны.
Оторванная от всех маленькая группа – это тоже узелок, опорная точка борьбы. Панфилов пользовался любым удобным случаем, чуть ли не каждой минутой общения с командирами, с бойцами, чтобы и так и эдак растолковать, привить нам эту истину. Он был очень популярен в дивизии. Разными, иногда необъяснимыми путями его словечки-изречения, его шутки, брошенные будто невзначай, доходили до множества людей, передавались от одного к другому по солдатскому безпроволочному телефону. А раз бойцы восприняли, усвоили – это уже управление.
Мы не вправе сказать, что Панфилов командовал, например, взводом или ротой. Один автор ухитрился даже дать ему в руки гранату. Чепуха! Но всё же Панфилов командовал! Он воспитал свою дивизию, сделал нашим общим достоянием свой замысел, план, своё проникновение в особый склад современного оборонительного боя, задачу грядущего дня.
И этот день настал. Рука, голос командира дивизии уже не достигали разрозненных очагов боя. Но боем управляла его мысль, уяснённая и командирами и рядовыми. В таком смысле подвиги панфиловцев – его творение. Так мы будем верны исторической правде.
По отрывочным сведениям, а то и по звукам, по отличительному своеобразию пальбы, по всяким иным признакам Панфилов следил, как оправдывается то, что он задумал, загадал. Всё, всё было оправдано – риск внове применённого построения обороны, неустанное воспитание войск, чему он отдавал себя.
В тот вечер, о котором идёт речь, он это уж знал, однако скромность не разрешала ему говорить о себе. Но заговорил я, выразил то, что являлось для него трепетом сердца, смыслом жизни. И ему это было приятно.
Здесь, думается, ключ к сокровенному миру, к переживаниям Панфилова. В кажущемся хаосе боя не только сбывался его план, но и разительно выявлялось нечто, чему он нашёл наименование: превзойти! Да, вся его жизнь солдата. Жизнь коммуниста, всё, всё было оправдано.
Меня заставил встрепенуться стук копыт, оборвавшийся возле крыльца. Снова промелькнуло: Звягин?
Со двора донеслось:
– Генерал у себя.
Слегка осипший голос принадлежал долговязому артиллеристу полковнику Арсеньеву. Покинув седло, полковник вошёл, чуть подволакивая плохо гнущуюся ногу. Его шапка и длинная шинель заиндевели. Тотчас появился и Панфилов.
– Николай Викентьевич, прошу.
– Холодище! – произнёс Арсеньев.
Стянув шерстяные варежки, он с силой потёр красноватые руки.
– Не раздевайтесь. У нас здесь тоже не теплынь.
Полковник заметил меня:
– А, Момыш-Улы? Поминали тебя лихом.
– Лихом? – переспросил Панфилов.
– Так точно… Мы уже начали отход. А его герои… – Арсеньев ткнул пальцем в мою сторону, – его герои не пущают. – Выходец из стародворянской семьи, потомственный военный, Арсеньев любил иногда употреблять эдакий простецкий оборот. – Крутые у тебя, Момыш-Улы, мужички. «Стой, занимай позицию, копай землю!» Пока я не приехал, так ни одну запряжку и не пропустили.
Казалось, он меня поругивал, но осипший голос рокотал спокойно, одобрительно.
– Хотел дать твоим молодцам взбучку, но вот чем откупились.
Длинные узловатые пальцы полковника извлекли из шинельного кармана бутылку с иноземной этикеткой.
– Мартель! – объявил он. – Настоящий, выдержанный! Пришлось сказать: «Спасибо, ребята!»
В этой говорливости полковника чувствовалась душевная взвинченность, уже спадавшая, уже как бы сопровождаемая вздохом облегчения.
– Они меня тоже одарили, – тепло сказал Панфилов. – Пройдите, Николай Викентьевич, к Дорфману. Кстати, полюбуйтесь там трофеями. И пожалуйста, выбирайте, что понравится. Это будет память о деньке… С товарищем Момыш-Улы я сейчас закончу…
Полковник поставил на стол привезённую бутылку, выразительно крякнул и, уже не подволакивая, а твёрдо ставя ногу, не спеша прошагал в другую комнату.
Долгим дружеским взглядом Панфилов проводил своего постоянного сподвижника, командира пушек.
– Дайте вашу карту, товарищ Момыш-Улы.
Я разложил свою карту.
– Что же вам надлежит сделать? Во-первых, ночью вы будете пропускать через свои боевые порядки наши отходящие войска. У вас это предусмотрено?
– Да, товарищ генерал.
На карте Панфилов показал мне следующий рубеж обороны дивизии. Он пролегал уже позади Горюнов.
– Но всю эту полосу, – продолжал генерал, – которую мы сегодня держим, противник отнюдь не получит без борьбы. За каждый лесок, за каждую деревушку постараемся взять плату. Не заплатит – не продвинется. Так и будем обескровливать, лишать наступательной способности.
Уже не один раз Панфилов разъяснял мне принятую нашей армией тактику в сражении под Москвой. И всё же считал нужным вновь и вновь повторять это. Стоя теперь возле меня в своём распахнутом долгополом полушубке, он опять, слегка подавшись ко мне, вглядывался, слежу ли, понимаю ли я.
– Завтра, товарищ Момыш-Улы, вы ещё не почувствуете одиночества. Возможно, дышаться будет легче, чем мы с вами позавчера предполагали. Но случиться может всякое. Посмотрим, введёт ли он завтра резервы. – Панфилов опять соображал вслух. – Рота Заева у вас на прежнем месте?
– Да, на отметке.
– Пусть будет наготове перейти в Горюны. Не исключено, что завтра придётся прикрываться со стороны Шишкина. Но ещё повременим. Вы поняли?
Карандаш генерала опять касался топографических значков на моей карте. Счастливый, что дивизия устояла, выдержала таранные удары, Панфилов не зарывался, не бахвалился, расчётливо, трезво вникал в завтра. Он сказал об артиллерии, которая вместе с моим батальоном будет драться в Горюнах. Но в последний момент, пока ещё не захлопнется путь отхода по шоссе, она уйдёт.
– А у вас, товарищ Момыш-Улы, прежняя задача: держаться до двадцатого. В ночь на двадцатое снимайтесь, уходите. Сегодня уже верю: свидимся. Ну…
Он протянул мне руку. Последний раз на меня смотрели его узкие, монгольского разреза, глаза. В них искрилась вера. ВЕРА! Опять большими буквами пишите это слово! Как и позавчера, он произнёс:
– Иди, казах!