ОБЩЕСОЮЗНОЕ ДВИЖЕНИЕ "ЗА РОДИНУ СО СТАЛИНЫМ - ВПЕРЁД!" ("17 МАРТА") > Владимир Ильич ЛЕНИН
Владимир Ленин. На грани возможного
Константин Кулешов:
«Против течения»
Когда политическая борьба достигает особой остроты, нередко проявляется определённая «закономерность»: политические лидеры, оппонируя друг другу, не только перестают понимать, но и слушать противника. Они просто не воспринимают любые идеи, не укладывающиеся в принятую ими схему. Диалог сменяется яростными монологами, при случае переходящими в брань, а то и в «рукопашную». И что любопытно, особые страсти зачастую возбуждают не главные, коренные явления реальной жизни, а сюжеты либо побочные, либо сугубо доктринальные.
Но 4 (17) апреля, закончив выступление перед большевиками и меньшевиками, участниками Всероссийского совещания Советов, Ленин все-таки надеялся, что дискуссия развернётся по существу тех проблем, которые он поставил. Шансов на это было мало. Меньшевики преобладали в зале. И, судя по всему, с самого начала настроились на скандал. Сидевший рядом с трибуной меньшевик Борис Богданов буквально неистовствовал: «Ведь это бред, – прерывал он Ленина, – это бред сумасшедшего!.. Стыдно аплодировать этой галиматье, – кричал он, обращаясь к аудитории, бледный от гнева и презрения, – вы позорите себя! Марксисты!» (331).
Но, как ни странно, надежду на деловое обсуждение подал другой инцидент. В тот момент, когда Владимир Ильич излагал свои тезисы о войне, один из фронтовиков, сидевших в зале, подскочил к трибуне и, как пишет Бонч-Бруевич, стал ругаться «самым отчаянным образом». Ленин выждал, пока «страсти улягутся» и продолжил: «Товарищ излил свою душу в возмущённом протесте против меня, и я так хорошо понимаю его. Он по-своему глубоко прав… Он только что из окопов, он там сидел, он там сражался уже несколько лет, дважды ранен, и таких, как он, там тысячи… За что же он проливал свою кровь, за что страдал?.. Ему всё время внушали, его учили, и он поверил, что он проливает свою кровь за отечество, за народ, а на самом деле оказалось, что его всё время жестоко обманывали… Да ведь тут просто с ума можно сойти! И поэтому ещё настоятельней мы все должны требовать прекращения войны…» (332).
Этот фронтовик был не согласен с «Тезисами». Но он спорил «по делу» – о способах окончания войны. И спустя несколько дней, видимо, под впечатлением этого выступления, Ленин напишет: «Массовый представитель оборончества смотрит на дело попросту, по-обывательски: “Я не хочу аннексий, на меня «прёт» немец, значит, я защищаю правое дело, а вовсе не какие-то империалистические интересы”. Такому человеку надо разъяснять и разъяснять, что дело не в его личных желаниях, а в отношениях и условиях массовых, классовых, политических, в связи войны с интересами капитала… Только такая борьба с оборончеством серьёзна и обещает успех – может быть, не очень быстрый, но верный и прочный» (333).
Владимир Ильич видел, что ему собирается оппонировать вся «тяжёлая артиллерия» меньшевиков, сидевшая в президиуме. И он надеялся, что уж они-то продолжат разговор по существу. Увы! Вместо этого он услышал снисходительно-поучающие речи о том, что «тов. Ленин» слишком долго не был в России и к тому же не очень твёрд в азах марксизма.
Первым взял слово Ираклий Церетели. Он стал говорить о том, что в «Тезисах» отсутствует классовый анализ, что «народные массы не подготовлены к пониманию таких мер, которые предлагает т. Ленин». В ход пошел Энгельс, его предупреждение о том, что класс, рано захвативший власть, гибнет. А посему, заключал Ираклий Георгиевич, даже если русские рабочие «захватят власть», то через 3–4 дня крах неизбежен, а он приведёт к поражению революции в России и в Европе. Потом Фёдор Дан долго говорил о том, что «Тезисы» – это удар по единству и «похороны партии». А Юрий Ларин, как «истинный интернационалист», стал доказывать, что Ленин противоречит самому Карлу Либкнехту… (334).
Как всегда, особенно обидно выступали бывшие товарищи. Иосиф Петрович Гольденберг (Мешковский), избиравшийся от большевиков в состав ЦК РСДРП, а в годы войны перешедший к плехановцам, заявил: «Ленин ныне выставил свою кандидатуру на один трон в Европе, пустующий вот уже 30 лет: это трон Бакунина! В новых словах Ленина слышится старина: в них слышатся истины изжитого примитивного анархизма». Он «поднял знамя гражданской войны внутри демократии», ибо сеет раскол среди социалистов. Юрий Стеклов, тоже ходивший в прежние годы в большевиках, оказался более снисходительным: «Речь Ленина состоит из одних абстрактных построений, доказывающих, что русская революция прошла мимо него. После того как Ленин познакомится с положением дел в России, он сам откажется от этих своих построений» (335).
Ещё во время выступления Ленина Матвей Скобелев замечает: «Его друзья и сторонники, даже наиболее убеждённые, обмениваются тревожными взглядами, ибо развиваемая Лениным идея кажется мало соответствующей условиям…» В кулуарах Матвей Иванович обменивается мнениями с Сухановым. И когда к ним подходит Милюков и, как бы между прочим, начинает расспрашивать о разногласиях между «социалистами», Суханов отвечает: «Ленин в настоящем его виде до такой степени ни для кого не приемлем, что сейчас он совершенно не опасен». Скобелев выразился жёстче, сказав, что оценивает Ленина «как совершенно отпетого человека, стоящего вне движения» (336).
«Ленина, – продолжает Суханов, – поддержала одна (недавняя меньшевичка) Коллонтай… Эта поддержка не вызвала ничего, кроме издевательств, смеха и шума… Серьёзное обсуждение было сорвано» (337). Слушать всё это было не столько обидно, сколько скучно и неинтересно. И, договорившись о встрече с большевиками, приехавшими с мест, Ленин ушёл, не воспользовавшись даже своим правом на заключительное слово.
Эта встреча, состоявшаяся на следующий день, в той же комнате 13 на хорах Таврического дворца, порадовала. Москвичка Мария Костеловская рассказывает: «…Слово получил шахтёр из Донбасса. Он был высокий, чёрный, с проседью, коренастый, лет под 50, с большой чёрной бородой. Он смотрел на Ильича влюблёнными глазами, как на родного, и сказал примерно следующее:
– Всё, что тут товарищ Ленин предлагает, всё это правильно. Надо брать нам фабрики и заводы и прогонять капиталистов. Вот у нас хозяев нет. На нашем руднике 10 тысяч рабочих, и мы теперь работаем сами… Поставили охрану рудника, весь порядок исполняем, работаем без хозяина. Но только ораторов у нас нет… Когда соберётся народ, требует, чтобы я, как я есть большевик, объяснил им всё. Ну, я только одно могу сказать и говорю им всегда: “Братцы, держитесь крепче”. А больше я ничего не могу сказать… А Ленин во всём, что он говорил, во всём прав.
Во время этой речи Ильич вёл себя очень бурно. Он радовался, вскакивал, садился, подавал реплики, смеялся» (338). И менее всего его симпатии привлекла комплиментарная часть речи. Огромное впечатление на него произвело то, что этот вполне зрелый рабочий пришел к мысли о контроле над производством, не штудируя «умные» книжки, а непосредственно от реальной жизни, от необходимости сохранить шахту и накормить людей.
Об этом выступлении донецкого шахтера Н. И. Дубового Ленин вспомнил через три недели на Всероссийской конференции РСДРП: «Я кончу ссылкой на одну речь, которая произвела на меня наибольшее впечатление. Один углекоп говорил замечательную речь, в которой он, не употребив ни одного книжного слова, рассказывал, как они делали революцию. У них вопрос стоял не о том, будет ли у них президент, но его интересовал вопрос: когда они взяли копи, надо было охранять канаты для того, чтобы не останавливалось производство. Затем вопрос стал о хлебе, которого у них не было, и они также условились относительно его добывания. Вот это настоящая программа революции, не из книжки вычитанная» (339).
После Дубового слово дали Костеловской. Она говорила о «самочинных захватах» предприятий рабочими и земли крестьянами в Центральном районе. О том, что всё это происходит стихийно, что массы гораздо «левее» партии. И опять «на мою долю, – вспоминала Мария Михайловна, – так же, как и на долю моего предшественника – шахтёра, досталось немного одобрительных восклицаний Ильича. Он тыкал в воздух указательным пальцем и кричал: “слушайте, слушайте”. Смеялся, хлопал. Он одобрял, радовался, шутил и вставлял язвительные словечки по адресу Каменева и других» (340).
«Язвительные словечки» не были случайными. О том, что ему придется столкнуться с оппозицией в большевистских рядах, Ленин догадывался ещё в Цюрихе. Из четырёх «Писем из далека», отправленных им в марте, «Правда» опубликовала лишь первое, да и то с большими купюрами. А беглый просмотр «Правды» в Торнео, беседа с Каменевым, Сталиным и другими цекистами сначала в вагоне, а затем в Питере, окончательно убедили Владимира Ильича, что бой предстоит не только с партиями буржуазии, не только с эсерами и меньшевиками, но и с вполне сложившимися настроениями и даже предрассудками в большевистской среде.
Эти настроения и предрассудки проявились уже на площади Финляндского вокзала после выступления Ленина с броневика. Мария Костеловская, стоявшая в оцеплении, рассказывает, что «тут же начались и споры: “Как же так, ведь социалистическая революция у нас возможна лишь после того, как она начнётся где- либо на Западе”. И мы чуть не подрались тут же с одним из товарищей, с которым шли рядом, держа цепь» (341).
О том, что в предреволюционные годы во всех российских нелегальных партиях – по идейным, организационным или иным мотивам – шла острая фракционная борьба написано много. Попытки свести причины этих разногласий к соперничеству лидеров, склокам – несерьёзны и за версту отдают пошлостью. Крайняя сложность непрерывно менявшейся в стране обстановки не поддавалась простым, однозначным оценкам. И это неизбежно сказывалось при выработке практических решений.
Безусловно, эти споры затрагивали прежде всего эмигрантскую среду и находившиеся там партийные «верхи». Но каждый раз, когда возникали распри, лидеры апеллировали к массе российских партийцев. В ходе дискуссий местные организации самоопределялись, принимали сторону той или иной руководящей группы и, в конечном счете, именно там, «в низах», решался исход внутрипартийной борьбы.
Однако все эти разногласия порой изрядно надоедали партийцам на местах. Особенно в тех случаях, когда сам предмет спора был им не очень понятен. Известная фраза Сталина – «буря в стакане воды» – по поводу философской дискуссии между Лениным и Богдановым в 1909 году, достаточно полно характеризует эти настроения. Поэтому в партийной среде и возникало определённое противопоставление «теоретиков-заграничников» и «российских практиков».
Слова – «мы, практики» – Сталин не раз повторял и тогда, когда речь заходила о его разногласиях с Лениным в 1917 году. «Ильич велик» – этого он никогда не отрицал. Но «нам казалось, – говорил Сталин, – что все овражки, ямы и ухабы на нашем пути нам, практикам, виднее» (342).
Впрочем, после возвращения из ссылки 12 (25) марта отношения с питерскими «практиками» – членами Русского бюро ЦК Шляпниковым, Залуцким, Молотовым – у него сложились не сразу. Его конфликты с товарищами по туруханской ссылке были им известны и, когда встал вопрос о вхождении Сталина в состав Бюро, решили: «он состоял агентом ЦК в 1912 г. и потому являлся бы желательным в составе Бюро ЦК, но ввиду некоторых личных черт, присущих ему, Бюро ЦК высказалось в том смысле, чтобы пригласить его с совещательным голосом» (343).
Однако уже на следующий день, 13 марта, по настоянию депутата IV Думы Матвея Муранова, Сталин становится не только полноправным членом Бюро, но и вводится в редакцию «Правды», которая с 14 марта начинает регулярно печатать его статьи.
Извлекать уроки из своих ошибок он тогда умел и никаких следов «надменности», за которую его упрекали в ссылке, за ним уже не замечалось. Наоборот, он был простым и свойским в отношениях и с питерским большевистским активом, и с «практиками», приезжавшими из провинции. Наладились нормальные рабочие отношения и с руководителями Петросовета – Чхеидзе, Церетели, Чхенкели. Сталин знал их по прежним временам, но теперь они буквально упивались той ролью «государственных мужей», которую им довелось играть.
Александра Коллонтай после возвращения в Питер записала: «Меня поразило, что о “днях революции” говорили, как о чем-то прошлом, уже пережитом, будто с отречением царя и образованием Временного правительства всё войдет в свою обычную колею». В письме Ленину 26 марта Александра Михайловна отметила: «Слишком громко звучит нотка уже достигнутого торжества, будто дело сделано, уже закончено… “Мы уже у власти”, таково самодовольно-ошибочное настроение у большинства в Совете. И этим опьянением достигнутыми успехами конечно пользуется гучковское правительство, склоняясь лицемерно перед волей и решением Совета в частностях, но, разумеется… удерживая в руках своих бразды правления» (344).
В статьях Каменева, фактически возглавившего «Правду», а отчасти и Сталина, подобные настроения нашли свое отражение. Поэтому и ленинские «Письма из далека», привезённые 19 марта Коллонтай, встретили в редакции настороженно. 21 и 22 марта со значительными сокращениями опубликовали лишь первое письмо. И еще в Белоострове, увидев Каменева, Владимир Ильич сказал ему: «Что у вас пишется в “Правде”? Мы видели несколько номеров и здорово вас ругали…».
Позднее большевики не любили вспоминать об этих разногласиях. Фёдор Раскольников ограничился фразой: доклад Ленина 4 апреля в Таврическом «переполошил… некоторых партийных товарищей. Не все так скоро могли понять казавшийся почти максималистским призыв к социалистической революции». Старый большевик В. Залежский был более определёнен: «Основные положения тезисов, – пишет он, – настолько ошеломили даже руководящую верхушку петербургской организации, что в своем выступлении Ленин не нашёл сторонников даже в наших рядах». Суханов вспоминает, что прямо там – в Таврическом – один из большевиков открыто заявил, что речь Ленина «не углубила, а, наоборот, уничтожила разногласия в среде социал-демократии, ибо по отношению к ленинской позиции между большевиками и меньшевиками не может быть разногласий» (345).
Видимо, это был бывший большевик, перешедший в годы войны к меньшевикам, Владимир Савельевич Войтинский. 5 апреля он писал в плехановском «Единстве» о Ленине: «Мы все объединимся без него и против его программы, придуманной в поезде».
Анатолий Луначарский, причислявший себя в то время к «межрайонцам», добавляет: когда Ленин на собрании 4 апреля изложил свои тезисы, «не только элементы, колеблющиеся среди социал-демократов, но даже люди из очень старой большевистской среды дрогнули. Стали толковать, что Ленин со своим радикализмом может погубить революцию, толковать, что он зарвался… Почти у всех была смута на душе» (346).
Действительно, если верить Суханову, именно в эти дни «Ленин созвал совещание из старых большевистских “генералов”, современные взгляды которых ему были неизвестны, но которые – в случае солидарности с ним – могли составить превосходное боевое ядро для создания будущей армии… В числе приглашённых были заслуженные, но в большинстве не активные ныне большевики – Базаров, Авилов [Глебов], Десницкий [Строев], кажется Красин, Гуковский и не помню, кто ещё.
По словам участников, Ленин на этом совещании был вконец охрипшим и совершенно не мог говорить. Но более чем вероятно, что это и не входило в его планы: он уже достаточно высказался и хотел послушать, что скажут ему старые “маршалы”… “Маршалы” произнесли по речи. Ни один не высказал ни малейшего сочувствия. Все до одного оказались преисполнены предрассудками марксизма и старого социал-демократического большевизма» (347).
Судя по всему, Красина на этом совещании не было. Они встретились позже. А организовать эту встречу Владимир Ильич попросил Александру Коллонтай.
Леонида Борисовича и его брата Германа он знал ещё с 90-х годов. В 1905 году Леонид Красин возглавлял боевую техническую группу при ЦК РСДРП, на III и IV съездах избирался членом ЦК, а на V – членом Большевистского центра. Его всегда отличала увлечённость работой, которую он вёл – будь то организация нелегальных типографий, мастерских по изготовлению бомб или подготовка восстания. Он всегда целиком отдавался тому делу, которое избрал для себя.
Но после поражения революции Красин стал отходить от партийной работы. Теперь он увлёкся электротехникой, с которой не терял связей и прежде – после окончания Харьковского технологического института. В Берлине как инженер он приобрёл авторитет даже среди самых высококвалифицированных немецких специалистов фирмы «Сименс и Шуккерт». А когда вернулся в Россию, возглавил отделение этой фирмы в Петербурге и «Электростанцию акционерного общества 1886 года» в Царском Селе.
Здесь они и встретились. Электростанцию Ленин посещал впервые. Его искренний интерес был для Красина в радость, ибо здесь было теперь его любимое дело. Он водил Владимира Ильича из помещения в помещение, рассказывал об устройстве всех агрегатов и механизмов. И Ленин потом говорил Коллонтай: «Красин… сейчас по уши влюблен в свою электростанцию… Умница… И так это смачно рассказывает про новую технику, что я шесть часов бродил с ним по заводу, времени не заметил… В будущем, когда начнем строить новую Россию, нам такие как Красин нужны будут. Да не десятки, а тысячи Красиных».
Но чем больше Леонид Борисович рассказывал о светлых перспективах электрификации, тем больше удивляла Ленина его отстранённость от того, что происходило за стенами станции. «Странные люди эти инженеры, – говорил потом Владимир Ильич Коллонтай. – Красин был инициативный и безстрашный партиец, а сейчас… важно ему одно, чтобы турбины да генераторы работали без отказу… Ни о чём другом не думает. Будто нет революции, не слышит он её».
Но оказалось, что слышит… Но совсем по-другому. Его пугала та самая «пугачёвщина», о которой писала большая пресса. И Леонид Борисович стал просить Ленина похлопотать в ЦИК, чтобы помогли ему «в случае эксцессов» вывезти семью – жену, дочерей – в Англию. Владимир Ильич обещал помочь. На том и расстались. И Коллонтай заметила, что рассказал он ей всё это «с оттенком удивления, но без порицания» (348).
Осадок всё-таки остался. Спустя несколько месяцев, когда борьба действительно обострилась до крайности и страх перед народной стихией для многих интеллигентов стал заслонять всё остальное, Ленин, не упоминая фамилии, вспомнил в одной из своих работ: «Разговор с богатым инженером незадолго до июльских дней. Инженер был некогда революционером, состоял членом социал-демократической и даже большевистской партии. Теперь весь он – один испуг, одна злоба на бушующих и неукротимых рабочих. Если бы ещё это были такие рабочие, как немецкие, – говорит он (человек образованный, бывавший за границей), – я, конечно, понимаю вообще неизбежность социальной революции, но у нас, при том понижении уровня рабочих, которое принесла война… это не революция, это – пропасть.
Он готов был признать социальную революцию, если бы история подвела к ней так же мирно, спокойно, гладко и аккуратно, как подходит к станции немецкий курьерский поезд. Чинный кондуктор открывает дверцы вагона и провозглашает: “станция социальная революция. Alle aussteigen (всем выходить)!”» (349).
До сих пор никто не расшифровывал – о ком идет речь в этих ленинских строках. Да, о Леониде Борисовиче Красине. И это нисколько не умаляло в глазах того же Владимира Ильича заслуг Красина в последующие годы, когда он активно включился в советскую работу. Тем более что тогда – в апреле 1917 года – Ленин поначалу не находил общего языка не только с ним.
9 (19) апреля на заседании Бюро ЦК против «Апрельских тезисов» выступил Каменев. Мысль Ленина о том, сказал он, что на смену империализму идет социализм – теоретически безспорна. Но у нас «революция буржуазная, а не социальная. Не оценён момент, конкретный для России». Поэтому сравнивать российские Советы с Парижской Коммуной 1871 года неправомочно. В целом ленинская «общая социологическая схема не наполнена конкретным политическим содержанием» и не дает «конкретных указаний». Каменева поддержал Сталин. И хотя он коснулся лишь национального вопроса, вывод был тот же: «Схема, но нет фактов, а потому и не удовлетворяет». Шляпников пошутил: «Вас, Владимир Ильич, надо немного бы придержать за фалды, вы хотите двигать события слишком быстрыми темпами». Но Ленин шутки не принял. «Быстро ходя взад и вперед по комнате», он ответил, что «удерживать его за фалды никому не придётся», ибо не он будет «двигать события», а партия будет вынуждена считаться с неизбежными «грядущими событиями» (350).
Когда вопрос об отношении к ленинским тезисам поставили на заседании Петроградского комитета, лишь двое поддержали их. 13 проголосовали против и один воздержался. На заседании ЦК решили по отношению к лидеру быть более гибкими: постановили начать общепартийную дискуссию и подвести её итоги на Всероссийской конференции РСДРП. «И тезисы и доклад мой, – писал Ленин, – вызвали разногласия в среде самих большевиков и самой редакции “Правды”… Мы единогласно пришли к выводу, что всего целесообразнее открыто продискутировать эти разногласия…» (351).
6 (20) апреля «Правда» опубликовала «Апрельские тезисы» с редакционным примечанием, что они отражают лишь взгляды Ленина, а отнюдь не позицию партии. А на следующий день в «Правде» печатается статья Каменева «Наши разногласия», содержавшая критический анализ «Тезисов», которые рассматривались как сугубо «личное мнение» Ленина, причем противоречащее решениям, принятым мартовским Общероссийским совещанием большевиков накануне приезда Владимира Ильича.
Каменев и его единомышленники избрали, казалось бы, безпроигрышную позицию: они-де стоят на почве общеизвестных партийных решений и старых принципов большевизма, а Ленин, с его революционным нетерпением, пытается их ревизовать. Между тем буржуазная революция не завершена. Республика не узаконена. Аграрный вопрос не решён. Значит, буржуазная демократия ещё не изжила себя. Значит, рвать блок с мелкобуржуазными партиями рано. Пусть они докончат своё дело. А уж потом возьмемся мы и будем думать о переходе к революции социальной.
Пока же наше место – это место добропорядочной оппозиции, которая будет поддерживать лишь конкретные шаги правительства, соответствующие интересам народа. Все это звучало убедительно и мило. Но, увы, телега российской революции уже катилась с грохотом совсем не в ту сторону.
Относительно верности «старым большевистским решениям» Каменев не столь уж грешил против истины. Но в этом доктринерстве как раз и заключалась слабость его позиции. Прежние «формулы» большевизма, отвечает ему Ленин в «Письмах о тактике», прежние «большевистские лозунги и идеи в общем вполне подтверждены историей, но конкретно дела сложились иначе, чем мог (и кто бы то ни был) ожидать, оригинальнее, своеобразнее, пестрее». Одновременное существование буржуазного правительства (а это «законченная» буржуазная революция) и Советов («революционно-демократическая диктатура пролетариата и крестьянства») создало не тот коллаж, в котором один цвет плавно переходит в другой. Сложилась сразу «двухцветная» действительность.
«Игнорировать, забывать этот факт, – продолжает Владимир Ильич, – значило бы уподобляться тем “старым большевикам”, которые не раз уже играли печальную роль в истории нашей партии, повторяя безсмысленно заученную формулу вместо изучения своеобразия новой, живой действительности». Старая формула, – заключает Ленин, – «никуда не годна. Она мертва. Напрасны будут усилия воскресить её». Того, кто пытается делать это, «надо сдать в архив “большевистских” дореволюционных редкостей (можно назвать: архив “старых большевиков”)». И он напоминает любимую фразу из «Фауста» Гёте: «Теория, друг мой, сера, но зелено вечное дерево жизни» (352).
В общем, ответ Каменеву и его единомышленникам получился достаточно жёстким. Но Владимир Ильич откладывает эту работу – «Письма о тактике» – для издания отдельной брошюрой. А в «Правде» публикует чуть ли не ежедневно по две-три-четыре статьи, разъясняющие основные идеи «Апрельских тезисов».
Итак, дискуссия в большевистской печати началась. И велась она в достаточно сдержанных, товарищеских тонах. А вот за её рамками обсуждение ленинской позиции с каждым днём всё более превращалось в кампанию откровенной травли.
26 мая Ленин пришёл в Зимний дворец давать показания Чрезвычайной следственной комиссии по делу Малиновского. С того момента, когда были опубликованы документы охранки о его провокаторстве, буржуазная пресса не переставала травить Ленина за то, что он якобы укрыл Малиновского от этих обвинений ещё в 1914 году.
«В залах Зимнего дворца, занятого Чрезвычайной следственной комиссией Временного правительства, – рассказывает очевидец, – царило большое возбуждение. Нарядные машинистки, работавшие раньше в сенате, лица, прикомандированные к комиссии для производства следственных действий – следователи, товарищи прокуроров и т. д. – оставили свои кабинеты и делали вид, будто они прогуливаются в коридорах… Даже придворные лакеи сбросили с себя личины равнодушной и тупой важности». Другой очевидец дополняет: «У нас в комиссии был переполох. Все стремились посмотреть на “продавца России” и хоть вслед ему плюнуть – на большее пороху ни у кого не хватало. Ждали скандала».
«Почти минута в минуту, в назначенный час, вызванный свидетель поднялся по дворцовой лестнице, предъявил свою повестку и был проведён к судебному следователю сквозь строй жадно любопытных и остро неприязненных взоров». Отвечая на вопросы присяжного поверенного Н. А. Колоколова, Ленин рассказал, что тогда – в 1914 году – ЦК РСДРП создал специальную комиссию для проверки слухов о провокаторстве Малиновского. От партийной работы его сразу отстранили. Однако ни улик, ни серьёзных фактов о связях с охранкой – не выявили. Да, теперь, спустя три года, стало известно, что Малиновский – провокатор. Но тогда, в 14-м, для столь страшного обвинения доказательств не было. Были лишь догадки, слухи и сплетни весьма сомнительного свойства. Начавшаяся война прервала расследование (353).
О «презумпции невиновности» Колоколов знал хорошо и ответы Ленина его удовлетворили. Полковник Коренев, присутствовавший при этой беседе, написал: «Ленин оказался на допросе не только приличным, но и крайне скромным… Он приводит данные, излагает свои соображения, которые объясняют, почему он доверял, не мог не доверять Малиновскому».
По ходу разговора выясняется, что в 1914 году о провокаторстве Малиновского доподлинно знал председатель Думы. Но он даже не намекнул, не предупредил об этом «левых» депутатов. Вот кого, считал Ленин, надо привлечь к ответственности за преступное укрывательство и навсегда исключить из числа «незапятнанных граждан» России.
Каков же итог? В последующие дни солидные «Биржевые ведомости», меньшевистские «День», «Новая жизнь» и другие газеты напечатали, что на допросе в ЧСК Ленин якобы так и не поверив в провокаторство Малиновского, всячески пытался его обелить. Такова была «объективность» свободной российской прессы (354).
Особенно интенсивно использовались ею два сюжета: призыв Ленина к «захвату власти» и немедленное «введение социализма» в России. К этой кампании присоединился и Георгий Валентинович Плеханов, заявивший, что тезисы Ленина являют собой «безумную и крайне вредную попытку посеять анархическую смуту на Русской Земле» (355).
Поскольку ни первого, ни второго, ни третьего утверждения в тезисах не содержалось, можно было бы игнорировать подобную критику. «Я бы назвал это “бредовыми” выражениями, – заметил Владимир Ильич, – если бы десятилетия политической борьбы не приучили меня смотреть на добросовестность оппонентов, как на редкое исключение» (356). Но ведь эту прессу читали люди. Она воздействовала на их умы. Значит, надо было отвечать и вновь, и вновь – не оправдываться, а разъяснять свою позицию.
Плеханов, Дейч и Засулич выступают с воззванием против тех, кто ведёт антивоенную пропаганду. Такая пропаганда, считают они, аморальна, ибо «Россия не может изменить своим союзникам. Это покрыло бы её позором…». Их позиция вполне укладывалась в рамки кампании, проводившейся либеральной прессой, которая оценивала нежелание солдат воевать как отсутствие патриотизма и нравственную деградацию.
Противоположные позиции неизбежно рождали разную логику разсуждений. Почему умирать за Константинополь и проливы – это патриотизм, а нежелание погибать за чужие интересы – это позор? Согласно той логике, которой Плеханов, Дейч и Засулич придерживались в прежние времена, если общество разделено на богатых и бедных… если богатые не считаются с бедными и блюдут лишь свои корыстные интересы… если во имя этих интересов они заключают соглашения с такими же эксплуататорами из других стран, то почему эти соглашения должны быть обязательными для трудящихся. Ведь у них есть другие обязательства.
«Между рабочими всех стран, – разъясняет Ленин, – есть другой договор, именно Базельский манифест 1912 года (Плехановым тоже подписанный и – преданный). Этот “договор” рабочих называет “преступлением”, если рабочие разных стран будут стрелять друг в друга из-за прибылей капиталистов». И для всей массы трудящихся это соглашение предпочтительней, нежели те, которые заключались монархами России, Англии, Италии и т. д. (357)
Поскольку отношение большевиков к войне стало излюбленным сюжетом, эксплуатировавшимся буржуазной прессой, Ленин уделял ему особое внимание. Еще 17 (30) апреля, выступая на заседании солдатской секции Петросовета, он сказал: «Жёлтая пресса пишет, что я, Ленин, призываю солдат сложить оружие и разойтись по домам. Не так, товарищи. Я призываю солдат крепче держать в руках винтовку и направлять её туда, откуда грозит опасность нашей революции. Если грозит опасность со стороны немецкой буржуазии, направлять винтовку туда, а если грозит опасность со стороны русской буржуазии, направляй винтовку в неё». Так записал его выступление член солдатской секции Петросовета Михаил Жаворонков (358).
Позднее Владимир Ильич пояснял: «Мы были пораженцами при царе, а при Церетели и Чернове мы не были пораженцами. Мы выпустили в “Правде” воззвание, которое Крыленко, тогда ещё преследуемый, опубликовал по армии… Он сказал: “К бунтам мы вас не зовём”. Это не было разложением армии. Разлагали армию те, кто объявил эту войну великой… Мы армии не разлагали, а говорили: держите фронт…» (359).
При разъяснении позиции по отношению к войне и способам её прекращения, один вопрос более всего беспокоил Владимира Ильича – о «братании». Именно вокруг него разгорались страсти на митингах и в прессе. Из-за него произошел и упомянутый выше конфликт с фронтовиком при чтении «Апрельских тезисов» в Таврическом дворце. И Ленин попросил руководителей большевистской Военной организации, сформировавшейся ещё в марте 1917 года, связать его с солдатами. Со сколькими фронтовиками беседовал он на эту тему – неизвестно. Судя по всему, со многими. И запись одной из таких бесед сохранилась.
Безпартийному солдату Андрею Немчинову, заместителю председателя комитета 2-го гвардейского стрелкового полка, стоявшего под Луцком, было под тридцать. В Питере он находился проездом, так как дали ему отпуск в родные пермские края. Когда его привели в редакцию «Правды», Владимир Ильич спросил: «Вы, товарищ, с фронта? Как там с братанием?»
И вот запись ответа: «Говорят, что немцы братаются для того, чтобы выведать наши силы, но мы никакой неискренности со стороны немецких солдат, таких же крестьян и рабочих, как и мы, не видели. Наоборот, многие немцы и австрийцы со слезами на глазах жали руки нашим солдатам и по их измученным лицам видно было, как издергала их эта проклятая война. Немецкие офицеры, так же, как и наши, не хотят брататься и солдаты-немцы идут наперекор их приказаниям… По-видимому, озлобление солдат против офицеров достигает крайней степени. Немецкие офицеры другой раз открывают стрельбу по русским солдатам. В таких случаях немецкие солдаты сплошь и рядом предупреждают нас, махая шапками, чтобы мы спрятались». Уходя, Немчинов сказал: «“Так что войну мы почти кончили…" “Вот это хорошо! Сам народ кончает войну!” – одобрительно заметил мой собеседник». О том, что он разговаривал с Лениным, Андрей Ильич не знал (360).
А Владимир Ильич в «Правде» 28 апреля в статье «Значение братанья» написал: «… братанье есть революционная инициатива масс, есть пробуждение совести, ума, смелости угнетённых классов… Хорошо, что солдаты проклинают войну… Хорошо, что они, ломая каторжную дисциплину, сами начинают братанье на всех фронтах… Надо, чтобы солдаты переходили теперь к такому братанью, во время которого обсуждалась бы ясная политическая программа. Мы не анархисты. Мы не думаем, что войну можно кончить простым “отказом”, отказом лиц, групп или случайных “толп”. Мы за то, что войну должна кончить и кончит революция…» (361)
В который уже раз, объясняя свое отношение к власти, Ленин пишет, что в тезисах нет призыва ни к свержению Временного правительства, ни к насилию вообще. Наоборот, «я абсолютно застраховал себя в своих тезисах от… всякой игры в “захват власти” рабочим правительством… Я свёл дело в тезисах с полнейшей определённостью к борьбе за влияние внутри Советов… А Советы рабочих и т. д. депутатов заведомо есть прямая и непосредственная организация большинства народа». И действовать в Советах можно «только разъяснением, пока кто-либо не перешёл к насилию над массами». Стало быть, заключает Ленин, если вы ратуете за свободу и демократию, то у вас не может быть возражений против мирного «перехода политической власти к большинству населения России!» (362).
Что касается немедленного «введения социализма», то и тут «Тезисы» утверждали нечто прямо противоположное. Разве национализация земли, спрашивает Ленин, это «социалистическая революция? Нет. Это ещё буржуазная революция……. А «слияние всех банков в один?.. Есть ли это социалистическая мера? Нет, это ещё не социализм». Ну, а если бы «синдикат сахарозаводчиков перешёл в руки государства, под контроль рабочих и крестьян, и чтобы цена сахара понизилась?» Тем более что именно этот синдикат «стоял уже под контролем “государства”… ещё при царизме. Будет ли переход синдиката в руки демократически-буржуазного, крестьянского государства социалистической мерой? Нет, это еще не социализм» (363).
Как раз в эти апрельские дни приехал старый – еще по 1907 году – знакомый Сергей Малышев, которого избрали председателем уездного Совета в Боровичах близ Петрограда. Приехал он по делу. Был у них в Боровичах керамический завод, принадлежавший швейцарским хозяевам. С их ли ведома или нет, но управляющие приступили к ликвидации предприятия, кормившего тамошних рабочих. Вот Совет и порешил: не допустить закрытия и взять завод под свой контроль.
Разговор доставил Владимиру Ильичу удовольствие. После скучнейших споров о том, что есть марксизм и достаточно ли зрел российский капитализм, Сергей Васильевич был просто интересен. Как тот донецкий шахтер Дубовой, который столь же увлечённо и деловито толковал о канатах, без которых, мол, шахта может стать. Вот и Малышев приехал совсем не за директивами о том, как «строить социализм», а для того, чтобы посоветоваться: сможет ли он, установив контроль над заводом, прокормить уезд.
«Во время рассказа о заводе, – пишет Малышев, – Владимир Ильич два раза прерывал меня и спрашивал: “Ну, что же, вы думаете взять завод, а как крестьяне на это смотрят? Вы узнали? Что для них от этой вашей реквизиции завода? Выгода какая-нибудь для них получится от этого?”» Сергей Васильевич стал доказывать, что выгода будет. Тогда, подумав, Ленин задал главный вопрос: «“А ежели у вас ничего не выйдет?” Я ничего другого не мог ему ответить кроме того, что сказалось у меня как-то само собой: “Ну, что ж, Владимир Ильич, был бы мой начин, а там хоть выспись на мне”. – “Как, как?” – оживлённо спросил он. Я ещё раз произнёс эту фразу полностью. Он, смеясь, повторил: “Был бы мой начин, а там хоть выспись на мне… Ну, делайте, делайте, посмотрим, что у вас выйдет из этого дела”» (364).
Основания для опасений – справятся ли рабочие с контролем – конечно были. Но вместо того, чтобы подумать, как помочь рабочим решить эту проблему, прежние коллеги Ленина, Борис Авилов и Владимир Базаров, выступили в «Новой жизни» с упрёками насчёт отхода Владимира Ильича от марксизма к синдикализму.
«Ничего подобного юмористическому переходу, – отвечал он, – железных дорог в руки железнодорожников, кожевенных заводов в руки кожевенных рабочих у нас нет и следа, а есть контроль рабочих, переходящий в полное регулирование производства и распределения рабочими… В том-то и суть, что от конкретных задач, поставленных живой жизнью… от этих конкретных задач люди, превратившие марксизм в какое-то “буржуазно-деревянное” учение, уклоняются…»
Так как же помочь рабочим в осуществлении контроля? Ленин даёт ответ: он предлагает создавать органы рабочего контроля «при обязательном привлечении к участию как не отошедших от дела предпринимателей, так и технически научно образованного персонала…» Сложившаяся обстановка, вновь и вновь повторяет в своих статьях Ленин, «ставит на очередь дня не осуществление каких-нибудь “теорий” (об этом нет и речи, и от этой иллюзии всегда предостерегал Маркс социалистов), а проведение самых крайних, практически возможных мер, ибо без крайних мер – гибель, немедленная и безусловная гибель миллионов людей…» (365).
«Так в чём же дело? Откуда эта ярость полемики и «погромная агитация… Чего боитесь, господа, зачем вы лжёте? – спрашивал Ленин, обращаясь к либеральной прессе. – Мы хотим только разъяснять рабочим и беднейшим крестьянам ошибки их тактики. Мы признаем Советы единственно возможной властью. Мы проповедуем необходимость власти и обязательность подчинения ей. Чего же вы боитесь?.. Вы боитесь именно правды». Плеханову Ленин отвечает персонально: «Попасть в смешное положение – наименьшее наказание тому, кто по образцу печати капиталистов сам себе рисует “врага” вместо точной ссылки на слова тех или иных политических противников» (366).
Между тем «погромная агитация» стала выходить за рамки газетной полемики. Прежние «союзы» черносотенцев вроде бы перестали существовать. Но погромщики остались и были готовы действовать. В орбиту их влияния стала попадать наименее сознательная часть солдатской массы. И угрозы «поднять Ленина на штыки» или бросить бомбу в особняк Кшесинской всё чаще раздавались на улицах Петрограда.
Большевичка Прасковья Куделли рассказывала, что как только где-либо собиралась толпа, тут же появлялись «подозрительные личности», которые «сеяли тёмные, нелепые слухи о Ленине. Говорили, что он очень богатый человек, что у него прииски на реке Лене – откуда и его фамилия… Говорили, что он получил от Вильгельма 17 миллионов, чтобы поднять гражданскую войну». А когда старого рабочего Бориса Жукова, знавшего Ленина ещё по «Союзу борьбы…», спросили, что говорят о большевиках, он ответил: «Что о нас говорят? Говорят, что продали Россию, привезли два вагона золота да особняк заняли». В деревне того хуже: «У нас по деревне, – рассказывала крестьянка Е. Бычкова, – распространился слух, что приехал в запечатанном вагоне из Германии какой-то каторжник. Хочет подбить народ, чтобы прогнать Временное правительство и самому на царство сесть» (367).
И задёрганный, испуганный обыватель, нутром чувствовавший, что грядёт нечто неведомое, верил. «Идёшь по Петроградской стороне, – пишет Крупская, – и слышишь, как какие-то домохозяйки толкуют: “И что с этим Лениным, приехавшим из Германии, делать? В колодези его, что ли, утопить?” Конечно, ясно было, откуда идут все эти разговоры о подкупе, о предательстве, но не горазд их было весело слушать. Одно дело, когда говорят буржуи, другое дело, когда это говорят массы». Но вывод её парадоксален: «Травля Ленина способствовала быстрой популяризации тезисов» (368).
«…17 апреля, – рассказывает Суханов, – в Петербурге состоялась грандиозная манифестация инвалидов, которая произвела большое впечатление на обывателей… Огромное число раненых из столичных лазаретов – в повязках, безногих, безруких – двигалось по Невскому к Таврическому дворцу. Кто не мог идти, двигались в грузовых автомобилях, в линейках, на извозчиках. На знамёнах были подписи: “Война до конца”… “Наши раны требуют победы”… Несчастные жертвы бойни ради наживы капиталистов, по указке тех же капиталистов через силу шли требовать, чтобы для тех же целей ещё без конца калечили их сыновей и братьев. Это было действительно страшное зрелище!» А по городу – в этот и предшествующие дни – «стали ходить толпы каких-то людей, бурно требовавших ареста Ленина. Это были уже беспорядки и вообще довольно большой, даже слишком большой успех черносотенной кампании. “Арестовать Ленина”, а затем и “Долой большевиков” – слышалось на каждом перекрёстке» (369).
Лидеры Петросовета прекрасно знали, что если погромщиков не остановить, то вопрос будет стоять лишь об очерёдности: сегодня большевик Ленин, а завтра и меньшевик Матвей Скобелев, и эсер Виктор Чернов, не говоря уж о таких «инородцах», как Чхеидзе или Церетели.
И ещё 15 (28) апреля, высказав «резко отрицательное отношение к платформе Ленина», Исполком Петросовета вместе с тем указал на «недопустимость применения какого-либо насилия над личностью Ленина и его единомышленников». Исполком Совета солдатских депутатов был более категоричен. Признав «невозможным принятие репрессивных мер» против пропаганды, он квалифицировал пропаганду «так наз. ленинцев… не менее вредной, чем всякая контрреволюционная пропаганда справа». Узнав об этом, Владимир Ильич немедленно заявил, что «берёт всю ответственность за пропаганду ленинцев на себя» (370).
Так уж случилось, что именно 15 апреля во время заседания Петроградской конференции большевиков пришло известие – в Михайловском манеже митинг. Пущен слух, что большевики «продались Вильгельму» и солдаты требуют самого Ленина… Владимир Ильич поднялся из-за стола президиума: «Я поеду». Опыт встречи с солдатами у него уже был. 10 апреля он с успехом выступил в казарме Измайловского полка. Но тот митинг был организован Петербургским комитетом большевиков, державшим ситуацию под контролем. Теперь же речь шла о митинге явно антибольшевистском.
«– А вдруг найдется провокатор и крикнет: Бей Ленина? – спросил кто-то. – Зачем же мы возвращались в Россию? – ответил Ильич. – Чтобы принять участие в революции или беречь собственную жизнь?»
Когда Ленин входил в Манеж, солдаты – в расхристанных гимнастёрках – стаскивали с трибуны очередного оратора, изрядно намяв ему бока. «Что-то мрачное и грозное представляла эта толпа вооружённых людей, – рассказывал член ПК Владимир Иванович Невский, сопровождавший Ильича. – Какое-то безотчётное чувство ненависти и вражды блистало в глазах потных, чем-то раздражённых людей, какое-то возмущение и недовольство царили здесь, и казалось, что вот-вот прорвётся это чувство…»
Потом «Солдатская правда» напишет: «тов. Ленин подробно разъясняет причины войны и цели войны… Подробно говорит, что такое Совет рабочих и солдатских депутатов и что такое Временное правительство…»
А Невский рассказывает: «Владимир Ильич говорил недолго, минут тридцать, не больше. Но уже минут через пять можно было слышать полет мухи: такое молчание воцарилось в огромном манеже. Солдаты и все мы стояли как прикованные… Какое-то чудо совершалось с толпой». И когда Ленин умолк, солдаты с рёвом кинулись к трибуне, а через мгновение над бурлящей толпой появилось смущённое лицо Владимира Ильича. Под гром оваций его на руках отнесли к автомобилю (371).
Примерно то же самое происходило и в тех заводских аудиториях, где, казалось, было достаточно велико влияние эсеров и меньшевиков. Вот безхитростный рассказ рабочего Трубочного завода: «Появление на трибуне т. Ленина вызвало форменное рычание со стороны противников… Ленин пытался начать говорить, но ничего не выходило, речь перебивалась… Стоящим вокруг трибуны на охране т. Ленина пришлось теснее сомкнуть ряды и быть готовыми ко всему. На нас напирали, дело доходило чуть не до рукопашной. Тогда тов. Ленин быстро учёл и начал не с доклада, а с того, как мне помнится дословно, что заставить его замолчать и выражать негодование, а может быть сделать насилие никогда не поздно и когда угодно это можно сделать и просил послушать пять минут. После этого он приступил к речи. Были возгласы, но очень немного. А когда прошли эти пять минут, то прокатилась первая волна аплодисментов… Толпа всё время росла и вместе с тем тишина делалась все больше и больше. Рабочие… притихли и эта речь стала обрываться не возгласами негодования, а всё чаще и чаще бурным поощрением. И когда т. Ленин кончил речь – поднялась буря возгласов и рукоплескания» (372).
Владимир Невский, рассказавший о выступлении Владимира Ильича 15 апреля на солдатском митинге в Михайловском манеже, – сам великолепный оратор – так сформулировал причину этого успеха: «Ленин был близок этой массе, дорог ей, понятен, и выражал так просто и ясно то, что хотела выразить она сама, чего желала и чем жила и что хотела видеть воплощённым в действительности»(373).
Через день Владимир Ильич выступал в Таврическом на солдатской секции Петросовета по поводу её резолюции о зловредности «пропаганды ленинцев». Ему ограничили время. Попытались устроить обструкцию. Бросали провокационные вопросы и реплики. Но он уложился в регламент и изложил всё, что хотел. А солдатам, пошедшим его провожать, сказал:«Опыт жизни – это самое лучшее» (374).
На следующий день, 18 апреля (1 мая), Петроград проснулся рано. Было холодно и необычно тихо. Молчали фабричные трубы. С Ладоги шёл лёд. Но уже в 10 часов грянули духовые оркестры и густые колонны демонстрантов двинулись к Марсову полю. Майское солнце высвечивало в многотысячных толпах красные юбки, шарфы, косынки работниц. Над головами реяли сотни знамён, плакатов, штандартов. И в первой шеренге рабочих Выборгского района вышагивал Ленин…
Ему пришлось выступать и на Марсовом поле, и на Дворцовой площади. Вечером поехал на многотысячный митинг рабочих, солдат и матросов на Охтенских пороховых заводах. Там пришлось полемизировать с Федором Даном. Так что после вот такой 12 часовой напряжённой работы домой вернулся он поздно. «В этот день, – пишет Крупская, – я лежала в лёжку и выступления Владимира Ильича не слыхала, но приехал он не радостно возбуждённый, а какой-то усталый» (375).
Россия впервые открыто отпраздновала международный праздник солидарности людей труда. И точно так же, как в Питере, алели знамёнами улицы Москвы и Благовещенска, Вятки и Баку, Киева и Ташкента, Кишинева и Минска, Тифлиса и других городов. И везде лозунгами демонстрантов стали требования окончания войны и заключения демократического мира.
По иронии судьбы именно в этот день министр иностранных дел П. Н. Милюков «от имени народа» официально заверил правительства Англии, Франции и США в том, что Россия продолжит боевые действия на всех фронтах до «победного окончания настоящей войны».Днём 19 апреля (2 мая) премьер-министр князь Львов прислал «Ноту Милюкова» в Петросовет «для сведения». «Я получил пакет, – рассказывает Ираклий Церетели, – в присутствии Чхеидзе, Скобелева, Дана и некоторых других членов Исполкома, и прочитал вслух текст, который нас ошеломил… Чхеидзе долго молчал, слушая негодующие возгласы окружающих, и потом, повернувшись ко мне, сказал тихим голосом, в котором слышалось давно назревшее глубокое убеждение: “Милюков – это злой дух революции”» (376).
Преувеличения в этой оценке не было. Столь желаемая политическая стабильность напрямую зависела от наивной веры солдат и рабочих в то, что правительство, отказавшись от каких- либо аннексий, делает всё возможное для скорейшего заключения мира. И вот теперь рабочим и солдатам, что называется, «плюнули в душу».
Кто-то из коллег Милюкова назвал его «гением безтактности». Но дело было не в отсутствии такта. «Он был абсолютно чужд и враждебен идее мира без аннексий и контрибуций, – писал управляющий делами Временного правительства Владимир Набоков. – Он считал, что было бы и нелепо, и просто преступно с нашей стороны отказаться от “самого крупного приза войны” (Константинополь и проливы) во имя гуманитарно-космополитических идей интернационального социализма. А главное – он верил, что этот приз действительно не вышел из наших рук».Напрасно Владимир Дмитриевич убеждал Милюкова в том, что «трёхлетняя война осталась чуждой русскому народу, что он ведёт ее нехотя, из-под палки, не понимая ни значения её, ни целей, что он ею утомлён, что в том восторженном сочувствии, с которым была встречена революция, сказалась надежда, что она приведёт к окончанию войны»(377).Переубедить Павла Николаевича было невозможно.
Что же касается надежд народа, то тогда Милюков искренне полагал, что политика – не дело масс. Парламентаризм в том и состоит, что народ передаёт её в руки профессиональным политикам. А уж они – с помощью дискуссий, кулуарных переговоров, консультаций с иностранными послами, намёков и якобы случайно брошенных фраз за «круглыми столами» или за «чашкой чая» – будут решать судьбы страны и добиваться возможного.
Во времена, когда народ «безмолвствовал», так оно и было, вернее – казалось, что было так. Теперь же, когда революция началась, надеяться на нечто подобное не приходилось. И лидеры Петросовета прекрасно поняли это. В противовес большевику Шляпникову, межрайонцу Константину Юреневу и меньшевику Богданову, требовавшим на заседании Исполкома апелляции к массам и выступления против правительства, Чхеидзе, Церетели и Скобелев сделали всё, чтобы замять скандал. «…Нам легко поднять массы против правительства, – говорил Церетели. – Но очень сомнительно, что, развязав эту энергию, мы окажемся в состоянии удержать движение под своим контролем и помешать его превращению в общегражданскую войну». Трудовик Брамсон был ещё более определёнен: «Нельзя же из-за безтактности одного министра ставить на карту судьбу общенациональной революции» (378).
Так, может быть, всё бы и обошлось, если бы… Если бы «Нота Милюкова» 20 апреля не попала в прессу.Уже утром к правительственной резиденции – Мариинскому дворцу – стали стекаться толпы солдат, матросов, рабочих. Днем, в походном строю, с оружием, сюда пришел и гвардейский Финляндский полк. Естественно, что ни о каких «Апрельских тезисах» солдаты и слыхом не слыхивали. Все они были, писал на следующий день Ленин, «исполнены негодования. Они почувствовали – они не поняли ещё этого вполне ясно, но они почувствовали, что они оказались обмануты»(379). И над толпами появились плакаты, требовавшие отставки Милюкова и военного министра Гучкова.«Роль большевистской партии в апрельских событиях, – писал Церетели, – была очень незначительна… Главным инициатором манифестации оказался тогда ещё мало кому известный Федор Федорович Линде. Это он привёл Финляндский полк к Мариинскому дворцу. Буржуазная пресса утверждала, что он большевик, но на самом деле он был безпартийный, идеалистически настроенный интеллигент. Математик по образованию, он был мобилизован во время войны и был солдатом Финляндского полка… Под непосредственным впечатлением ноты Милюкова, он, возмущённый до глубины души, по собственному почину призвал полк манифестировать против правительства» (380).
Собравшийся днём большевистский ЦК принимает резолюцию Ленина, поддерживающую выступление масс. Но в ответ на требование отставки двух министров, ЦК заявляет, что персональные перетасовки лиц, «даже если бы все они, – как выразился Владимир Ильич, – были лично ангелами добродетели, безкорыстия и любви к людям», – не могут дать результата. Только переход власти к Советам «при поддержке большинства народа… в состоянии быстро закончить войну истинно демократическим миром» (381).
Однако те большевики, которые находились в гуще возмущённых манифестантов, взяли, по определению Ленина, «чуточку полевее». Члены ПК РСДРП Сергей Багдатьев и Михаил Лашевич, члены Петросовета рабочие М. Крымов, И. Маврин и другие поддержали лозунг «Долой Временное правительство!». Этот лозунг не получил широкого распространения, он всё-таки был ошибочным, ибо в столь раскалённой обстановке вполне мог быть истолкован как призыв к свержению правительства. Большевистский ЦК квалифицировал данный поступок как попытку «авантюристического характера» (382). Но пресса уже вела кампанию, обвинявшую большевиков в объявлении «гражданской войны». Кадеты выпустили воззвание: «Мы стоим на краю пропасти. Граждане! Выходите на улицы, спасайте страну от анархии!»
Ленин подробно записывает хронику этих дней: «20-го и 21-го апреля Питер кипел. Улицы были переполнены народом; кучки и группы, митинги разных размеров образовывались всюду и днём и ночью; массовые манифестации и демонстрации продолжались непрерывно… Демонстрации начались, как солдатские демонстрации, с противоречивым, несознательным, ни к чему не способным повести лозунгом “Долой Милюкова”… Это значит, что широкая, неустойчивая, колеблющаяся масса… колебнулась прочь от капиталистов на сторону революционных рабочих. Это колебание или движение массы, способной по своей силе решить всё, и создало кризис».Одновременно с этой стихийной протестной волной, по призыву кадетов на улицу вышли и контрманифестанты. «Буржуазия, – продолжает свой рассказ Владимир Ильич, – захватывает Невский – “Милюковский” по выражению одной газеты – проспект и соседние части богатого Питера, Питера капиталистов и чиновников. Манифестируют офицеры, студенты, “средние классы” за Временное правительство, из лозунгов часто попадается надпись на знаменах “долой Ленина”» (383). Рабочих и солдат среди контрманифестантов не было. И когда спустя несколько дней решили наградить военнослужащих, выступивших в поддержку правительства, георгиевский крест, будто на смех, удалось вручить лишь одному солдату (384).
О том, что контрманифестанты поминают его лично «недобрым словом», Владимир Ильич знал не из газет. Мария Ильинична рассказывает, что, когда антибольшевистская колонна подошла к помещению «Правды», Ленин на извозчике, в сопровождении солдат, уехал вместе с нею из редакции «на квартиру одного знакомого на Невском, 3. В этой квартире было несколько комнатных жильцов. Когда Владимир Ильич вошёл в прихожую, ему навстречу выбежали две барышни и, не узнав его (в комнате был полумрак), направились к выходной двери с возгласом: “Идем бить Ленина”» (385).
О том же вспоминала Крупская: «Ближе к Морской, около Полицейского моста, было засилье котелков. Среди этой толпы из уст в уста передавался рассказ о том, как Ленин при помощи германского золота подкупил рабочих, которые теперь все за него. “Надо бить Ленина!” – кричала какая-то по-модному одетая девица. “Перебить бы всех этих мерзавцев”, – кипятился какой-то котелок. Класс против класса!» (386).
Ленин подтверждает: на улицу вышли «крайние элементы… буржуазия и пролетариат… Пролетариат поднимается из своих центров – из рабочих предместий… Рабочие манифестации заливают небогатые, менее центральные районы города, затем частями проникают на Невский». И ещё одна зарисовка Крупской: «21 апреля… я прошла пешком весь Невский. Из-за Невской заставы шла большая рабочая демонстрация. Её приветствовала рабочая публика, заполнявшая тротуары. “Идём! – кричала молодая работница другой работнице, стоявшей на тротуаре. – Идём, всю ночь будем ходить!”» (387).
Корреспондент кадетской «Речи», описывая рабочую демонстрацию на Невском, увидел совсем другое: «Впереди около сотни вооружённых; за ними стройные ряды невооруженных мужчин и женщин – тысячи человек. Живые цепи по обе стороны. Пение. Поразили меня их лица. У этих тысяч одно лицо, исступлённое, монашеское лицо первых веков христианства, непримиримое, безжалостно готовое на убийства, инквизицию и смерть».«На Невском, – продолжает хронику событий Ленин, – доходит до столкновения. Рвут знамёна “враждебных” демонстраций. В Исполнительный комитет телефонируют из нескольких мест о том, что с обеих сторон стреляли, что были убитые и раненые; сведения об этом крайне противоречивы и не проверены» (388).
В этой хронике не хватает одного сюжета, который стал известен много лет спустя. Утром 20-го, получив информацию о выступлениях, Гучков собрал в своем кабинете генералов Алексеева, Рузского, Корнилова и адмирала Колчака. Обсудили вопрос – нельзя ли использовать ситуацию для того, чтобы ликвидировать двоевластие и сосредоточить власть целиком в руках Временного правительства. По генеральским расчетам они могли опереться «на 3,5 тысячи надёжных войск». А этого, как им казалось, было вполне достаточно, чтобы разогнать весь этот «сброд» (389).
Днём, в том же кабинете Гучкова, заседало правительство. Александр Иванович поставил вопрос: или мы сдаём власть Совету – или «даём отпор назревавшему восстанию». «Министры, – пишет Гучков, – некоторое время молчали. Наконец, Терещенко заметил, что в случае пролития крови он вынужден будет уйти. Я посмотрел на остальных, и у меня создалось впечатление, что один Милюков готов был защищаться, а все остальные подали бы в отставку… Эта сцена ошеломила меня. Я увидел, что выраставшие перед нами задачи – необходимость контрреволюции и военных действий – с этим составом Временного правительства неосуществимы» (390).
Между тем лидеры Петросовета начали переговоры с членами правительства. Вдохновлённые поддержкой контрманифестантов и решимостью Гучкова, министры на отставку Милюкова не соглашались. А поскольку всё, что происходило на улицах, у них тоже ассоциировалось с именем Ленина, Терещенко заявил: «Так что решайте, господа, кого долой: Милюкова или Ленина». 21 апреля на заседании правительства Милюков вновь стал настаивать, дабы избежать «распада государства», на том, чтобы взять курс на захват всей полноты власти с помощью вооружённой силы. Керенский тут же заявил об отставке и Павел Николаевич предложил Львову принять её. Одновременно – с ведома Гучкова – командующий округом Корнилов приказал вывести на Дворцовую площадь войска с кавалерией и артиллерией. И вот тут-то весь заговор и лопнул, как мыльный пузырь (391).
Не только солдаты, но юнкера Михайловского артиллерийского училища отказались выполнять приказ. Они сообщили об этом в Петросовет, который вывод войск категорически запретил. Гучков – через генерала Алексеева – телеграфировал командующим фронтами с просьбой о поддержке. Но ни поддержки, ни ответа не получил (392).
Премьер – Георгий Евгеньевич Львов терпеть не мог «левых» и с удовольствием отправил бы Керенского в отставку. Он помнил, как на одном из заседаний правительства Александр Фёдорович бросил сквозь зубы: «Когда же уберут эту старую калошу?» Но у князя хватило благоразумия, ибо он понимал, что выход из кризиса можно найти лишь в соглашении с Советом. На переговорах с лидерами Петросовета и «общественностью» Львов резко сбавил тон и заявил: «Временное правительство взято под подозрение. При таких условиях оно не имеет никакой возможности управлять государством… Оно слишком хорошо знает лежащую на нём ответственность перед родиной и во имя её блага готово сейчас же уйти в отставку, если это необходимо»(393).
Известный историк Виталий Иванович Старцев писал: «В этот день существование Временного правительства могло быть прекращено одним решением Петроградского Совета, опирающегося на большинство вооружённых солдат и рабочих, а в России могла быть провозглашена Советская власть». Но как раз этого более всего и боялись руководители Исполкома.
Объявив запрет на любые демонстрации в столице, вдосталь наговорившись о том, что «народ надо готовить к власти», после двухдневных переговоров, они сумели свести конфликт политический к вопросу сугубо кабинетному. Милюкову, отказавшемуся принять пост министра просвещения, и Гучкову пришлось уйти в отставку. Ушёл и генерал Корнилов, оскорблённый вмешательством Совета в «его дела». А состав правительства, помимо прежних десяти министров, дополнили пятью социалистами: близким к эсерам П. Н. Переверзевым (министр юстиции), эсером В. М. Черновым (министр земледелия), народным социалистом А. В. Пешехоновым (министр продовольствия), меньшевиками М. И. Скобелевым (министр труда) и И. Г. Церетели (министр почт и телеграфа). Шестой «социалист» Александр Фёдорович Керенский занял пост военного министра.Эта коалиция, писал Суханов, стала «формальным бракосочетанием» буржуазных министров с мелкобуржуазным большинством Совета; «любви тут не было, но был явный и очевидный расчёт… Дело было в приданом. А в приданое Совет должен был принести армию, реальную власть, непосредственное доверие и поддержку… Поистине это была невесёлая свадьба» (394).
В тех условиях занятые социалистами правительственные кресла были, пожалуй, наиболее «жёсткими». Поэтому договорились считать милюковский «инцидент исчерпанным» и впредь быть более осмотрительными. Относительно этой договорённости Владимир Ильич заметил:«Темным мужикам извинительно требовать от капиталиста “обещаний”, чтобы он “жил по-божецки”… Вождям Петроградского Совета… вести такую политику – значит поддерживать самые вредные, самые губительные для дела свободы, для дела революции обманчивые надежды народа на капиталистов». Губительные потому, что «причины кризиса не устранены, и повторение подобных кризисов неизбежно» (395).
Кстати сказать, ни Гучков, ни Милюков, ни Корнилов покидать политическую арену не собирались. Павел Николаевич всё ещё питал «иллюзии и надежды на то, что кадетской партии удастся организовать средний класс интеллигенции и противопоставить его народной стихии…» Александр Иванович был, как ему казалось, более реалистичен: «Я ставил себе целью вернуться на фронт… чтобы подготовить там кадры для похода на Москву и Петербург. Словом, я ставил себе задачу, которую потом так неудачно пытался осуществить "генерал" Корнилов» (396).
Когда смотришь сегодня телевизионные «круглые столы», касающиеся событий 1917 года, видишь, что участники их никак не могут взять в толк, что не существовало тогда в России либеральной «демократической альтернативы». Что вести прекраснодушные разговоры о том, как было бы чудесно, кабы после Февраля всё остановилось на конституционной монархии англицкого фасона или демократической республике – на манер французской, это не только чистейшая маниловщина, но и элементарное незнание истории. «Красное колесо» уже покатилось. И либералы, даже при их готовности прибегнуть к насилию, не могли его остановить.Поэтому отставка Гучкова и Милюкова, «знаменует не больше, не меньше, – писал французский посол Морис Палеолог 1 мая 1917 года, – как банкротство Временного правительства и русского либерализма». Виталий Старцев дополняет: «Потерпела крах целая эпоха русского либерализма… Русская буржуазия в лице её ведущей партии оказалась не в состоянии управлять страной одна. Претензия на лидерство, заявленная П. Н. Милюковым ещё в 1903–1905 гг., оказалась совершенно несостоятельной» (397).
Апрельские события явились, таким образом, одновременным выступлением и революции, и контрреволюции. Многих подробностей того, что происходило в эти дни за кулисами Временного правительства, Ленин не знал. Но он сразу почувствовал главное: «на улицах Петрограда готова была закипеть гражданская война» (398). Виновники её были очевидны.Меньшевистская «Рабочая газета» 21 апреля писала:«Сигнал к гражданской войне дают уже не последователи Ленина, а Временное правительство, опубликовывая акт, являющийся издевательством над стремлениями демократии. Это поистине безумный шаг…».Ленин сделал всё для того, чтобы ввести движение в рамки мирного политического процесса. «Кризиса, – подчеркивает он, – нельзя изжить насилием отдельных лиц над другими, частичными выступлениями маленьких групп вооружённых людей, бланкистскими попытками “захвата власти”, “ареста” Временного правительства и т. д.» Уже 21 апреля ЦК РСДРП принял его резолюцию: «Партийные агитаторы и ораторы должны опровергать гнусную ложь… будто мы грозим гражданской войной… Пока капиталисты и их правительство не могут и не смеют применять насилие над массами, пока масса солдат и рабочих свободно выражает свою волю, свободно выбирает и смещает все власти, – в такой момент наивна, безсмысленна, дика всякая мысль о гражданской войне, – в такой момент необходимо подчинение воле большинства населения и свободная критика этой воли недовольным меньшинством; если дело дойдет до насилия, ответственность падёт на Временное правительство и его сторонников»(399).
Революционные эпохи примечательны тем, что теоретические выкладки политиков проверяются практикой очень быстро. Апрельский кризис подтвердил главное в прогнозе Ленина: если требования революционного народа не будут удовлетворены, стихийно-бунтарский протест масс – независимо от воли любых харизматических лидеров или «оппозиционно-интеллигентских» партий – будет нарастать. И при очередном кризисе, указывает Владимир Ильич, «неизбежен новый взрыв возмущения, и если этот взрыв будет несознателен, то он легко может оказаться очень вредным», т. е. приобрести погромный характер.
Поэтому все силы партии необходимо «отдать делу просвещения отсталых… еще не прозревших трудящихся слоёв!»(400).
Константин Кулешов:
«То, что мы спорим, – очень ценно»
24 апреля в доме № 6 по Архиерейской улице, где помещался Женский медицинский институт, в 10 утра открылась VII Всероссийская конференция РСДРП. Однако через два дня институтская профессура, узнав, что в их родных стенах собираются те самые большевики и тот самый Ленин, «отказала в гостеприимстве». Пришлось перебираться в помещение Высших женских курсов Лохвицкой-Скалон в Кузнечном переулке. А последнее заседание 29 (12 мая) апреля провели в особняке Кшесинской (401).
По сравнению с февралем партия выросла втрое. И около 80 тысяч её членов представляли 152 делегата. Старейшим из них не исполнилось и 50 лет: тифлисскому делегату Ф. И. Махарадзе было 49, В. И. Ленину – 47, питерским делегатам Л. Н. Михайлову-Политикус, Л. Н. Сталь и москвичу А. А. Сольцу – по 45. Самыми молодыми были – 19-летний С. М. Гессен (в партии с 1916 г.), 21-летний С. Г. Рошаль (в партии с 1914), 22-летний И. К. Наумов (в партии с 1913) и 23-летний С. И. Петриковский (в партии с 1911).
Лишь несколько человек из делегатов вступили в большевистские ряды в феврале 1917 года – москвичи Е. И. Бумажный и Б. И. Магидов. Большинство составляли те, кто работал в партии ещё до 1905 года. За плечами у каждого из них стояли годы подполья, тюрьмы и, кстати сказать, – «тюремные университеты». Многие знали друг друга, и споры, достигавшие порой большой остроты, носили товарищеский характер совместного поиска истины.
Конференция заслушала доклады В. И. Ленина – о текущем моменте; по аграрному вопросу; о пересмотре программы партии; В. П. Ногина – об отношении к Советам; о «мирной» конференции; Г. Е. Зиновьева – об отношении к Временному правительству; о положении в Интернационале и задачах РСДРП; И. В. Сталина – по национальному вопросу. Были заслушаны также доклады с мест.
Характеризуя «текущий момент», Ленин затронул всю сумму вопросов, связанных с отношением к войне, Временному правительству и Советам. По предложению Феликса Дзержинского, выступившего от имени тех, кто «не согласен принципиально с тезисами докладчика», сразу же был заслушан и содоклад Каменева. И поскольку резолюция по «текущему моменту» была принята лишь в последний день работы, этот вопрос определил направление всей дискуссии и на конференции, и в её секциях.
«Горячие схватки, – разсказывает В. Алексеева, – продолжались и в кулуарах. Участники конференции разделились на две неравные группы: основная масса – ленинцы, незначительная часть – каменевцы». Впрочем, судя по воспоминаниям Марии Костеловской, такое соотношение сил сложилось не сразу. Поначалу положение было «весьма неопределённым», пока не приехали уральцы во главе с Яковом Свердловым. «С их приездом сразу повеселело. Они стали организующим центром на конференции и подтянули к себе всех одиночек-ленинцев изо всех других делегаций» (402).
[b]Накануне конференции казалось, писал Суханов, что Ленину «не под силу произвести идейный переворот среди своей собственной паствы… Казалось, большевистская партийная масса основательно ополчилась на защиту от Ленина элементарных основ научного социализма… Увы! Напрасно обольщались многие, и я в том числе… Ленин победил очень скоро и по всей линии».
В чём же дело? Прежде всего, полагал Суханов, в личной «гениальности Ленина», его «сверхчеловеческой» способности убеждать, «заставить своих товарищей признать в конце концов чёрное белым и обратно». А во-вторых, в «серости» большевистских функционеров, не обладавших, якобы, «высоким социалистически-культурным уровнем». У большевиков, иронизировал Суханов, «в облаках сидит громовержец Ленин, а затем… вообще до самой земли нет ничего». Отсюда, якобы, и страх перед «самой мыслью пойти против Ленина»[/b] (403). Подобного рода анализ, по-видимому, следует назвать пошлостью, ибо в объяснении явлений действительно сложных автор предлагает такие простые и плоские по своей доступности ответы, как – чего уж тут мудрить – умственная недоразвитость его оппонентов.
Что касается того, как Суханов понимал «гениальность» Ленина, то к этому вопросу мы ещё вернемся. Ну, а насчет «серости» и «страха» перед начальством, то писать об этом можно было лишь тогда, когда протоколы конференции ещё не были изданы. И тем, кто представляет себе большевистскую партию 1917 года как жёсткую, единообразную организацию с запретом всякого «инакомыслия», где все «нижестоящие» смотрели в рот «вышестоящим», было бы недурно перечитать эти протоколы.
Казённого «единомыслия» на конференции не было ни по одному вопросу. Буквально по каждому Ленину противостояли либо содокладчик, либо иное мнение. Дело даже не в том, что «большевистские функционеры» обладали более чем высоким «социалистически-культурным уровнем». А в том, что в ходе дискуссии идеи ленинских тезисов сталкивались с реалиями российской жизни, с которыми имели дело делегаты с мест. И именно эта живая жизнь оказалась самым «гениальным» учителем.
После апрельских событий отношение к войне уже не вызывало среди большевиков прежних разногласий, и соответствующая резолюция была принята всеми при 7 воздержавшихся. Не вызвал споров и тезис Ленина о методах и формах предстоящей борьбы: «До тех пор, пока русские капиталисты и их Временное правительство ограничиваются только угрозами насилия против народа… до тех пор, пока капиталисты не перешли к насилию над свободно организующимися и свободно сменяющими и выбирающими все и всякие власти Советами… – до тех пор наша партия будет проповедовать отказ от насилия вообще…» (404)
Оценка Временного правительства вызвала разногласия с московской делегацией, характеризовавшей его, как «контрреволюционное». Ленин возразил: «Общую характеристику правительства, как контрреволюционного, я бы считал неправильной. Если говорить вообще, то надо выяснить, о какой революции мы говорим. С точки зрения буржуазной революции, этого сказать нельзя, так как она уже окончилась. С точки зрения пролетарско-крестьянской – говорить это преждевременно…» (405). Москвичи уступили, и в резолюции было записано, что правительство, являясь органом господства помещиков и буржуазии, явно содействует организующимся силам контрреволюции, которые «уже начали атаку против революционной демократии».
Было бы неверным полагать, что, опираясь на большинство своих сторонников, Ленин добился прохождения написанных им резолюций с помощью «машины голосования». Достаточно сравнить проекты с принятыми текстами, чтобы убедиться насколько продуктивной была полемика и насколько более чёткими стали многие положения. Был, например, изменён и уточнён тот пункт резолюции о войне, в котором говорилось, как именно окончить эту кровавую бойню. Были учтены замечания, связанные с оценкой внешней политики правительства, и многие другие предложения.
Так, в ходе дискуссии Каменев сформулировал важную мысль: «Продолжение войны, – сказал он, – несовместимо с той степенью свобод, которыми пользуется сейчас революционная мелкобуржуазная масса… Воевать в атмосфере митингов, это вещь никогда не виданная и обречённая на всяческое поражение… И это неизбежно толкнет Временное правительство на борьбу с этой свободой… Ибо: или революция прекратит войну, или война посягнет на завоевания революции». Упомянул он и ту конкретную фигуру, с которой связана подобного рода опасность для демократии и Советов: «Сегодня мы эту власть имеем, а завтра Корнилов её у нас отнимет» (406). И в текст резолюции конференции вошло положение о том, что дальнейшее затягивание войны «несёт величайшую опасность завоеваниям революции».
Говорить о «машине голосования» нет оснований и потому, что в ряде случаев делегаты – сторонники «Апрельских тезисов» не только критиковали те или иные ленинские предложения, но и целиком отвергали их. Так, при обсуждении резолюции о положении в Интернационале, Ленин решительно выступил против представительства РСДРП на международной конференции «циммервальдцев» с участием европейских «центристов». Однако его аргументы не были восприняты делегатами, и резолюцию приняли всеми голосами против одного – Ленина.
Точно так же не всеми были восприняты и его аргументы в защиту проекта резолюции по докладу Сталина о национальном вопросе. Ряд представителей партийных организаций национальных регионов выступили против права наций на отделение. От их имени содоклад сделал Пятаков. Его поддержал Махарадзе: «У нас этот вопрос, – говорил он, – вот где сидит (показывает на горло)… У нас получится настоящее столпотворение, получится такая каша, которую трудно будет расхлебать». Против проекта резолюции выступил и Дзержинский. И хотя Ленин доказывал, что сепаратизм растёт прежде всего потому, что правительство не дает национальным окраинам «полной автономии», что «если украинцы увидят, что у нас республика Советов, они не отделятся, а если у нас будет республика Милюкова, они отделятся» (407) – при голосовании ленинского проекта резолюции – за высказалось 56, против – 16, воздержались – 18.
И все-таки в ходе полемики круг разногласий сужался. В конце концов Каменев заявил, что он расходится с Лениным лишь по одному вопросу – о контроле над Временным правительством. Ленин согласился: «Я думаю, – сказал он, – что наши разногласия с тов. Каменевым не очень велики, потому что, соглашаясь с нами, он становится на другую позицию… Мы с тов. Каменевым идем вместе, кроме вопроса о контроле» (408).
Аргумент Ленина: «Контроль без власти есть пустейшая фраза!.. Если я напишу бумажку или резолюцию, то они напишут контррезолюцию» (409) – был воспринят не всеми даже среди его сторонников. Андрей Бубнов из Иваново-Вознесенска говорил, например, о необходимости «стального» контроля со стороны масс (410), что дало возможность Каменеву острить о его согласии даже на контроль «каменный». Бубнов ответил, что «контроль, о котором говорю я, ничего общего не имеет с тем, который предлагает т. Каменев; это не бумажный контроль, а контроль масс». Но, как заметил Зиновьев, не только «каменный» и «стальной», но даже контроль «бронзовый» и «чугунный» могут превратить Советы в нечто иное, как «хор при Милюкове» (411).
В конечном счете делегаты отклонили каменевский «контроль» и против ленинской резолюции об отношении к Временному правительству проголосовало лишь трое, при восьми воздержавшихся. Но о содержании работы Советов продолжали дискутировать до конца конференции.
Поставленные перед необходимостью решать уйму вопросов, связанных с нуждами населения, Советы – через различного рода «контрольные» комиссии – втягивались в «деловое» сотрудничество с органами управления правительства. Причем делегаты отмечали, что эти органы стараются спихнуть на Советы наиболее острые вопросы: продовольственный, транспортный, топливный, а в некоторых провинциальных городах и чисто полицейские функции (412).
«Ведь буржуазия, – говорил Бубнов, – рассуждает так: нужно Совет приручить, нужно эту власть унизить, нужно силу Совета соединить с той властью, которая есть у Временного правительства». Тактика буржуазии очевидна: «Совет надо сделать не противодействующим органом, а органом содействующим, приобщить его к государственной власти» (413).
Эта тенденция особенно отчётливо проявлялась в столичных Советах, за что они подверглись критике со стороны делегатов с мест. «В Петрограде у Совета р. и с. депутатов власти нет, – сказал кронштадтский делегат Артём Любович, – и в этом всё его развращающее влияние на провинциальные Советы». Самокритичным было выступление члена исполкома Моссовета Петра Гермогеновича Смидовича: «Совет находится в каком-то приниженном настроении. Власть не в его руках, но он проникнут какой-то государственностью… Сотрудничество с буржуазией создает настроение враждебного чувства к нам. Быть там трудно». Главное же, заметил Смидович, за сутолокой повседневных дел, на которые уходит вся энергия, – «улетучивается способность революционного углубления и расширения революции». «Совершенно верно», – бросил реплику Ленин (414).
Смидовичу ответила секретарь Пресненского райкома Москвы Костеловская: «В Московском Совете только пожинают то, что сеяли. Вместо того, чтобы заниматься организацией, сговариваться с массой, они пошли сговариваться с правительством… Это завело их в тупик, сделало их прислужниками буржуазии (Ленин с места: «Правда». Аплодисменты)… Московский Совет, – продолжала Костеловская, – разошёлся с массой, на которую он должен бы опереться. Масса левее Совета, а Совет левее президиума» (415).
Анализируя эти выступления, Ленин отметил, что стремление буржуазии интегрировать Советы в систему консолидирующейся буржуазной власти – несомненно. Эта опасность отчётливо проявляется в столице и других крупных центрах, где состав Советов был менее пролетарским. Будучи втянутыми в «большую политику», эти Советы начинали переносить свои взаимоотношения с Временным правительством из сферы «контроля» в плоскость «делового» партнёрства, порождая тем самым усиление политической зависимости от аппарата буржуазной власти. А это, в свою очередь, вело к таким опасным тенденциям, как бюрократизация революционного движения и сужение инициативы самих масс. И если такого рода тенденции разовьются, то сама постановка вопроса о власти Советов станет «безсмысленна», ибо, как выразился Ленин, «если нужна буржуазная республика, то это могут сделать и кадеты» (416).
Характерно, что к такому выводу, как вполне естественному, пришёл и сам автор доклада об отношении к Советам, член партии с 1898 года, товарищ председателя Московского Совета Виктор Павлович Ногин. Советы, говорил он, стали «государственными учреждениями», а также выполняют ряд задач, свойственных профессиональным союзам. Но постепенно политические функции перейдут к партийным организациям. Административные – к органам городского самоуправления, земствам и т. д. Затем «будет созвано Учредительное собрание, а за ним парламент. Естественно, что… именно они будут представлять собой российскую демократию, они будут тем центром, который будет решать очередные вопросы. Таким образом, выходит, что постепенно наиболее важные функции Советов отмирают…» (417)
Его поддержал Смидович: «И я думаю, что перспектива намечается совершенно иная, чем это рисуется в резолюции… Влияние и роль Совета рабочих депутатов ослабнет, власть к нему не перейдет… Возможно, что нам придётся идти совсем другим путем… Созыв Учредительного собрания произойдет раньше и предупредит захват власти Советами. Поэтому нам необходимо подготовлять массы к Учредительному собранию».
Та же Костеловская ответила ему: «Наши товарищи воспитаны совершенно на ином, к чему их призывает жизнь. Они готовятся к демократической республике и готовятся к борьбе избирательных списков. Жизнь шагнула дальше, и мы уже перемахнули через демократическую республику. Пришла живая, реальная жизнь, и старые навыки губят дело, во главе которого они (товарищи) становятся» (418).
Эту новую, реальную жизнь обрисовали выступления делегатов с мест. «В Кронштадте, – заявил Артем Любович, – вся власть, административная и оборонная, фактически в руках Совета р. и с. депутатов – и это не приводит ко вреду, а только на пользу… Верхи (Петроград) нам портят дело» (419). О том же говорил делегат Е. И. Бумажный: «Вся власть в Орехово-Зуеве в руках рабочих… Крестьяне идут рука об руку с рабочими… Питерский Совет идет в хвосте, а провинция его перещеголяла, потому что соотношение сил там благоприятное» (420).
Ту же мысль высказал Василий Кураев: «Провинция во многих отношениях ушла дальше Петрограда. Здесь в Петрограде стоит вопрос: брать или не брать власть, а в провинции она уже взята. В Пензенском уездном Совете р. и с. депутатов преобладают большевики, и мы диктуем свою волю. Правительство не управляет и не может управлять Пензенской губернией» (421).
Аналогичную картину нарисовали делегаты от Урала, Центрального промышленного района, Юга, то есть крупнейших пролетарских регионов, где «Советы инстинктивно идут за большевиками». Конечно, в этих сообщениях присутствовал и элемент увлечения. И когда один из делегатов заявил, что Советы в Томске и Донбассе уже «представляют зачатки коммунистической жизни», Ногин иронически заметил: «Я согласен, что на местах идет дальше развитие революции… Я против той постановки, что мы уже сейчас творим социализм… Можно творить жизнь, но можно и творить… легенды… Нам не надо легендарных убеждений» (422).
Из выступлений делегатов картина складывалась довольно пестрая. О слабости Киевского и ряда других крупных советов, которые «идут на поводу у буржуазных элементов», говорил, например, украинский делегат М. М. Майоров (423). О том же рассказал один из руководителей I съезда безземельных крестьян Латвии, делегат-фронтовик П. И. Эйланд. «Так как у нас революция пришла сверху, – заявил он, – это служило причиной того, что она у нас поверхностна». Что касается Советов, «это дитя революции, это переходные организации и мы не знаем, во что они превратятся, – превратятся ли в партийные организации или в определённые организации самоуправления. Но пока они – самые авторитетные организации. И они должны взять в России судьбу государства в свои руки…» (424).
Но при всей пестроте общероссийской картины, резолюция конференции определила две тенденции в развитии Советов. Первая, проявлявшаяся в столицах и больших городах, где «резче наблюдается политика соглашательства с буржуазией, политика, нередко тормозящая революционный почин масс и ослабляющая их самостоятельность». Вторая – характерная для провинциальных регионов, где «революция идет вперёд путем самочинной организации пролетариата и крестьянства в Советах, самочинного устранения старых властей», то есть уже осуществляя на деле единовластие Советов (425).
Первая тенденция отражала стремление буржуазии перевести взаимоотношения с Советами из взаимной конфронтации в сотрудничество, при котором Советы будут интегрированы в систему буржуазной власти. В этом случае у них нет никакой перспективы, ибо их роль будет сведена к нулю и они либо развалятся сами, либо будут разогнаны. Вторая тенденция открывала для Советов возможность создать по всей стране самостоятельную структуру власти, противостоящей Временному правительству и его органам управления. Таким образом, у Советов, заключал Ленин, «есть только два пути: вперёд к решительным экономическим и политическим мероприятиям или назад – к небытию. Третьего не дано» (426).
Ленина в данном вопросе поддержал Зиновьев: «Нам говорят, что Советы, может быть, отомрут. Да, может быть. Если нам не удастся осуществить то, что мы задумали, если в них будет действительно осуществляться политика Церетели и Чхеидзе, то в таком случае очень возможно, что Советы отомрут и что Милюков и Гучков сумеют расправиться с ними… Мы должны попытаться и сделать всё возможное, чтобы повернуть Советы на другие рельсы, чтобы они взяли власть в свои руки, создали свою республику…» (427).
Исходя из этого, конференция в резолюциях «О Советах рабочих и солдатских депутатов», «Об отношении к Временному правительству» поставила перед партией три задачи: 1) увеличение числа Советов по всей стране; 2) сплочение внутри Советов всех подлинно революционных элементов вокруг большевиков; 3) укрепление реальной силы Советов путём развития на местах самочинных действий, направленных к смещению контрреволюционных властей, к осуществлению свобод, к проведению мероприятий экономического характера. «Двигать революцию вперёд, – пояснял Ленин, – значит осуществлять самочинно самоуправление…» Да, «мы должны быть централистами, но есть моменты, когда эта задача передвигается на места, мы должны допускать максимум инициативы на местах» (428).
Проведение данного решения в жизнь открывало перед страной перспективу создания «государства небуржуазного», способного сделать первые шаги для постепенного перехода к социализму. Необходимости борьбы за такой переход никто из делегатов не отрицал. «Здесь нет никого, – говорил тот же Каменев, – кого можно было бы отклонить от этого курса… Но если мне предлагают сделать этот путь к социалистической революции на аэроплане, то я откажусь, потому что в таком случае я приеду один, а я хочу прийти к ней с массами». Его поддержал Алексей Иванович Рыков: «Все мы стремимся… к социалистическому строю». Но сейчас «рассчитывать на сочувствие масс социалистической революции невозможно», ибо партия рискует превратиться в «пропагандистскую кучку» (429).
Ленину пришлось вновь терпеливо разъяснять, что ни о каком немедленном «введении» социализма нет и речи, что государственное регулирование производства и распределения, контроль над банками и синдикатами, национализация земли сами по себе ещё никакого социализма не означают, что подобные суждения – дань предрассудкам и старым представлениям и о капитализме, и о социализме. «Мы должны, – говорил Ленин, – ставить теперь вопрос о социализме иначе, чем он ставился, из области туманного мы должны перенести его в конкретнейшую область…» (430).
Да, было время, когда капиталистическое хозяйство рисовалось как некое царство хаоса, порожденного свободной конкуренцией. Тогда идея планомерности экономического развития связывалась исключительно с социализмом. Но с появлением трестов, монополий – и на это обращал внимание еще Энгельс – такая точка зрения стала архаизмом. Ибо функционирование трестов предполагает и регулирование производства, и его планомерность. Точно так же постановка под контроль общенационального банка и промышленных синдикатов не выходят за пределы буржуазного строя. И практическая польза, выгодность для народа подобных мер, позволяющих, например, влиять на уровень цен или получать на льготных условиях ссуды для ведения хозяйства, вполне может быть разъяснена каждому рабочему и крестьянину (431).
Оживлённая дискуссия развернулась вокруг национализации земли. Специальный доклад по аграрному вопросу, обосновывавший данное требование, сделал Ленин. Его оппонент – Н. С. Ангарский воспринял национализацию как меру сугубо социалистическую, вполне приемлемую в будущем. Но в настоящих условиях, говорил он, это скорее «категория идеологическая, а не материальная», ибо «идеи национализации в крестьянстве нет». Наоборот, – «нет большего собственника, чем крестьянин» (432).
То, что крестьянин является собственником, отвечал ему Ленин, в этой общей истине сомнений нет. Но необходимо понять, что реально стоит за всеобщим требованием крестьянства о «божией земле». Когда крестьянин говорит, что земля должна «принадлежать богу» – это прежде всего означает, что она не может быть собственностью помещика. Но не только это. Помещичьи бурмистры, столыпинские чиновники запутали старыми полукрепостническими связями, создали невероятную чересполосицу и в крестьянском землевладении. Поэтому каждый крестьянин понимает: «Жить по-старому нельзя… всё старое землевладение долой». И это желание крестьянина-собственника самостоятельно хозяйствовать на земле, разгороженной по-новому, разгороженной без помещиков, и не чиновниками, а им самим, как раз и составляет «материальную основу стремлений к национализации земли» (433).
С подобной оценкой экономических мер, предлагаемых Лениным, большинство соглашалось. Но некоторые на этом и останавливались. Например, Багдатьев так и заявил: «Я думаю, что т. Ленин слишком рано отказался от старой большевистской точки зрения. Мы всегда думали, что национализация земли, банков, железных дорог не выходит за пределы капитализма, не приведёт нас к социалистическому строю… В том-то и дело, что у нас на очереди ещё продолжение буржуазной революции». И Ленин опять разъясняет одну из центральных идей нового подхода к социализму, подхода, порождённого новой эпохой и особыми условиями русской революции. Да, все предлагаемые меры «экономически вполне назрели, технически безусловно осуществимы немедленно, политически могут встретить поддержку подавляющего большинства…» Да, это ещё не социализм, «но осуществление таких мер в связи с существованием Советов Р. и С.Д. сделает то, что Россия одной ногой станет в социализм…». Потому, что эти меры будут проводиться в жизнь не буржуазным правительством в интересах капитала, а рабоче-крестьянской властью, т. е. для народа и руками самого народа (434).
Ленин ответил и на ещё один старый аргумент против национализации, государственного контроля за производством и распределением: не потребуют ли они «создания гигантского надзирающего аппарата и не превратят ли они тем самым социализм в “массовое чиновничество” и “массовые казармы”»? Такая опасность была бы вполне реальной, если бы речь шла о канцелярско-бюрократических методах проведения реформ. Но поскольку центр тяжести ложится на Советы, – сам «характер этих учреждений гарантирует не полицейско-чиновничье осуществление преобразований, а добровольное участие организованных и вооружённых масс пролетариата и крестьянства в регулировании своего собственного хозяйства» (435).
Новый подход к социализму, признание необходимости длительного переходного периода, по-иному ставил и вопрос о взаимосвязи между пролетарской борьбой на Западе и революцией в России. Повторяя традиционные представления, Алексей Рыков говорил на конференции, что Россия, в силу её отсталости, может дать лишь толчок для социалистической революции на Западе. «Инициатива социалистического переворота принадлежит не нам». Но мы должны «сделать так, чтобы дать размах началу». Ленин ответил: «Революцию нельзя ни сделать, ни установить очередь. Заказать революцию нельзя, – революция вырастает… А в какой очереди, в какой момент и с каким успехом, этого мы не знаем». Поэтому сейчас «нельзя сказать, кто начнёт и кто кончит. Это не марксизм, а пародия на марксизм» (436).
Теоретические споры, в которых рождалась новая тактика партии, показали высокий интеллектуальный уровень многих выступавших. Но решающее слово было за практикой. Вот почему Ленин с нетерпением ждал докладов с мест. И его надежды не были обмануты. То, о чём он говорил как о теоретически возможном и желательном, на деле уже становилось жизненной реальностью.
«Начался саботаж заводчиков и фабрикантов в производстве, – рассказывала делегат от Екатеринослава Серафима Гопнер, – началось прекращение работ в разных местах – то нет топлива, то нет сырья… Напуганные тем, что рабочие подняли голову, предприниматели желают закрыть предприятия». Какова реакция рабочих? На некоторых заводах «рабочим пришлось взять в свои руки производство… и самочинно управлять им». Яков Свердлов доложил, что аналогичные процессы происходят и на Урале: «8-часовой рабочий день введён почти повсюду. Контроль над производством осуществляется тоже почти везде». Мало того, существует мнение, что необходимо «в случаях отказа капиталистов вести предприятия – приступить через Советы р. и с. депутатов после опроса рабочих, к захвату» (437).
«В Иваново-Вознесенске и Самаре, – сообщал Бубнов, – мы имеем целый ряд фактов, которые говорят, что Советы накладывают руку на общественное производство и на распределение продуктов… То же самое делается и в Юрьеве: там осуществляется непосредственный контроль и ставится вопрос и о реквизиции тех предприятий, которые их хозяева хотят остановить». А делегат из Саратова дополнил: «В области промышленности осуществлён контроль над производством и распределением материалов. Создалась особая “контрольная заводская комиссия”. На трубочном заводе (22 тысячи рабочих) рабочие являются фактически хозяевами этого завода» (438).
0 том же информировал делегат от Донбасса: «Проведён 8-часовой рабочий день. Заработная плата увеличена. Организовывается продовольственный комитет и совет старост… Шахтеры полноправные хозяева рудников». То же самое происходило в Центральном промышленном районе, где многими Советами был поставлен вопрос «о захвате контроля над производством и распределением и об изъятии всех продовольственных организаций из частных рук». В Баку рабочие контролировали нефтепромыслы. Даже в далёком Геленджике, по рассказу делегата от Кавказа, Совет «взял власть в свои руки. Продовольственный вопрос в его руках. 8-часовой рабочий день проведён. Уравнена заработная плата мужчин и женщин. Учреждена контрольная комиссия над заводом» (439).
«Фактически рабочие во многих местах, – говорила Костеловская, – берут в свои руки производство, распределение продукции его. Так обстоит в Донецком бассейне, где рабочие не только организуют производство, продовольствие, но уже разрешают вопрос, куда направлять эти продукты производства… Мне хочется направить упрёк нашему партийному органу – «Правде», – который этот материал не собирает. Мало говорить о грядущем социализме, – его надо творить. Мы уже чувствуем дыхание новой жизни» (440).
Отметил Ленин и опыт казанцев, которые в своей практической деятельности «прямо подходят к задачам социалистической революции». Но более всего его интересовал реальный результат подобного рода мер. «В Нижегородской губернии, – отмечает он, – 8-часовой рабочий день ввели, производство увеличилось. В этом залог. Иначе нельзя из разрухи выйти. Для этого нужно гигантски работать» (441).
Большое впечатление произвела на Ленина и привезённая Василием Кураевым резолюция Пензенского губернского крестьянского съезда. Самовольно захватывая и засеивая господскую землю, крестьяне захватили и помещичий инвентарь. Но они не стали растаскивать его по дворам, а обратили в своего рода общественную собственность. «Они устанавливают известную очередь, правило, чтобы этим инвентарем обрабатывать все земли. Прибегая к этим мерам, они руководствуются интересами повышения сельскохозяйственного производства. Этот факт имеет гигантское принципиальное значение, вопреки помещикам и капиталистам, кричащим, что это анархия». И Ленин заключал: «Крестьяне показывают, что они хозяйственные условия и общественный контроль понимают лучше, чем чиновники, и во сто раз лучше его применяют» (442).
Значит прав был он, когда говорил, что вопрос о социализме необходимо ставить не как вопрос о внедрении той или иной «доктрины», не как проблему некоего исторического «прыжка» в туманное будущее, а как подсказываемый самой жизнью способ избежать краха. В этом Ленин видит «гвоздь» решения: «социализм ставится нами, – вновь подчеркивает он, – не как прыжок, а как практический выход из создавшейся разрухи» (443).
Выступления делегатов позволили скорректировать курс партии в сфере экономической политики. Если в начале конференции Ленин говорил главным образом о необходимости «проповедовать» социализм, то теперь, после докладов с мест, в резолюции формулируется мысль о том, что меры по контролю и регулированию производства должны не только обсуждаться, но и осуществляться «местными революционными органами всенародной власти, когда к этому представляется возможность». В общегосударственном же масштабе их можно будет провести в жизнь лишь при непременном условии «перехода всей власти в стране в руки трудящихся» (444).
Ленин предупреждал при этом о недопустимости какой бы то ни было «политики скоропалительных шагов». Отличие от политики соглашателей, говорил он, состоит не в том, что «она говорит “осторожность”, а мы – “быстрота”, мы говорим “ещё большая осторожность”». И в резолюцию конференции «О текущем моменте» записывается: «В осуществлении названных мероприятий необходима чрезвычайная осмотрительность и осторожность, завоевание прочного большинства населения и его сознательного убеждения в практической подготовленности той или иной меры…» (445).
За ленинскую резолюцию «О текущем моменте», завершившую дискуссию, проходившую на конференции, голосовали 71 делегат, против – 39, воздержались – 8. Прогноз Зиновьева, полагавшего накануне конференции, что «партия мыслит едино», оказался чрезмерно оптимистичным (446).
Особым пунктом повестки дня на конференции предполагалось обсудить организационный вопрос и новый Устав партии. Потребность в этом была очевидной. Большевики всегда отрицали саму возможность создания некой универсальной формы партии, одинаково пригодной для любых условий работы. Наоборот, изменение конкретной обстановки, задач борьбы требовало и изменения старой формы организации.
С этой проблемой большевики столкнулись уже в Феврале, когда партия вышла из подполья. Розалия Землячка рассказывала на конференции: «В первые дни революции Московская организация пережила период той растерянности, какую можно было видеть и в других местах. Она совершенно не была приспособлена к той широкой политической работе, делать которую представилась возможность. Прежние методы и навыки оказались совершенно непригодны для новых условий» (447).
Это был период бурного роста всех политических организаций, широко открывших двери для всех желающих. Партии разбухали, как на дрожжах. Старое «ядро» (если оно существовало) растворялось и оттеснялось потоком новоиспечённых членов, нередко записывавшихся в организации лишь под влиянием сиюминутного настроения, «моды» или стремления сделать политическую карьеру. В результате партии превращались в нечто рыхлое и бесформенное. Такого рода процессы особенно наглядно прослеживались, например, у социалистов-революционеров, численность которых уже весной 1917 года достигла нескольких сот тысяч человек.
«В открывшихся для всех входных дверях этих партий, – писал Виктор Чернов, – происходила неимоверная давка; партии так разбухали от наплыва новобранцев, что вожди уже начали смотреть на этот наплыв с тайным ужасом: во что превратятся эти партии, когда старая их гвардия распустится в серой, политически неопытной, наивно-доверчивой массе? Не будут ли решения этих масс совершенно случайными, не потеряют ли партии всякое лицо, не станут ли они неустойчивыми соединениями, флюгерообразно вертящимися под ветром настроений бесформенной улицы?» (448)
Втрое, как уже отмечалось, выросла и большевистская партия. Возвращались те, кто в предшествующие годы по разным причинам отходил от активной работы. Вступили те, кто раньше значился в «сочувствующих» и кого знали по участию в стачках и демонстрациях. Принимали и тех, кто проявил себя в февральские дни. А за ними пошла и более широкая масса, как говорили тогда, – «новорожденных» большевиков (449). Партийные структуры поначалу опирались на те ячейки, которые существовали еще в подполье. Но затем начался бурный процесс самоорганизации новых ячеек.
«В первые дни, – докладывал на конференции питерский рабочий Василий Шмидт, – организация насчитывала несколько тысяч человек… Постепенно количество членов росло… Не хватало сил… организовать вступающих в нашу партию новых членов, которые прибывали с каждым днем… Для идейного руководства у нас ещё не было достаточно силы. Теперь насчитывается 16 тысяч членов… Наблюдается массовое устремление в нашу партию. С некоторых заводов к нам приходили даже товарищи рабочие, записавшиеся в меньшевистскую партию, и спрашивали, каким образом им переписаться из этой партии в большевистскую. И это не единичный факт» (450).
В окрестностях Петрограда, судя по докладу Ивара Смилги, многие организации оформились лишь в марте. В Кронштадте насчитывалось около 3 тысяч членов партии, в Выборге – 560, в Петергофе – 50. «Организации состоят из рабочих и из военных… Работа классово-социал-демократическая сейчас только начинается. Сначала нужно было сорганизовать массы, приходилось приноравливаться к ним». Делегаты от Центрального промышленного района доложили, что на их областной конференции было представлено 20 крупных организаций с 23 тысячами членов. Из них 7 тысяч приходилось на Москву, а 12–13 тысяч – на московскую областную организацию, включавшую 13 губерний (451).
Наиболее характерная ситуация сложилась в Московской губернии: «Организация сложилась снизу… В некоторых районах сложились партийные ячейки, которые слились в подрайонные комитеты, районные комитеты. Главные пункты партийной работы – фабрично-заводские районы. Как щупальцы, распространяются наши партийные организации на заводах. Богородск… Многие стремятся стать в ряды партии. Было 2000 членов, а теперь – 4000… Орехово-Зуево. Партийная организация лучше, строже требования. Количественно силы партии меньше – 300–400 членов… Подольск. В организации – 260 членов… Серпухов. Влияние партии здесь несколько меньше, потому что старых работников пятого года не сохранилось. Есть молодежь, есть обыватель рабочий» (452).
То же самое происходило на Урале. Накануне революции, рассказывал Свердлов, здесь было лишь девять действующих подпольных организаций. Теперь – 43. «Сначала принимали знакомых с программой и Уставом… В 43 организациях – 16 тысяч членов, но рост этого числа идёт так быстро, что сейчас, возможно, членов партии гораздо больше» (453).
У Ленина этот рост вызывал определённую тревогу. Революционная волна подняла к политической жизни самые разнородные элементы. Но одно дело, когда к большевикам, как наиболее радикальной партии, стали тянуться «сознательные революционеры» или «возмущённые борцы». И совсем другое дело, когда в партию стали «записываться» элементы авантюрные, несознательные и просто недовольные, как, скажем, солдат, «тоскующий по своей хате и не видящий конца войны, иной раз прямо боящийся за свою шкуру человек», способный на любые эксцессы. Таких Ленин спустя несколько недель назвал «лжебольшевиками» и требовал «раз навсегда отгородиться» и от «лжебольшевиков» и от «нелепейших извращений большевизма» (454).
Рост численности организаций вызывал безпокойство и у старых партийцев. Причём в Петрограде, ещё до общероссийской конференции, выявились две противоположные точки зрения. Сторонники первой считали, что необходимо шире открыть двери партии, ибо «школой является сама партия, уже внутри её человек обучается». Другие полагали, что «необходимо принимать либо старых работников, либо вообще с большой строгостью, признавая ограничения». Тогда же появилось и предложение о необходимости при вступлении в партию двух рекомендаций её членов.
На Петроградской конференции вокруг этого разгорелся спор. Исходя из принципа – «не количество, а качество», Василий Шмидт отстаивал необходимость рекомендаций. «Опыт европейских организаций, – говорил он, – нам доказывает, что широкое открытие партии для всех ведёт к тому, что в партию входит нежелательный элемент». Ему возражал Сергей Багдатьев: «Двери партии должны быть открыты. Пример германской партии неоснователен… Этот пункт о членстве должен быть выпущен. Утверждение [приема в райкоме] тоже не годится. Говоря принципиально, наша партия должна быть широкой и демократической» (455).
В принятом Уставе петроградской организации, который позднее стал образцом для многих других организаций, положение о двух рекомендациях было закреплено, но пункт об утверждении членства районным комитетом сняли. Устав утверждал демократическое выборное начало для избрания всех партийных органов и предоставлял достаточно широкую автономию районам, которые, по мере необходимости, могли создавать подрайонные и заводские партийные коллективы.
Апрельская общероссийская конференция РСДРП не стала вырабатывать новый Устав. Новый тип организации только- только начинал вырисовываться. Однако необходимость сохранения принципа демократического централизма никем не оспаривалась. Важно было лишь понять, что сам этот принцип был живым и динамичным. На различных этапах борьбы, в зависимости от условий, необходимо было каждый раз находить наиболее оптимальное соотношение между централизмом и демократизмом. А условия 1917 года, потребовавшие усиления инициативы, самодеятельности, ответственности от каждой организации и каждого большевика, диктовали необходимость резкого расширения демократических начал в организации партии.
Нужно было, в частности, преодолеть и пассивное ожидание директив из центра, о котором на конференции говорил делегат из Подольска И. И. Матрозов: «Когда жизнь ставит вопрос, провинция отвечает: “Послушаем, что скажет центр”… Мы должны указать, как эту психологию оглядки на центр устранить» (456).
Это отнюдь не умаляло ни роли ЦК, ни общепартийной дисциплины. Наоборот, апрельский кризис, вскрывший многие недостатки сугубо организационной работы, показал, что без единства действия партия вообще не сможет добиться успеха. Но и сам централизм можно было создать теперь не в результате «давления сверху», а лишь снизу, почином самих организаций. Призывая рабочих строить партию «тотчас же, снизу, повсюду», не боясь «частных ошибок и недостатков», Ленин писал: «В каждом районе, в каждом квартале, на каждом заводе, в каждой роте должна быть крепкая, дружная организация, способная действовать как один человек. От каждой такой организации должны быть прямые нити к центру, к ЦК, и нити эти должны быть крепкие, чтобы враг не мог разорвать их первым ударом…» (457).
Апрельская конференция положила конец попыткам какого бы то ни было объединения с меньшевиками. О мартовском «объединительном угаре» говорилось много. Да и среди самих делегатов от Поволжья, Юга и Кавказа было несколько человек, представлявших объединённые организации. Но если раньше, при колебаниях части большевиков по отношению к войне, эта тенденция ещё имела под собой определённую почву, то теперь такая почва была полностью ликвидирована. Хотя борьба с «объединенчеством» продолжалась и после апреля, прав был питерский делегат Иванов, когда заявил, что «объединительный угар под влиянием т. Ленина идет насмарку» (458). Конференция постановила – «признать объединение с партиями и группами, проводящими эту политику, безусловно невозможным» и, наоборот, признала необходимым «сближение и объединение с группами и течениями, на деле стоящими на почве интернационализма».
29 апреля конференция, впервые после пятилетнего перерыва, выбирала новый – первый легальный – состав ЦК. С принятием резолюций разногласия по основным теоретическим вопросам были в значительной мере преодолены: раз есть решения, надо их выполнять. Но теперь, когда предстояло избрать лидеров, все прежние трения между «заграничниками» и «практиками», между «верхами» и «низами» вновь вылезли наружу.
Главное же – ослабление связей между региональными организациями в годы войны привело к тому, что делегаты одних регионов плохо знали лидеров других. Всё это и объясняет тот факт, что на тайное голосование было предложено девять списков, «причём, – как указывалось в протоколе, – большинство без подписи».
Ленин поначалу предполагал включить в ЦК ядро прежнего Заграничного и Русского бюро, дополнив его партработниками с мест. В связи с этим он предложил расширить ЦК с 9 до 13 человек. Но большинство делегатов проголосовало против.
Тогда, дабы не оставлять выборы в поле кулуарных решений, Зиновьев предлагает перед голосованием открыто обсудить каждую кандидатуру, если этого потребуют хотя бы 10 делегатов. «Слышатся возражения против этого, – записано в протоколе, – ибо голосование покажет, какие товарищи больше всего известны и считаются дельными работниками». Однако большинством в два голоса предложение Зиновьева принимается (459).
Началось обсуждение. Всего на тайное голосование выдвинули 26 кандидатур. Первая – Ленин. Его, а заодно и Зиновьева, принимают без обсуждения. А вот вокруг Каменева разгораются страсти. Напрасно Роберт Слассер пишет, что их разжёг «дерзкий» и «неизвестный» Соловьев. Василий Иванович Соловьёв был хорошо известен в партии по дореволюционной «Правде», в 1917-м он являлся членом Московского окружного комитета.
Напомнив об ошибках Каменева в 1915 году и в марте 1917-го, Соловьёёв сказал: «В нём нет той кристальности, нет той выдержки, которая требуются от вождя РСДРП. Поэтому считаю кандидатуру Каменева невозможной». Столь же открыто говорили делегаты и другим товарищам по партии всё, что о них думали. Филипп Голощёкин, указав на мартовские колебания Ивана Теодоровича, проходившего, судя по всему, по «ленинскому» списку, заявил: «Раньше т. Теодорович был видная фигура, но десять лет каторги и оторванность от партийной жизни наложили определённую печать, и человек не способен к работе».
Возникла опасность того, что чем более известен кандидат, тем вероятнее критика в его адрес. А в такой ситуации неизбежен разброс голосов. Трудно сказать, кто изначально фигурировал в «ленинском» списке. Но, оценив положение, Ленин, во-первых, включает в него Свердлова – явного лидера уральских делегатов (позднее он шутя заметит: «К счастью, снизу нас поправили»). А во-вторых, поддерживает кандидатуры Каменева и Сталина.
Отвечая Соловьёву, Владимир Ильич сказал: «В своё время поведение т. Каменева было осуждено ЦК… Нельзя из-за проступка, за который т. Каменев был уже привлечен к суду и достаточно оценён и осуждён, нельзя возражать против его кандидатуры. Инцидент исчерпан». Что же касается споров при выработке нынешнего партийного курса, то они не только не вредны, но и полезны. «То, что мы спорим с т. Каменевым, – заметил Ленин, – дает только положительные результаты… так как дискуссии, которые веду с ним, очень ценны. Убедив его, после трудностей, узнаёшь, что этим самым преодолеваешь трудности, которые возникают в массах» (460).
Ленин взял слово и при обсуждении кандидатуры Сталина. В марте, вместе с Каменевым и другими товарищами, он допустил уже упоминавшиеся ошибки и колебания. Но после приезда Владимира Ильича, в статьях, опубликованных «Правдой» 11 и 14 апреля, Сталин стал переходить на позиции «Апрельских тезисов». В их защиту он выступил против Каменева и на самой конференции. Поддерживая его кандидатуру в ЦК, Ленин сказал: «Тов. Коба мы знаем очень много лет. Видали его в Кракове, где было наше бюро. Важна его деятельность на Кавказе. Хороший работник во всяких ответственных работах» (461).
В результате тайного голосования, в котором участвовало 109 делегатов, в ЦК были избраны: Ленин (104 голоса), Зиновьев (101), Сталин (97), Каменев (95), Милютин (82), Ногин (76), Свердлов (71), Смилга (53), Федоров (48). Кандидатами в члены ЦК избрали пятерых. Первые два – Теодорович и Бубнов получили соответственно 41 и 32 голоса. Последние два – Глебов-Авилов и Правдин – по 18 голосов. Фамилию третьего, набравшего 20 голосов, установить пока не удалось.
Тот факт, что для прохождения в кандидаты оказалось достаточным 18 голосов из 109, свидетельствует о том, что избежать разброса мнений и оценок не удалось. Но даже столь минимального количества голосов не собрали члены последнего Русского бюро ЦК Шляпников, Залуцкий, Молотов и др. Не прошли и три женщины: Арманд, Землячка и Крупская.
30 апреля в 4 часа утра пением «Интернационала» конференция завершила свою работу. На состоявшемся вскоре пленуме избрали Бюро ЦК. Роберт Слассер привел достаточно убедительные доказательства создания такого органа. В него вошли Ленин, Зиновьев, Сталин, Каменев, со значительным отрывом опередившие при голосовании других цекистов. Стоит заметить, что попытки доказать, будто данное Бюро положило начало будущему Политбюро ЦК – неосновательны. Его функции были точно очерчены в одном из протоколов ЦК конца 1917 года. В связи с тем, что в ЦК входили руководители местных организаций, Бюро предоставлялось «право решать все экстренные вопросы, но с обязательным привлечением к решению всех членов ЦК, находящихся в тот момент в Смольном» (462).
Кстати сказать, об этом Бюро Ленин упоминает уже 10 мая в связи с переговорами с Троцким и «межрайонцами». Троцкий вернулся в Россию 4 мая и сразу вошел в Комитет «межрайонцев», существовавший в Питере с 1913 года. В составе этой группы РСДРП были Луначарский, Володарский, Урицкий, Мануильский, Юренев и другие старые социал-демократы, опытные публицисты, ораторы – представители той партийной интеллигенции, в которой так нуждались и большевистская пресса и организации. Тесные контакты с «межрайонцами» были у большевиков уже налажены. Но появление Троцкого поначалу насторожило.
Сам он позднее писал: «Ленин встретил меня сдержанно и выжидательно». И это было вполне естественно, если учесть, что за предшествующие 15 лет именно Троцкий являлся одним из главных противников большевизма в рядах социал-демократии. Написано об этом много. И, надо признать, что в ходе политической борьбы обе стороны наговорили друг другу массу обидных и оскорбительных слов.
Однако первые же выступления Троцкого показали, что по главным вопросам его точка зрения вполне совпадает с позицией большевиков. Он солидаризировался с ними 5 мая на заседании Петросовета. А 7 мая, выступая на конференции «объединённых социал-демократов», заявил: «Мы ставим себе ясную и определённую задачу – переход всей полноты власти в руки Совета РСД… Мы категорически отказываемся от всякой поддержки новому Временному правительству» (463).
Для Ленина политический блок или объединение никогда не были вопросами выяснения личных отношений или личных договорённостей между лидерами. Любое соглашение должно иметь принципиальную базу. И если таковая существует, то всё прочее, «личностное» должно быть отброшено.
10 мая Владимир Ильич приходит на конференцию «межрайонцев», обсуждавшую вопрос об объединении с большевиками. Держался он чрезвычайно спокойно. А вот Троцкий явно нервничал. Ему, видимо, казалось, что вхождение в большевистскую партию, с которой он столь долго боролся, могут воспринять как «потерю лица». И он искал аргументы, чтобы как-то оправдать этот шаг.
Ленин записывает некоторые его фразы: «Русский большевизм интернационализировался. Большевики разбольшевичились – и я называться большевиком не могу… Признания большевизма требовать от нас нельзя». Устраивать с Троцким дискуссию о «разбольшевичивании большевизма» означало – переводить важное практическое дело в склоку. И Владимир Ильич набрасывает «от своего имени и некоторых членов ЦК» конкретные предложения.
1. «Объединение желательно немедленно».
2. «Межрайонцы» могут рассчитывать на место в Бюро ЦК, место в редакции «Правды» и два места в оргкомиссии по созыву в июле партийного съезда.
3. Внутри партии свобода дискуссии по спорным вопросам обезпечивается изданием дискуссионных листков и свободой дискуссии в центральном партийном журнале. Всё это оказалось для «межрайонцев», как заметил Ленин, «приемлемо».
Объединяющиеся величины были несоизмеримы. Но умерить амбиции «межрайонцы» не смогли, и они приняли свою резолюцию, одобрявшую объединение «под знаменем Циммервальда и Кинталя» (правда, умалчивающую о сроках). Судя по всему, прошло предложение о том, что оно произойдет «не путем автоматического вхождения, а через Всероссийский съезд».
Настороженность к Троцкому со стороны ряда большевиков сохранялась. Но большинством голосов ЦК РСДРП одобрил предложения Ленина. 18 мая «Правда» их опубликовала вместе с резолюцией «межрайонцев» для обсуждения в среде «рабочих-интернационалистов». А Ленин сопроводил публикацию замечанием: «Политические резолюции межрайонцев в основном взяли правильную линию… При таких условиях какое бы то ни было дробление сил, с нашей точки зрения, ничем оправдать нельзя» (464).
Во «Введении» к резолюциям конференции Ленин написал: «Положение неслыханно трудное… Не верьте словам. Не давайте увлечь себя посулами. Не преувеличивайте своих сил. Организуйтесь по каждому заводу, в каждом полку и в каждой роте, в каждом квартале. Работайте над организацией ежедневно и ежечасно, работайте сами, этой работы нельзя передоверить никому. Добивайтесь такой работой, чтобы полное доверие масс к передовым рабочим складывалось постепенно, прочно, неразрушимо. Вот основное содержание всех решений нашей конференции» (465).
Уже после конференции, готовясь к собранию петроградской организации и размышляя о новых формах организации и пропаганды, Владимир Ильич записал: «Как? Не знаю. Но знаю твёрдо, что без этого нечего и толковать о революции пролетариата». Ответ могла дать только практика. И ещё он записал: «Максимум марксизма = максимум популярности и простоты… Именно марксизм – гарантия…» (466).
Константин Кулешов:
«Окажите доверие нам»
Ленин был прав, когда писал о том, что двоевластие Советов и Временного правительства не могло продолжаться долго. Или-или. Это прекрасно понимали и его противники.
Выход они усматривали в активизации боевых действий на фронте, в наступлении. Любой его исход, полагали они, будет им на руку. В случае успеха, опираясь на волну патриотических и шовинистических настроений, можно будет задавить Советы или, выражаясь деликатно, «поставить их на место». А при неудаче – свалить всё на те же Советы и прежде всего на большевиков, повинных якобы в разложении армии.
22 мая Верховным главнокомандующим был назначен генерал Алексей Алексеевич Брусилов. На свет извлекли план наступления, подготовленный при его участии еще зимой 1916 года и согласованный с союзниками. Началось спешное переформирование воинских частей, подготовка к выводу из столицы революционно настроенного гарнизона. А для общего укрепления воинской дисциплины новый военный министр Керенский 11 мая обнародовал «Декларацию прав солдата», которую тут же окрестили как «декларацию безправия». Особенно настораживало то, что офицерам предоставлялось право – при неповиновении солдат – применять оружие, т. е. расстреливать (467).
«Солдатский телеграф» сработал быстро и слухи о готовящемся наступлении молниеносно распространились по частям. «Декларация» Керенского лишь усугубила положение. 16 мая Кронштадтский Совет заявил о непризнании Временного правительства. И хотя 24 мая, под давлением Петросовета, это постановление отменили, власть правительства в городе и крепости полностью восстановить так и не удалось. А в большевистскую военную организацию, созданную ещё в марте, уже с середины мая стали поступать требования солдатских комитетов столичного гарнизона о проведении внушительной акции протеста.
22 мая вопрос этот в Военной организации обсудили. Её руководители, Владимир Невский и Петр Дашкевич, поначалу усомнились, что такая акция будет поддержана большинством частей. Но солдаты заверили, что их опасения несостоятельны и решительно заявили, что в случае отказа полки «готовы сами выступить, если не будет принято решение из центра». В Центральном Комитете партии Невскому посоветовали не торопиться, а основательней прозондировать обстановку в гарнизоне. И уже 1 июня, после совещания с представителями полков и кронштадтцев, Военная организация представила в ЦК списки частей (до 60 тысяч человек), готовых к выступлению. Но и после этого Невскому было указано, что без ведома Центрального Комитета никаких действий он предпринимать не должен (468).
Нежелание ЦК и Ленина форсировать события было очевидным. И на то существовали серьёзные причины. Владимир Ильич прекрасно понимал, что Питер и Кронштадт это далеко не вся Россия…
Еще 4 (17) мая в оперном зале Народного дома открылся I Всероссийский съезд крестьянских депутатов. Более 1300 делегатов представляли самые удалённые уголки страны. Большевик Андрей Кучкин, посланный гарнизонами Вятской и Пермской губерний, вспоминал: «Для человека из глухой провинции, не видевшего крупных городов, Петроград показался гигантом. Машины, трамваи, ломовики, пролётки, тележки. Люди, люди без конца. Словно муравейник!» (469). И в самом Народном доме – угрюмые часовые, зло настроенные швейцары. Было от чего растеряться…
Большевиков среди делегатов насчитывалось человек девять. Хозяевами на съезде стали эсеры. Они санкционировали голосами крестьян вхождение социалистов в состав правительства, провели оборонческую резолюцию о войне. Камнем преткновения был аграрный вопрос. По словам одного из эсеровских лидеров Наума Быховского, делегаты приехали «с полной уверенностью, что отсюда они возвратятся уже “с землёй” и привезут эту радостную весть пославшей их крестьянской массе; они верили, что здесь, на этом съезде, в той или иной форме, но вопрос будет “порешён”. Формальная и конституционно-правовая сторона их не интересовала… Именно в этом вопросе делегаты обнаруживали наибольшее нетерпение» (470).
Вместе с меньшевиками-интернационалистами большевики подали заявку на выступление по аграрному вопросу Ленина. Но проходили дни, недели… 17 мая большевики распространили на съезде «Открытое письмо к делегатам Всероссийского съезда крестьянских депутатов», написанное Владимиром Ильичем. 20-го он даже приезжал на съезд. Но лишь утром 22 мая ему предоставили слово (471).
Солдат-большевик Дмитрий Гразкин рассказывает: «Все ждали Ленина, причём крестьяне, судя по их разговорам представляли себе Ленина высоким, чёрным, курчавым, с длинными волосами». А как же? После не имевшего особого успеха выступления 11 мая на съезде Зиновьева, им, видимо, казалось, что уж у «главного большевика» волосы не только курчавые, но и, непременно, длинные. «Когда Авксентьев сказал, что “от фракции большевиков слово представляется Ленину”, весь зал замер…» Опасаясь эксцессов, двое большевиков вышли с Владимиром Ильичём на эстраду, а трое встали у трибуны. А когда «на трибуне появился человек простого русского типа, – продолжает Гразкин, – делегаты стали друг у друга спрашивать: “А где же Ленин?” Мы стали громко указывать: “Да вон же, на трибуне”… По залу прокатилось: “Это Ленин?!” Ленин стоял, выжидая, чуть улыбаясь. Это сразу как-то купило делегатов» (472).
О том же рассказывает и другой делегат – Андрей Кучкин: «В начале речи Ленину летели с правых скамей реплики. Но потом они смолкли… Крестьяне напряжённо всматривались в лицо и жесты Ленина. Как будто они хотели уловить в нем что-то чужое, не русское, а немецкое. Ведь так много говорили и писали о Ленине как о немецком агенте! А Ленин расхаживал по возвышенности взад и вперед… И глазами всё время бегал по головам делегатов. Голос его звучал сильно. Слова чёткие, ясные, всем понятные. И нет ничего в этом человеке чужого, а все своё, родное» (473).
«У нас с нашими противниками, – говорил Ленин, – основное противоречие в понимании того, что есть порядок и что есть закон. До сих пор смотрели так, что порядок и закон – это то, что удобно помещикам и чиновникам, а мы утверждаем, что порядок и закон – есть то, что удобно большинству крестьянства… Помещичья собственность была и остается величайшей несправедливостью. Безплатное владение крестьянами этой землей, если владение это будет по большинству, не есть самоуправство, а есть восстановление права. Вот наша точка зрения…» (474).
А в это время в Таврическом шло обычное заседание Исполкома Петросовета. Эсер Сергей Мстиславский рассказывал: обычные, рутинные, текущие дела. Остывшие стаканы с чаем. Скука. И вдруг весть – Ленин выступает на крестьянском съезде. «Сразу смахнуло сонливость. Сдвинулись с мест. Заскрипели стулья. Заболтались ложечки в стаканах… Кто-то сказал неуверенным баском: “Сойдёт… От крестьян это отскочит”. Александрович, левый эсер, не удержался, фыркнул: “Отскочит – вам в голову… рикошетом”». Начался торг – кому ехать? Чхеидзе, Богданов – отказались. Отказалась и Спиридонова. Александрович опять пошутил: «“Дошлите Брешковскую. Выйдет совсем по-крестьянски, стиль пейзан: икону против пожара”… А с телефона новая эстафета: “Кончил. Хлопают. Рёв стоит”» (475).
Такая реакция была вполне объяснимой. «Чрезвычайно популярная по изложению речь Ленина, – писал эсер Быховский, – произвела большое впечатление на делегатов, несмотря на несомненно существовавшее ранее предубеждение съезда против Ленина, как большевика, да к тому же проехавшего через Германию“ в пломбированном вагоне”… Аргументация Ленина в пользу немедленного захвата земли весьма совпадала с настроениями и суждениями деревни. Он подводил теоретический и логический фундамент под то, что подсказывал крестьянам их классовый инстинкт» (476).
Крупный помещик Сергей Илиодорович Шидловский, заседавший в этот момент в Главном земельном комитете с Черновым и другими эсеровскими лидерами, пишет, что их как ветром сдуло, ибо стало известно, что на съезде «крестьяне пожелали немедленно вотировать» резолюцию, предложенную Лениным. Лидеры подоспели вовремя. Был объявлен перерыв. На следующий день выступил Виктор Чернов, заявивший, что он гарантирует «неприкосновенность земельного фонда до Учредительного собрания». Речь, произнесённая «с значительной экспрессией», вызвала бурные аплодисменты. Крестьяне стали качать своего министра. После чего два дня – и в самом Народном доме, и в общежитиях им, как говорится, «пудрили мозги». Как выразился депутат Д. П. Оськин, спорить с «таким обилием умных и больших людей… стало страшно. Легче идти в штыковую атаку на фронте…» (477).
А 3 (16) июня в помещении Первого кадетского корпуса открылся I Всероссийский съезд Советов рабочих и солдатских депутатов. Более тысячи делегатов представляли на нем губернские, областные и районные Советы, объединённые рабочие, солдатские и крестьянские организации, действующую армию, флот и тыловые гарнизоны. Подавляющее большинство на этом съезде причисляло себя к эсерам (285 мандатов) и меньшевикам (248 мандатов). И лишь 105 делегатов зарегистрировались как большевики.
О составе съезда Николай Суханов писал: «Это были “настоящие” солдаты, мужички, но больше было мобилизованных интеллигентов. Не одна сотня была и прапорщиков, все ещё представлявших “огромную часть действующей армии”. И что тут были за фигуры! Само собой разумеется, что все они были “социалисты”. Без этой марки представлять массы, говорить от их имени, обращаться к ним было совершенно невозможно… В кадетском корпусе была толчея. По кулуарам бродили шумные вереницы; около бойких ораторствующих людей собирались группы; была давка у раскинувшихся в нижнем этаже книжных лавочек и киосков; стояли длинные хвосты за чаем и обедом в низкой и мрачной столовой» (478).
Начался съезд со скандала. Швейцарский социалист Роберт Гримм, сопровождавший при проезде через Германию «эшелон»
Мартова, Натансона, Луначарского и др. (257 эмигрантов), был выдворен из России за его «тайную дипломатию» в пользу сепаратного мира. Мартов попросил слова для объяснений. Увы! Слушать его не стали…
«Конечно, – пишет Суханов, – большинство собрания не имело понятия о том, кто такой Мартов, какой он партии, что он доселе делал на свете – пока его слушатели при царизме мирно поживали и добра наживали… Поднялась вакханалия, в залах начался патриотический вой; “негодование” и “гнев” против немецких пособников стоном стояли в зале… Мартов был взволнован открывшейся перед ним картиной. У его ног волновалась тёмная стихия, которая была живой контрреволюцией. Казалось, эта тёмная сила физически напирает на трибуну и вместе на революцию, а щуплая фигурка Мартова, угловатая, скромная, не воинственная, героически противостоит жадному, нечленораздельному, безсмысленно рычащему чудовищу. Даже Троцкий не выдержал этого зрелища.
“Да здравствует честный социалист Мартов!” – закричал он, подбежав к трибуне… Глядя на “определившийся” съезд, волновался мой сосед – увядший, истрёпанный травлей Стеклов: “Эх, надо бы им ответить! Эх, я бы выступил!” – “Так выступите”, – не подумав, сказал я. – “Что вы, разве мне можно появиться! – ответил Стеклов. – Разнесут, разорвут…”» (479).
На следующий день съезд слушал доклад Либера об отношении к Временному правительству. «Переход всей власти в руки Совета РСД, – сказал он, – попытка осуществления этого лозунга обозначала бы во всероссийском масштабе… не усиление власти революционной в стране, а… распад единой революции, полную изоляцию рабочего класса… А за пределами организации рабочей демократии… область авантюр, сепаратных выступлений отдельных городов, область всероссийской анархии и военных диктатур» (480).
Прения по докладу продолжались пять дней. Говорили красиво и долго. Слушать эти речи было невозможно, и Ленин, приехав на съезд, разговорился в кулуарах с левым эсером, членом Петросовета Петром Васильевичем Бухарцевым. Многих левоэсеровских лидеров Владимир Ильич хорошо знал ещё по эмиграции. Но с активным левым эсером из числа «практиков» беседовать не приходилось.
В разговоре, пишет Бухарцев, «Ильич интересовался настроениями эсеров и особенно левого крыла. Он спрашивал о взаимоотношениях Виктора Михайловича Чернова с левым крылом и, дело прошлое, буквально выпытывал, имел ли Чернов к организации левого крыла с.-р. какое-либо отношение. “Хитрый мужичёнко Чернов… Со всеми заигрывает и никогда не узнаешь, с кем он будет”, – смеялся Ильич». Но потом сказал: «На этом съезде делать нечего и большевикам можно было бы и уйти… Да хочется переговорить с Черновым, авось друг от друга чему-нибудь научимся».
К ним подошел другой левый эсер, делегат от Инсарского гарнизона, офицер Павел Федоров. В ходе разговора он, между прочим, показал Владимиру Ильичу крестьянские и солдатские наказы, которые он получил, отправляясь на съезд. Ленин просмотрел их и был приятно удивлен: «Ого! – сказал он Павлу Алексеевичу, – да вы в Инсаре, судя по наказу, требуете социализации не только земли, но и фабрик и заводов!» Федоров не только подтвердил, но и добавил, что они готовы отстаивать эти требования с оружием в руках (481).
А в зале по-прежнему лились речи. Слово предоставляли прежде всего социалистическим министрам. «Церетели, Скобелев и Чернов выступали каждую минуту, казалось, по несколько раз по всякому вопросу, и оставались на трибуне целыми часами… Это было, – рассказывает Суханов, – нестерпимо не только для здравомыслящих людей, но начинало выводить из себя и весь кадетский корпус. Одни начали лояльно вздыхать, другие не столь лояльно ворчать себе под нос, третьи откровенно покрикивать: довольно, слышали, дайте послушать людей с мест!.. От пошлого и тупого хвастовства контрреволюционной политикой коалиции тошнило, конечно, не одних большевиков» (482).
Было ужасно скучно. И Луначарский стал рисовать: средневековый рыцарь в стальных доспехах с обнажённым мечом… Анатолий Васильевич подписал рисунок: «Таким будет буржуазный диктатор России» и передал Ленину. Владимир Ильич внимательно посмотрел, перечеркнул надпись и быстро написал: «Диктатуре буржуазии в революционной России не быть» (483).
А на трибуне, артистично жестикулируя, говорил Ираклий Церетели: «В настоящий момент в России нет политической партии, которая говорила бы: дайте в наши руки власть, уйдите, мы займем ваше место… Такой партии в России нет!» Стенографистка Надежда Никифоровская вспоминала: «Оратор сделал паузу, как бы любуясь эффектом, который произвели его слова на делегатов… Тишина. И вдруг, как удар грома, раздались слова: “Есть! Есть такая партия!” – По залу прокатился гул, все пришло в движение. Многие повставали с мест, чтобы увидеть того, кто бросил такую реплику». А Владимир Ильич, попросив у президиума слова от фракции большевиков, уже шел к трибуне[/size] (484).
Суханов пишет: «В непривычной обстановке, лицом к лицу со своими лютыми врагами, окружённый враждебной толпой, смотревшей на него как на дикого зверя, Ленин, видимо, чувствовал себя неважно… К тому же над ним тяготели жёсткие 15 минут, отведённые для фракционного оратора. Но Ленину и вообще не дали бы говорить, если бы не огромное любопытство, испытываемое каждым из провинциальных мамелюков к этой знаменитой фигуре…» (485).
Речь Ленина на съезде стала одним из тех его выступлений, смысл которых всячески извращался и тогда – в обстановке истерии, поднятой бульварной и черносотенной прессой, и теперь – спустя почти столетие, современными «лениноедами». Начиная с Суханова, они вычитывали в ней лишь одно: заявление о готовности большевиков в любую минуту взять власть в свои руки, а говоря проще – о «захвате власти» (486).
Но перечитайте эту речь… В ней говорится о том, что программа буржуазной республики и реформ, предлагаемых соглашателями, не может решить проблем, стоящих перед Россией. Их нельзя решить ни резолюциями – «в бумажках можно написать что угодно», ни нудными докладами, которые здесь, на съезде, «делают министры, ссылаясь на то, что они вчера говорили, завтра напишут и послезавтра обещают. Это смешно». Такое толчение воды в ступе уже привело «к застою и к тем шагам назад, которые мы теперь видим в нашем коалиционном правительстве, во всей внутренней и внешней политике, в связи с готовящимся империалистическим наступлением» (487).
Революция создала иной тип власти – Советы, непосредственно выражающие волю народа. Они могут создать новый, небуржуазный «более демократический тип государства, который мы назвали в наших партийных резолюциях крестьянско-пролетарской демократической республикой… Напрасно думают, что это вопрос теоретический». Напрасно припутывают Маркса и рассуждают о том «можно ли в России вводить социализм, вообще совершать коренные преобразования сразу – это всё пустые отговорки, товарищи. Доктрина Маркса и Энгельса, как они всегда разъясняли, состоит вот в чём: “наше учение не догма, а руководство к деятельности”». Поэтому в политике надо руководствоваться реальной жизнью. А в этой жизни «чистого капитализма, переходящего в чистый социализм, нигде в мире нет и быть не может во время войны, а есть что-то среднее, что-то новое, неслыханное…» И вопрос стоит не о верности доктрине, а о том, «чтобы сделать тот шаг, который нам сейчас нужен» (488).
Каждый делегат съезда должен сделать выбор: он за буржуазное правительство с чиновно-бюрократической машиной управления, или за власть Советов? А если вы за Советы, то и тут предстоит выбор. Ибо Советы многопартийны, внутри советского правительства, «в недрах Всероссийского Совета неизбежны трения, борьба партий за власть» (489). Все партии, претендующие на выражение воли народа, свои программы выработали. Сформулировали её и большевики. И они говорят, «как всякая партия говорит: окажите доверие нам, и мы вам дадим нашу программу». Поэтому, когда «предыдущий оратор, гражданин министр почт и телеграфов… говорил, что нет в России политической партии, которая выразила бы готовность взять власть… я отвечаю: “есть! Ни одна партия от этого отказаться не может, и наша партия от этого не отказывается: каждую минуту готова взять власть целиком”. (Аплодисменты, смех.)» (490).
Итак, не о «захвате власти» говорил Ленин, а о её переходе к многопартийным Советам. И о готовности большевиков предложить программу и сформировать советское правительство в том случае, если Советами им будет оказано доверие.
Через несколько дней Владимир Ильич специально разъяснит этот вопрос в «Правде»: чтобы удовлетворить требования народа «надо быть властью в государстве. Станьте ей, господа теперешние вожди Совета, – мы за это, хотя вы наши противники… Пока у вас нет власти общегосударственной, пока вы терпите над собой власть 10-ти министров из буржуазии, – вы запутались в своей собственной слабости и нерешительности» (491).
По истечении 15 минут после начала речи председатель прервал Ленина: «Ваше время истекло». Но в зале поднялся такой шум, что пришлось ставить на голосование. «Большинство за продление речи», – констатировал президиум. И Владимир Ильич продолжил…
Отличие политики соглашателей от политики революционной он продемонстрировал на простом примере. Вся пресса писала в те дни о неуёмных аппетитах олигархов, зарабатывавших на военных поставках до 500–800 процентов прибыли. В министерских кругах и в газетах гадали – каким же образом, при новой-то власти, им удаётся так обделывать свои дела?
Если вы действительно заботитесь о жизни и благе народа, отвечал Ленин, то «опубликуйте прибыли господ капиталистов, арестуйте 50 или 100 крупнейших миллионеров [Суханов, естественно, написал: 200–300. – В.Л.]. Достаточно продержать их несколько недель, хотя бы на таких же льготных условиях, на каких содержится Николай Романов, с простой целью заставить вскрыть нити, обманные проделки, грязь, корысть, которые и при новом правительстве тысяч и миллионов ежедневно стоят нашей стране» (492).
Что же это – покушение на капитализм? Нет! Потому что в России мы имеем дело с явлениями аномальными даже для капитализма.
Когда сегодня пишут о том, что большевики разрушили процветающую российскую рыночную экономику европейского типа, то забывают о том, что таковой просто не существовало. В годы войны сложился какой-то иной – «дикий» капитализм.
Известный экономист Владимир Александрович Базаров как раз в эти дни писал: «Война и вызванная ею экономическая и финансовая разруха создали такое положение вещей, при котором частный интерес частного предпринимателя направлен не к укреплению и развитию производительных сил страны, а к их разрушению. В настоящее время выгоднее – в ожидании повышения цен – держать в бездействии материальные составные части капитала, нежели пускать их в оборот; выгоднее производить на самых разорительных для страны условиях никуда не годные предметы военного снабжения, нежели добросовестно обслуживать насущные потребности народных масс… Можно ли удивляться, что так называемое “народное хозяйство” превратилось у нас в разухабистую вакханалию мародёрства, промышленной анархии, систематического расхищения национального достояния?» (493).
И соглашаясь с Базаровым, Ленин пишет: «Вакханалия мародёрства – нет иного слова для поведения капиталистов во время войны. Эта вакханалия ведет к гибели всю страну. Нельзя молчать.
Нельзя терпеть» (494). Именно эту аномальность капитализма Владимир Ильич и разъясняет делегатам Всероссийского съезда Советов. Прибыли в 500–800 процентов, говорит он, российские промышленники берут «не как капиталисты на свободном рынке, в “чистом” капитализме, а по военным поставкам». Поэтому предлагаемые большевиками меры – это не «анархия» и «не социализм. Это – открытие глаз народу на ту настоящую анархию и ту настоящую игру… с достоянием народа, с сотнями тысяч жизней, которые завтра погибнут… Я знаю, что вы этого не хотите, что большинство их вас этого не хочет и что министры этого не хотят, потому что нельзя этого хотеть, так как это – избиение сотен миллионов людей. Но… это связано с вопросом о власти» (495).
И не надо бояться угроз гражданской войной. «Вы… знаете, что революция по заказу не делается, что революции в других странах делались кровавым тяжёлым путем восстаний, а в России нет такой группы, нет такого класса, который бы мог сопротивляться власти Советов. В России эта революция возможна, в виде исключения, как революция мирная» (496).
Что же касается целостности России, то «тут ближе подходит к истине даже Крестьянский съезд, который говорит о “федеративной” республике и тем выражает мысль, что русская республика ни одного народа ни по-новому, ни по-старому угнетать не хочет, ни с одним народом… не хочет жить на началах насилия. Мы, – заявил Ленин, – хотим единой и нераздельной республики российской с твёрдою властью, но твёрдая власть даётся добровольным согласием народов» (497).
«Оставляя в стороне прапорщиков, либеральных адвокатов и прочих подобных, – пишет Суханов, – у рабоче-крестьянской части собрания классовый инстинкт был, пожалуй, даже на стороне Ленина, хотя предубеждение мешало этому проявиться…» И президиуму пришлось немедленно вытащить на трибуну Керенского, который «в глазах большинства… одержал над ним блистательную победу. Керенскому после Ленина стоило немного нарядиться в тогу демократизма и благородства, сыпать фразами о свободе, щедро сулить мир всему миру – и разбойникам-капиталистам, и товарищам-пролетариям. В ответ на проект Ленина арестовать ради скорейшего мира (?) сотню-другую (?) биржевых магнатов Керенский, пожиная бурю аплодисментов, бросил: “Что же мы, социалисты или держиморды?..”
…А когда левый сектор ответил на “держиморду” шумом и топаньем, то деревянный, с неповоротливыми мозгами председатель Гегечкори, любезный кавказскому сердцу старика Чхеидзе, разъяснил, что “держиморда” – это литературное слово. На этом основании сменивший Керенского Луначарский с места в карьер назвал Гегечкори держимордой…» Прав был Суханов: «в этих собраниях убедить друг друга речами было нельзя» (498).
А за стенами Съезда Советов обстановка всё более накалялась. 4 (17) июня несколько сот кронштадтцев прибыли на Марсово поле. К ним присоединились несколько сот солдат гарнизона. Повод был вполне основательным: почтить память тех, кто пал в дни Февраля. Выступали только большевики – Николай Крыленко, от моряков – Фёдор Раскольников и от Военной организации – А. Я. Семашко. По тем временам демонстрация была не столь уж многочисленной, но она явно свидетельствовала о нарастании возмущения и революционных настроений в массах (499).
Через два дня, 6 июня, состоялось совместное заседание ЦК, Исполнительной комиссии ПК и «военки». Николай Подвойский и Владимир Невский, опираясь на те данные, которые Военная организация представила ЦК, вновь подняли вопрос о санкции на проведение демонстрации. Цель – наглядно показать делегатам Всероссийского съезда решимость солдат и рабочих в борьбе против войны и, как выразился Подвойский, – «пробить брешь на съезде».
Цифры, приведенные «военкой» – о готовности к выступлению 60 тысяч солдат, видимо, произвели впечатление на Владимира Ильича. Он высказался за подготовку к демонстрации: если «таково мнение солдат и пролетариата», то их надо поддержать, «их лозунги – наши лозунги». За демонстрацию выступил Яков Свердлов: «Надо дать организованный выход из того настроения, которое есть в массе». «За» были члены ЦК Сталин и Григорий Фёдоров. При этом Фёдоров особо подчеркнул, что манифестанты должны быть безоружны.
Однако по данному вопросу сразу же выявились разногласия. Невский заявил, что если демонстранты выйдут без оружия, то шествие будет «кустарным» и не произведет должного эффекта. Другой представитель «военки» Сергей Черепанов был ещё более категоричен: «Солдаты не пойдут без оружия. Вопрос решён». И это утверждение перенесло обсуждение вопроса о выступлении совсем в иную плоскость.
Член ЦК Виктор Ногин прямо сказал, что если демонстранты с лозунгом «Вся власть Советам!» будут вооружены, то это может стать не демонстрацией, а революцией. Его поддержали Каменев и Зиновьев. Поворот массы в сторону партии, говорили они, только начался, рабочие пока не рвутся в бой и такая манифестация «может нас погубить», ибо ставит «на карту голову партии». Даже Крупская полагала, что поскольку демонстрация «не будет мирной, потому её, может быть, не надо проводить». Решили собрать информацию о настроениях в рабочих кварталах и вновь обсудить вопрос 9 июня с представителями полков, заводов и профсоюзов (500).
После окончания заседания ЦК дискуссию продолжили в Петербургском комитете уже без Ленина. Невский довольно решительно заявил, что в гарнизоне бушуют страсти, которым нужен выход и – хочет того партия или нет – демонстрация состоится. Вопрос лишь в том, кто возглавит её. И, по его мнению, лучше пойти на риск неудачи, нежели отказаться от лидерства. С ним согласился Володарский: «Если мы не поддержим солдат в их конкретных требованиях, они отвернутся от нас». О том же заявил и один из руководителей Выборгского райкома Мартын Лацис: военная демонстрация будет проведена независимо от того, примут в ней участие большевики или нет. Что касается рабочих, то и они готовы выйти на улицу.
Некоторые члены ПК стали возражать. По их мнению, демонстрация должна была состоять исключительно из солдат. «У солдат, – говорил Михаил Калинин, – есть повод для недовольства, у рабочих такого факта нет. Революционное настроение среди рабочих есть, но оно выражается в длительной работе сознания». Однако его не поддержали. Вновь, как и на заседании ЦК были высказаны опасения: сумеют ли большевики направить демонстрацию в организованное русло и, как выразился В. Б. Винокуров, – «куда может вылиться такая демонстрация?»
«Настроение классового антагонизма, – говорил Михаил Томский, – так высоко – понаблюдайте в трамваях, – что нельзя предполагать, что демонстрация протечёт мирно. Представьте себе, что же может выйти из столкновения сотен тысяч людей, может выйти больше, чем демонстрация… Оперирование с настроениями широкой массы есть оперирование с несколькими неизвестными». И хотя член ЦК Сталин заявил, что бояться не надо, ибо «при виде вооружённых солдат буржуазия попрячется», решение так и не приняли. Всем членам ПК лишь указали на необходимость обсудить вопрос о выступлении с рядовыми партийцами на предприятиях и в полках (501). Но принимать решение пришлось не через три дня – 9 июня, а вечером 8-го, ибо события развивались гораздо быстрее…
Когда 6 июня на заседаниях ЦК и ПК говорилось о том, что вооружённая демонстрация может состояться и без руководства большевиков, то имелись в виду вполне конкретные «конкуренты» – анархисты-коммунисты. Как раз в мае – июне их организация развернула активную деятельность в Питере, Кронштадте и Гельсингфорсе. Влияние анархистов росло, и без их лидеров Иосифа Блейхмана и Аснина не обходился, пожалуй, ни один матросский, да и солдатский митинг. Между прочим, ирония истории заключалась в том, что штаб-квартирой анархистов стала захваченная ими дача П. Н. Дурново – того самого, который предупреждал государя о кошмаре «безпросветной анархии».
С большевиками они не конфликтовали. «Общей платформой, – писал позднее член ПК Владимир Залежский, – позволившей большевикам работать вместе с анархистами-коммунистами, явилась борьба против Временного правительства и его политики… за социалистическую революцию». Поэтому «фактически анархисты шли не только рука об руку с большевиками, но скорее за большевиками» (502).
Это утверждение верно лишь отчасти, ибо в тех случаях, когда большевики – по тем или иным причинам – начинали притормаживать выступления масс, анархисты вырывались вперёд. Да и «платформа» у них не была столь определённой. С 17 марта они стали выпускать журнал «Коммуна». Судя по этому изданию, никакими теоретическими изысканиями анархисты-коммунисты не занимались. Большую часть журнала занимали пространные статьи Н. Павлова, Я. Алого (Суховольского) и Н. Солнцева (Блейхмана) чисто митингового характера: «Россию, – говорилось в редакционной статье № 3, – никому не удастся поставить на путь капиталистического строя… Только в школе социальной революции найдётся истинный путь к освобождению человечества…» И не более того… (503).
Впрочем, денег на издание «Коммуны» в чужих типографиях явно не хватало. И 5 июня 80 анархистов с бомбами и пулемётом захватили печатный станок правой газеты «Русская воля». На следующий день две роты, посланные министром юстиции Переверзевым, вернули станок на место, а 7-го анархистам предъявили ультиматум: освободить дачу Дурново в 24 часа. Анархисты и пришедшие им на помощь вооружённые кронштадтцы заняли оборону. А поскольку на даче помимо них размещалась рабочая милиция, профсоюз булочников и группа эсеров-максималистов, 8 июня в их поддержку забастовало 28 предприятий столицы, Петергофа и Ораниенбаума, а в Выборгском районе прошли вооружённые демонстрации протеста.
Василий Анисимов и Абрам Гоц, прибывшие от имени Съезда Советов на дачу Дурново, ни о чём с анархистами договориться не смогли. И вечером 8-го, по предложению Евгения Гегечкори, Съезд принял обращение к рабочим Выборгского района о неприемлемости вооружённых демонстраций без санкции Петросовета (504). Хотя это решение фактически имело в виду выступление анархистов, оно несколько изменило ситуацию. И вместо 9 июня большевики собрались в тот же вечер 8-го. Присутствовали члены ЦК, ПК, районов, «военки», представители полков, заводов, профсоюзов – всего человек 150–170. Не было лишь членов фракции Съезда Советов, которые оставались на вечернем заседании.
Сохранилась запись Мартына Лациса о ходе этого совещания: Выборгский район заявляет, что, помимо бастующих, «другие заводы с трудом удалось удержать от выступления… Опрос представителей [прочих районов и полков] показал, что настроение местами очень приподнятое, а местами не поддается учёту». Ленин ограничился вступительным словом. Позиция его была определена ещё на заседании 6 июня: всё определит «мнение солдат и пролетариата». На голосование поставили три вопроса.
Первый: «есть ли в массах такое настроение, что они рвутся на улицу?» 58 человек голосовало «за», 37 – «против», 52 – воздерживаются. Видимо, это несколько охладило пыл. Ставится второй вопрос: «выйдут ли они на улицу, несмотря на отговаривание Сов. Раб. Депутатов?» 47 – «за», 24 – «против», 80 представителей воздержались. Результат достаточно сомнительный. Тогда ставится третий, решающий вопрос: устраивать ли демонстрацию? Ответ совершенно определенён: 131 – «за», 6 – «против» и лишь 22 воздерживаются. Итак, «на совещании решили организовать демонстрацию из войсковых частей и рабочих, наметив её на субботу в 2 часа дня». В решении ЦК, принятом тут же, особо оговорили, что «демонстрация должна быть мирной». Совещание закончилось в час ночи 9 июня, когда все большевистские газеты этого дня были уже набраны. Поэтому призыв к демонстрации решили опубликовать в газетах утром 10-го, а 9-го выпустить листовки (505).
Поскольку санкции на демонстрацию до этого не требовалось, Петросовет официально извещать не стали. Была в этом и маленькая «военная хитрость», ибо в реакции лидеров Совета никто не сомневался. Но говорить на этом основании о «тайном заговоре» вряд ли есть основания. Вопрос о выступлении открыто обсуждался в полках и на заводах. И трудно предположить, что члены Петросовета ничего не ведали об этом. Скорее наоборот, памятуя о решении, принятом 8-го, и зная о разногласиях в большевистской среде, они, видимо, надеялись, что всё обойдется.
А утром 9 июня Ленин вновь выступил на I съезде Советов с речью о войне. Фактически, он стал читать делегатам лекцию об империализме, об экономических и политических причинах вызревания мировой войны, о её связи с интересами определённых классов, банковского и, в частности, российского капитала. Самое удивительное – его не только слушали, но и прерывали аплодисментами. А когда председатель заявил: «Ваше время прошло», в зале стали кричать – «Просим… Просим».
«В мёртвой схватке, – говорил Владимир Ильич, – схватились две гигантские группы. Либо служи одной, либо другой, либо свергай обе эти группы, никакого иного пути тут нет… Мы говорим: выход из этой войны только в революции… Все остальное – посулы или фразы, или невинные добрые пожелания». Если же вы против революции, то в других странах «никто нам не поверит и никто нас не возьмет всерьёз, о нас скажут – вы наивные русские дикари, которые пишете слова, превосходные сами по себе, но не имеющие политического содержания, или подумают ещё хуже, что вы лицемеры». Ленин предупредил, что «наступила пора перелома во всей истории русской революции», ибо переход в наступление на фронте будет означать переход от ожидания и подготовки мира к открытому «возобновлению войны». Закончил он цитатой из письма крестьянина Г. Андреева: «Нужно побольше напирать на буржуазию, чтобы она лопалась по всем швам. Тогда война кончится. Но если не так сильно будем напирать на буржуазию, то скверно будет. (Аплодисменты.)» (506).
Ленин мог радоваться, что как оратор имел столь явный успех. Но он прекрасно понимал, что от сиюминутного успеха до признания этой массой большевистского политического руководства очень и очень далеко…
Многие из тех, кто слушал Ленина и симпатизировал ему, через несколько месяцев станут левыми эсерами и большевиками. Но это будет потом… А теперь они терялись под напором говорливых и агрессивных лидеров, старых, действительно заслуженных борцов за народное дело. И большинством голосов соглашательские резолюции о поддержке Временного правительства, о войне были приняты. Предложение Бориса Позерна – обсудить вопрос о готовящемся наступлении – тем же большинством отвергли без обсуждения.
Но проголосовав таким образом, некоторые из солдат написали «отзыв благодарности господину Ленину»: «Мы выводим из Ваших слов, сказанных в Вашей речи, видно только Вы один имеете сочувствие к настоящей свободе и сочувствие об измученных солдатах. Господин Ленин, Ваши слова произнесённой Вашей речи вполне соответствуют правильностью». А тот же крестьянин Г. Андреев отметил в своем письме: «Я был эсер с 1905 года, но как стали они говорить, что не нужно землю у барина захватывать, то у меня мысль стала отпадать от них… Приехал я после Пасхи в Москву, пошел в Кремль, а там кадеты. Я не знал, что они за господа, думал, что теперь все люди хорошие. Я и скажи несколько слов в защиту себя, – а они на меня: “Ленинец ты” – “Нет, говорю, я смоленский”. – “Значит ты шпион германский”. – “Нет, говорю, я крестьянин”. Я не знал, что такое Ленин, и думал, что это губерния. Но потом понял… Всем крестьянам и рабочим я советую следовать примеру большевиков, а не травить их, как собак… У мужика замычка большевика, но он ещё не достиг узнать всё; в уме у него есть, да объяснить не может» (507).
Требование этого крестьянина, процитированное на съезде Советов Лениным, – «побольше напирать на буржуазию, чтобы она лопалась по всем швам», как выяснилось, вполне адекватно отражало мнение столичных рабочих, солдат и матросов, готовившихся к демонстрации 10 июня. И опять, как в апреле, их решимость идти в борьбе до конца, отразилась в настроениях некоторых членов ПК и «военки».
В своем дневнике за 9 июня Лацис пишет: «Настроение тревожное. Выяснилось, что войска без оружия на демонстрацию не выйдут и демонстрация получится вооружённой. Да и рабочие, имеющие револьверы, обязательно возьмут их с собой. Это совершенно несомненно. А отсюда явствует, что демонстрация может вылиться в вооруженную борьбу и положить начало открытой гражданской войне, если только буржуазия задумает чинить демонстрантам какие-либо препятствия».
Днём 9-го эти опасения еще более усилились. Лидеры Петросовета узнали о предстоявшем выступлении «благодаря одному наборщику, доставившему им воззвание Центрального Комитета партии об устройстве демонстрации». Они тут же обратились к большевикам, и Лацис пишет, что «Исполнительный Комитет Петросовета прямо-таки умолял не выступать…». О том же стала просить ЦК и фракция Съезда Советов. Около 9 вечера члены ЦК, «военки» и ПК собрались в особняке Кшесинской и, как рассказывает Лацис, «был поднят вопрос об отсрочке демонстрации. За это высказывались т.т. Ногин и Каменев. Но большинство всё же признало, что демонстрации отложить нельзя. Следует лишний раз подчеркнуть, что демонстрация должна быть мирной». За это проголосовало 14 из 16 собравшихся (508).
Между тем известие о предстоявшем выступлении дошло и до Временного правительства. Допустить его оно никак не могло. Именно на 10 июня Брусилов намечал начало наступления на Юго-Западном фронте. И Керенскому удалось добиться его отсрочки, лишь пообещав благословение Съезда Советов, т. е. «поддержки народа». Поэтому правительство тут же заявило, что демонстрация запрещается и «всякие попытки насилия будут пресекаться всей силой государственной власти». Со своей стороны, Исполком Петросовета и президиум Съезда Советов подготовили обращение к народу, подтвердившее этот запрет и предлагавшее введение в столице чрезвычайного положения. Обо всем этом Чхеидзе доложил на вечернем заседании Съезда, который принял решение о запрещении на три дня любых выступлений и объявлении нарушителей данного постановления «врагами революции» (509).
В такой ситуации надо было думать не о «престиже» партийного решения, а о том – смогут ли демонстранты удержаться в рамках мирного выступления. В конце дня стало очевидным, что такой уверенности нет, ибо несмотря на все, как выразился Лацис, «увещевания» большевиков, демонстранты будут вооружены.
«Хотя почти все говорят, – записывает в дневнике Мартын Иванович, – что демонстрация будет мирная, но совершенно определённо явствует, что это может быть не так. Стоит контрреволюционерам сделать хотя бы провокационные попытки напасть на невооруженную часть демонстрации, как начнется борьба. Заговорят винтовки, затрещат пулеметы, револьверы вылезут из внутренних карманов… Большинство товарищей почему-то на это закрывают глаза и не дают себе отчета, что же делать в таком случае… Один лишь Смилга предложил не отказываться от захвата почты, телеграфа и арсенала, если события развернутся до столкновения. Но это правильное предложение отклонили. Какое легкомыслие!»
И дальше, несмотря на решение ЦК, Лацис демонстрирует ту самую эйфорию, которая и представляла наибольшую опасность: «Я с этим примириться не могу. Должен же я иметь ответ на всякий исход. Ну, так и буду действовать. Сговорюсь с т. Семашко (1 пул. полк) и Рахья, чтобы в случае необходимости быть во всеоружии и захватить вокзалы, арсенал, банки, почту и телеграф, опираясь на пулемётный полк.
Что-то тревожно кругом… Но страха нет» (510).
Слухи о подобного рода настроениях отдельных, самых «левых» членов ПК, видимо, и дали основания – тогда Церетели, а позднее Суханову – утверждать, что большевики готовили переворот и даже арест Временного правительства. Однако никаких фактов, подтверждающих это, нет. И тот же Суханов, хотя и с оговорками, пишет, что «Ленин в тот момент не ставил перед собой задачу непосредственного захвата власти…» (511).
Дальнейшие события разворачивались стремительно. Стало известно, что в городе выставлены военные патрули. После объявления на Съезде Советов перерыва Ленин и Зиновьев приехали в Кадетский корпус. Каменев от имени фракции заявил им, что на Съезде вопрос может встать об изгнании большевиков из Советов и решение об отмене демонстрации надо принимать немедленно. «Вся наша фракция, – рассказывал Зиновьев, – была единогласно против демонстрации… Нам дали один час для решения. Мы бросились сюда [в особняк Кшесинской], думая, что здесь перманентное дежурство членов Петербургского комитета, но ошиблись и должны были решить вопрос самостоятельно. Нас было пять человек. Из них трое высказались за отмену, двое воздержались от голосования». Голосовали уже во фракции, куда вернулись Ленин и Зиновьев. Трое «против» – это Каменев, Зиновьев и Ногин. Двое воздержавшихся – Ленин и Свердлов (512).
«Заседание фракции, – рассказывает один из её членов, – затягивается глубоко за полночь. ЦК большевиков заседал отдельно.
Часа в три ночи пришли члены ЦК. Первый мне бросился в глаза Ильич. Спокойный, твёрдый, решительный. Спрашивает, как решили. Ему говорят, что у большинства мнение – отложить выступление. Он говорит: “Я не вижу в этом необходимости, но, если вы все за снятие вопроса, я не настаиваю”. Итак, выступление, назначенное на 10 июня, отменяется» (513).
Было невесело, вернее – ужасно обидно. И молодой делегат из Иваново-Вознесенска Аркадий Осинкин разразился гневной тирадой в адрес лидеров Съезда Советов, которые, мол, не имели права, потеряли всякую честь и совесть, ибо «не верят нам, своим товарищам по борьбе». Молодым, искренним революционерам Ленин симпатизировал всегда. Но сейчас были нужны не эмоции. Все эти высокие понятия – «честь», «право» и т. п., сказал он, для наших противников мало что значат. Это лишь ширма, которой буржуазия пользуется «только для достижения своих целей, там, где это ей выгодно». И сегодня – в который уже раз – мы убедились в том, что «если эти понятия ей мешают, она их выкидывает, как ненужную ветошь…» А самому Аркадию Владимир Ильич сказал: «Это хорошо, когда у революционера горячее сердце, но этого мало. Революционеру надо иметь горячее сердце и холодную голову, которая управляла бы сердцем… Надо иметь мужество и умение смело изменить намеченный план, если налицо новые обстоятельства, которые коренным образом изменяют обстановку…» (514). Было около 3 часов ночи. Большевистские газеты были уже набраны, но тираж ещё не пошёл. И вот в наборе спешно изымали обращение с призывом к мирной демонстрации и заменяли решением ЦК о её отмене. Лишь в «Солдатской правде» не успели (или не захотели?) снять прежнюю передовую о марше протеста и инструкции о маршрутах движения колонн. «Это были жуткие часы, – вспоминал об этой ночи один из руководителей кронштадтских большевиков Иван Флеровский. – Для меня лично эти часы были, пожалуй, наиболее трагичными во всей жизни… Отвратительно слово – “отмена”, способное насмарку свести плоды всей нашей работы» (515).
Лацис в своем дневнике пишет: «С 8 утра по всему городу разъезжают на автомобилях члены С.Р. и С.Д., устраивают собрания на заводах и в войсковых частях, разбрасывают листовки и усиленно агитируют против демонстрации… Стало ясно, что они хотят опозорить большевиков, делая вид, что они отговорили рабочих и солдат от демонстрации, что массы большевиков не послушались. Но повсюду эта меньшевистская и эсэровская братия получила такую нахлобучку, что пора бы им призадуматься… На мою долю выпало отчитать Чхеидзе в пулемётном полку. Ушел он с позором. Все негодуют по поводу постановления Ц.К. Не знаю, чем это кончится. В «Старом Парвиайнене» некоторые члены в возмущении разорвали свои членские билеты… «Старый Промет» вынес резолюцию, порицающую Ц.К.» (516).
Не менее драматично развивались события в Кронштадте. Рано утром, по сигналу общегарнизонной тревоги, на Якорную площадь, для погрузки на суда, пришли тысячи вооружённых матросов в белых форменках, солдат в серо-зеленых гимнастерках, рабочих в тёмных блузах. «Казалось, – пишет Флеровский, – сегодня площадь не вместит всех. При других условиях картина солнечной площади, массы с рдяными знаменами, ликующие громы труб – какой бы восторг вызвали они, какую бы гордость за силу нашего влияния на массу. А теперь?»
Первым стал говорить председатель Совета Артём Любович. «Только близкие к трибуне хорошо расслышали его и сначала не поняли, не поверили, а затем, когда до сознания их дошло – “отмена”, они ответили негодующим рёвом, и Любович покинул трибуну». Вторым выступает Флеровский и «на этой любимой трибуне, – пишет Иван Петрович, – я чувствовал себя как, должно быть, чувствуется на эшафоте». Говорил о том, что «обстоятельства сложились иначе… но чувствовал, как из моих рук выпадает масса, как она не верит мне».
На трибуне анархист-синдикалист Ефим Ярчук. Он поддерживает решение об отмене. Но его сменяет делегат от «дачи Дурново» анархист-коммунист Аснин и он за то, чтобы идти на «помощь» Питеру. «Черный длинный плащ, мягкая широкополая шляпа, чёрная рубашка взабой, высокие охотничьи сапоги, пара револьверов за поясом, в руке наотмашь винтовка… Не помню лица, только чёрная клином борода… К счастью, великолепный экземпляр из кампании “дурновцев” оказался косноязычным… Успеха не имел». Единственное, чего удалось добиться большевикам – избрать 200 делегатов и послать на разведку в Петроград. А в самой столице, как отмечает Лацис, к вечеру тоже «ропот успокаивается. Начинают примиряться и понимать, что при создавшемся положении, пожалуй, другого выхода нет» (517).
В общем и целом, большевистские организации выдержали этот трудный экзамен. Но их противники, уверенные в деморализации «ленинцев», решили добивать до конца. Днем 11 июня состоялось совместное закрытое совещание президиума Съезда Советов и представителей всех его фракций, Исполкомов Петросовета и Совета крестьянских депутатов. Ленин был против участия в нём: «Ни в каких совещаниях по таким вопросам (запрещение манифестаций) не участвуем», – заявил он. Но большевистская фракция Съезда Советов все-таки выделила своих делегатов.
Первым на совещании выступил Фёдор Дан. Он предложил осудить большевиков, запретить вооружённые демонстрации в будущем, а тех, кто не подчинится, выдворить из советов. Каменев ответил ему: «О чем шум? Была намечена мирная демонстрация, лозунгов о захвате власти не было. Единственным практическим лозунгом был “Вся власть Советам!”, а демонстрация была отменена сразу, как только об этом попросил Съезд» (518).
Но тут на трибуну, вне всякой очереди, поднимается Ираклий Церетели. «Он бледен, как полотно, сильно волнуется. В зале воцаряется напряжённое молчание… То, что произошло, – говорит он, – является ни чем иным, как заговором, заговором для низвержения правительства и захвата власти большевиками… Заговор был обезврежен в момент, когда мы его раскрыли… Оружие критики сменяется критикой с помощью оружия. Пусть же извинят нас большевики, – теперь мы перейдём к другим мерам борьбы… Большевиков надо обезоружить».
Ираклий Георгиевич был человеком вполне искренним и, видимо, верил в то, что говорил. Но это нисколько не помешало ему озвучить сплетню. «Господин министр, если вы не бросаете слов на ветер… арестуйте меня и судите за заговор против революции, – заявляет Каменев. Большевики покидают собрание. Напряжение достигает высшей точки» (519).
Церетели поддерживают эсеры Керенский, Авксентьев, трудовики Знаменский и Виленкин, меньшевик Либер. Против выступают меньшевики-интернационалисты Мартов и Суханов, межрайонцы Троцкий и Луначарский, эсер Саакьян, трудовик Бронзов, меньшевик Шапиро. «Волнение в зале всё больше и больше увеличивается. С одним из присутствующих офицеров делается истерический припадок».
Во время выступления Либера, говорившего о «преторианских войсках, навербованных большевиками», в зале вдруг явственно прозвучало: «Мерзавец!» Все ахнули. Воцарилась тишина. Поднялся бледный Мартов и объяснил, что его не расслышали: он-де сказал не «мерзавец», а «версалец», а это не бранное слово, а политическая характеристика.
Выступая с трибуны, Юлий Осипович сказал, что всякий осёл может управлять с помощью осадного положения. Но «не забывайте, что вы имеете дело не с кучкой большевиков, а с громадной массой рабочих, которые стоят за ними… Вместо применения силы не следует ли сказать рабочим, что их недовольство законно и что съезд ускорит проведение в жизнь назревших реформ» (520). В конечном счёте предложение Церетели было отвергнуто.
А на заседании Петербургского комитета, где в это время присутствовал Ленин, страсти разгорелись никак не меньше. Нервничали, впрочем, не только члены ПК. Накануне подали в отставку члены ЦК Сталин и Смилга, но эта отставка принята не была (521). Весь предыдущий день партийный актив столицы мотался по воинским частям и заводам, уговаривая, упрашивая, выслушивая оскорбления, призывая к отмене демонстрации и спокойствию. Что они думали о решении ЦК – там не говорили. И вот теперь члены ПК, как говорится, излили душу.
Заметим, что при всей слаженности работы, конфликт между ЦК и ПК стал вызревать еще в мае. Хотя взаимоотношения партийного центра и крупнейшей большевистской организацией и до 1917 года носили сложный характер. ЦК не раз приходилось предпринимать определённые усилия для того, чтобы доказать своё право на руководство, ибо право это могло опираться не на слепое «повиновение», а исключительно на авторитет. Признавая за ЦК приоритет в вопросах общепартийных, члены ПК были убеждены, что настроения заводов и казарм, потребности реального движения они знают лучше. Мало того, им казалось, что ЦК и «Правда» не уделяют должного внимания столице, а посему необходимо создать, независимо от «Правды», свою популярную питерскую газету.
Разговор об этом состоялся на заседании ПК 30 мая. Необходимость популярной газеты никто не оспаривал, ибо, как заметил Ленин, – «если мы не поставим популярного органа, массу возьмут другие партии и будут с ней спекулировать». Но именно поэтому, считал Владимир Ильич, такая газета не может быть сугубо питерской: «Петербург, как отдельная местность не существует. Петербург – географический, политический, революционный центр всей России. За жизнью Петербурга следит вся Россия. Всякий шаг Петербурга является руководящим примером для всей России. Исходя из этого положения, жизнь ПК нельзя сделать местной жизнью» (522).
Предложение ЦК, внесённое Лениным, о создании двух органов ЦК («Правды» и «Народной правды») с одной редакцией и увеличении в них объёма столичной информации, отвергнули 16 голосами против 12. И это лишь усугубило конфликт. На следующий день, 31 мая, Владимир Ильич обращается с письмом к районным комитетам питерской организации. «Особый орган ПК, – пишет он, – неизбежно затруднит полное согласие в работе, может быть, даже породит различие линий (или оттенков линий), а вред от этого – особенно в революционное время – будет очень велик… Если у вас есть, товарищи, веские и серьёзные основания не доверять ЦК, скажите это прямо… Если же нет такого недоверия, тогда несправедливо и неправильно претендовать на то, чтобы ЦК не имел предоставленного ему на съезде партии права руководить работой в партии вообще и в столице особенно» (523).
Письмо Ленина обсуждалось в организациях первую неделю июня. Но события последующих дней оттеснили проблему газет на второй план. И вот теперь, 11 июня, она выхлестнула наружу, но уже как проблема взаимоотношений ЦК и ПК. Повторюсь: тем, кто представляет себе большевистскую партию 1917 года как организацию с запретом всякого инакомыслия, где все «нижестоящие» смотрят в рот «вышестоящим», было бы недурно перечитать протокол данного заседания (524).
Выступление Зиновьева о событиях 9 и 10 июня собравшихся не удовлетворило. От имени ПК со своим анализом того, что произошло, выступил Володарский. Если в 8.30 вечера ЦК принимал одно решение, а в 2 часа ночи – другое, то «что, – спрашивал он, – изменилось в промежутке времени между двумя решениями ЦК? Ровно ничего».
Ленин ответил, что ЦК побудили отменить демонстрацию: 1) формальный запрет съезда и угроза исключения большевиков из состава Съезда Советов; 2) информация о подготовленном контрвыступлении черносотенцев и офицеров, которое грозило кровавым побоищем. «Даже в простой войне, – сказал он, – случается, что назначенные наступления приходится отменять по стратегическим причинам, тем более это может быть в классовой борьбе… Надо уметь учитывать момент и быть смелым в решениях».
Но угроза кровавого побоища менее всего смутила питерцев. «Мы, – возразил Михаил Томский, – не закрывали глаза на то, чем может кончиться демонстрация… Мы учитывали то, что Петроградский Совет и съезд [Советов] примут против нас самые решительные меры… Думать, что демонстрация будет мирная было младенчеством… Лучше быть разбитым, чем отказаться от борьбы». Тут же со своей идеей захвата почт и арсенала выступил Мартын Лацис: «Надо было предвидеть, – сказал он, – что демонстрация может вылиться в восстание. Если мы к нему не готовы, то надо было отнестись к решению вопроса о демонстрации отрицательно с самого начала».
Когда Н. Суханов написал о том, что 10 июня Ленин намечал вооруженный захват власти, протоколы ПК ещё не были изданы. И Николай Николаевич никак не предполагал, что настроения Лациса он приписывает Владимиру Ильичу. Тем не менее и после публикации этих протоколов в 1927 году версия о попытке «захвата власти» повторяется и российскими, и зарубежными историками. Между тем, как видим, ни на уровне ПК, ни тем более ЦК, вопрос этот даже не поднимался. Сам Ленин на заседании ПК 11 июня особо отметил: «Мы шли на мирную демонстрацию, чтобы оказать максимум давления на решения съезда – это наше право – а нас обвиняют, что мы устроили заговор, чтобы арестовать правительство».
Успокоить членов ПК поначалу так и не удалось. Антон Слуцкий прямо сказал Ленину и Зиновьеву, что «они сделали всё, чтобы подорвать нашу организацию». Сформулировал свой вывод и Томский: «Никто не станет отрицать, что ЦК допустил не только политическую ошибку, он проявил недопустимое колебание. Неважно, что в широких кругах появилось недоверие к Центральному Комитету. Важно, что у нас, ответственных работников, подорвана вера в руководство». Секретарь большевистской фракции Петросовета И. К. Наумов добавил ещё круче: «Дай бог, чтобы [доверие] совсем подорвалось: надо верить только в себя и в массы».
Ленин прекрасно понимал, что чувствовали и что пережили – всего сутки назад – члены ПК. И ему, видимо, импонировал их боевой настрой. Он знал и то, что настрой этот – не проявление личных петушиных амбиций, а отражение настроений части столичного пролетарского авангарда. Поэтому, заканчивая свое выступление, Владимир Ильич сказал: «ЦК не хочет произвести давление на ваше решение. Ваше право – право протестовать против действий ЦК законно, и ваше решение должно быть свободным».
Но решая проблемы, касающиеся всей партии, надо было думать не только о столице, а о всей России. И к мнению большевистской фракции съезда Ленин прислушался не потому, что «переоценивал», как утверждали Глеб Бокий и Томский, место парламентской фракции в партии, а по той простой причине, что в неё входили делегаты от фронта и периферийных губерний, которые знали настроения окопников и российской глубинки. В этой связи толково выступил Михаил Калинин. Он сказал, что ПК «судит действия ЦК с узкой петербургской точки зрения, тогда как это акт общегосударственной важности… Съездовская фракция имеет у нас значение, и она объявила: Ваше выступление заставит нас выйти из Совета, то есть переведет партию на нелегальное положение… В этой демонстрации все оказались против нас, мы были изолированы».
К концу заседания все выговорились и действительно «отвели душу». И когда Иван Стуков, обругав всех выступавших, предложил закончить прения и обсудить накопившиеся проблемы на очередной городской конференции, все согласились.
«Сегодня революция, – сказал на этом заседании Владимир Ильич, – вступила в новую фазу… Положение гораздо серьезнее, чем мы предполагали». Соотношение сил таково, что рабочие должны проявить «максимум спокойствия, осторожности, выдержки, организованности и памятования, что мирные манифестации – это дело прошлого». Но они не должны отказываться от мирных средств борьбы первыми. Пусть первыми нападают наши противники. А «жизнь за нас, – в который уже раз повторил Ленин, – и еще неизвестно, как удастся им нападение…»
Долго ждать не пришлось. 12 июня большевики собирались огласить на Съезде Советов подготовленное при участии Ленина заявление: «Фикция военного заговора, – говорилось в нем, – выдвинута членом Временного правительства для того, чтобы провести обезоружение петроградского пролетариата… Рабочие массы никогда в истории не расставались без боя с оружием, которое они получили из рук революции. Стало быть, правящая буржуазия и “социалистические” министры сознательно вызывают гражданскую войну» (525). Однако прочитать это заявление не дали, а приняли резолюцию, осуждающую большевиков.
Те, кто стояли у власти, и даже «полувласти», как лидеры Съезда, постепенно теряли чувство реальности. Им стало казаться, что резолюции и аплодисменты в залах заседаний – это и есть всенародное одобрение. И, вопреки отдельным скептическим голосам, президиум Съезда голосует решение о проведении – как бы в противовес большевикам – 18 июня общероссийской демонстрации в поддержку своей политики.
13 июня большевистский ЦК принял решение участвовать в этой политической акции и постараться «превратить демонстрацию против воли Совета за то, чтобы власть перешла к Совету». В ПК мнения опять разошлись, были голоса за бойкот, но потом сошлись на том, что участвовать надо и, как сказал Иван Рахья, «необходимо воспроизвести точную копию… не состоявшегося 10 июня шествия» (526).
В оставшиеся дни столичные большевики вновь бросают все свои силы на заводы и в казармы. Туда же направляется около сотни делегатов собиравшейся Всероссийской конференции фронтовых и тыловых военных организаций РСДРП. Ленин сам проводит в ЦК совещание районных работников, инструктирует большевистских ораторов и агитаторов, проверяет подготовку плакатов, знамён. Он понимал, что предстоящая демонстрация покажет и вектор развития революции и реальное соотношение борющихся сил.
Утро 18-го выдалось отменным: было тепло и ясно. И уж е в 9 утра началось движение колонн от сборных пунктов к центру. На Невском проспекте под звуки «Марсельезы» во главе демонстрантов шли лидеры и делегаты Всероссийского съезда Советов. На Марсовом поле у братской могилы они вышли из колонны, дабы «принять парад» столичного пролетариата. А с окраин, мерной, тяжёлой поступью по улицам Петрограда сюда же двигалось небывалое шествие – около полумиллиона рабочих и солдат. Лидеры и делегаты Съезда Советов стали читать и считать тексты плакатов… «Первые большевистские лозунги, – пишет Троцкий, – были встречены полушутливо… Но те же лозунги повторялись снова и снова. “Долой 10 министров-капиталистов!”, “Долой наступление!”, “Вся власть Советам!”. Улыбка иронии застывала на лицах и затем медленно сползала с них. Большевистские знамена плыли без конца. Делегаты бросили неблагодарные подсчеты» (527).
Владимир Иванович Невский стоял на трибуне рядом с эсеровским лидером Николаем Дмитриевичем Авксентьевым. Накануне, на митинге Путиловского завода, вспоминал Невский, «Авксентьев, обращаясь ко мне, гордо заявил: “За нами идут массы, а за вами – кучка крикунов, потому вам и не удалась демонстрация 10-го”». И вот теперь, «отвечая на приветствие проходящих тт. солдат, я сказал ему: “Ну что, кто за нами идёт?” Самоуверенный кандидат в министры изрёк: “Это не народ, а отбросы Петербурга”» (528).
«Во время этой демонстрации, – рассказывал Георгий Валентинович Плеханов, – я стоял на Марсовом поле рядом с Чхеидзе. По его лицу я видел, что он нисколько не обманывал себя насчёт того, какое значение имело поразительное обилие плакатов, требовавших низвержение капиталистических министров» (529). Суханов дополняет: «Кое-где цепь большевистских знамён и колонн прерывалась специфическими эсеровскими и официальными советскими лозунгами. Но они тонули в массе; они казались исключениями, нарочито подтверждающими достоверность правила» (530).
А вот свидетельство большевички Прасковьи Куделли: «Солнце палит неумолимо. Мерным шагом двигаются колонны рабочих… У могил жертв революции весь в сборе эсеро-меньшевистский штаб: ходульный Керенский, величавый Церетели, подтягивающийся за ним Чхеидзе… А в сторонке, в значительном отдалении стоит небольшая группа большевиков и в середине Ленин. Лицо его серьёзно, зорко оглядывает он дефилирующие колонны».
Да, это была победа и, как заметил Плеханов, большевики чувствовали себя «настоящими именинниками». Мало того, успех опять начинал кружить им головы. И та же Прасковья Куделли, рисуя портрет Владимира Ильича, заканчивает с пафосом: «Ленин остро и сосредоточенно наблюдает, вдумчиво смотрит перед собой, и изредка из его прищуренных глаз вырываются и сверкают огненные искры…» Вот так! (531).
Между тем никаких «огненных искр» он не излучал, никакой эйфории не испытывал и настроение у него было совсем иное. Ленин чувствовал и понимал, что революция неумолимо движется к переломной точке своего развития. Сравнивая эту демонстрацию с первомайской, он пишет: «Первое мая было праздником пожеланий и надежд… 18-е июня было первой политической демонстрацией действия, разъяснением – не в книжке или в газете, а на улице, не через вождей, а через массы – разъяснением того, как разные классы действуют, хотят и будут действовать, чтобы вести революцию дальше» (532).
Внушительные и зримые силы – полмиллиона рабочих и солдат мирно потребовали от лидеров Советов взять власть в свои руки. Но эти лидеры сделали вид, что ничего не произошло. Они полагали, что опять смогут народу что-нибудь пообещать, принять соответствующую резолюцию, а если нужно, то и декларацию. В который уже раз, надежды на мирный исход событий были обмануты.
Спустя два часа после демонстрации, на квартире у Елизаровых собрались несколько членов ЦК и «военки». Среди всеобщего ликования, Ленин был задумчив и серьёзен. Николай Подвойский задал вопрос – что делать дальше? Владимир Ильич ответил, вспоминает Николай Ильич, «что демонстрацией пролетариат ничего не добился. Он (пролетариат) должен с нею вместе похоронить иллюзию на мирную возможность передачи власти Советам». Теперь надо остерегаться, что буржуазия употребит все усилия на то, чтобы спровоцировать массы на такое выступление, которое будет разбито. Поэтому главная задача на ближайшее время – организация, организация и еще раз организация масс (533).
На следующий день газеты принесли известия о том, что 18-го демонстрации – при явном преобладании большевистских лозунгов – прошли в Москве, Риге, Ревеле, Гельсингфорсе, Минске, Киеве, Харькове и других городах России (534). Это ещё более прибавило настроения большевикам. Но когда стало известно, что именно 18-го, несмотря на все антивоенные выступления, на фронте всё-таки началось наступление, последемонстрационное ликование сменилось негодованием и яростью.
К тому же днём, в связи с победными реляциями с фронта, на улицы и площади Петрограда хлынули все проправительственные элементы. С лозунгами «Война до победы!» они двинулись к Мариинскому дворцу демонстрировать свои патриотические чувства и лояльность правительству.
Под портретом «героя дня» Керенского в одной из колонн шагал сам Плеханов. Другую – привёл к английскому посольству Милюков. Во всех церквях служили молебны.
Поведение Милюкова никого не удивило. А вот Плеханов… В знак благодарности ему нанесли визиты Родзянко, Колчак и Пуришкевич. Михаил Владимирович Родзянко сказал: «Я пришёл с Вами познакомиться, т. к. мне говорили, что Вы очень умный человек». Но говорить оказалось не о чем. Александр Васильевич Колчак, рассказывая о деморализации армии, «плакал, как дитя» и заявил: «Если надо, я буду служить вам, социалистам-революционерам… Сознаюсь, социал-демократов я не люблю». А когда Плеханов заметил, что он и есть социал-демократ, Колчак смутился, но, оправившись, добавил, что он в этом «ничего не понимает». Ну а лидер черносотенцев Владимир Митрофанович Пуришкевич стал упрашивать Георгия Валентиновича вообще взять на себя управление страной: «Вы мой политический враг, но я знаю, что вы любите Родину» (535).
Черносотенцы в этот момент резко активизировались. Но их призыв – «Никакой пощады врагам русского народа!» – адресовался не немцам, а «врагу внутреннему». Стоило прохожему солдату или рабочему что-то возразить им, как тут же раздавалось: «Ленинец! Бей его!» – и в ход шли кулаки и палки. Питер от кровопролития уберегло. А вот в Старом Петергофе, когда юнкера устроили манифестацию, на улицу с оружием вышел батальон 3-го запасного полка. Если верить газетам, то в кровавой свалке человек десять было убито и ещё больше покалечено (536).
Обстановка в столице накалилась до предела. Слова Зиновьева, сказанные на конференции фронтовых и тыловых большевистских организаций: «Перед нами выбор – смерть в окопах во имя чуждых нам интересов или на баррикадах – за наше дело», – передавались из уст в уста. Солдаты уже плохо слушали доклады и, как пишет Подвойский, «время от времени на трибуну стали подниматься делегаты от Петроградского гарнизона с требованием прекратить обсуждение стоящих перед конференцией вопросов и превратить её в оперативный штаб вооружённого восстания» (537).
Утром 20 июня на конференцию приехал Ленин. Многие делегаты ожидали, что Владимир Ильич одобрит их «революционность», – рассказывает Мария Сулимова, – однако для «разгоряченных голов» его речь «сыграла роль ливня». «Мы должны быть, – сказал Ленин, – особенно внимательны и осторожны, чтобы не поддаться провокации… Если и удалось бы сейчас власть взять, то наивно думать, что, взявши её, мы сможем удержать. Мы не раз говорили, что единственно возможной формой революционного правительства являются Советы… Каков же удельный вес нашей фракции в Советах?.. Мы в ничтожном меньшинстве… Чтобы серьёзно, не по-бланкистски идти к власти, пролетарская партия должна бороться за влияние внутри Советов, терпеливо, неуклонно, изо дня в день разъяснять ошибку масс, их мелкобуржуазные иллюзии. Сорвать эту нашу линию хотят контрреволюционеры, они всяческими средствами пытаются спровоцировать нас на преждевременное, сепаратное выступление, но мы на эту удочку не пойдём, нет, мы не доставим им такого удовольствия… Время работает на нас» (538).
Убедил он не всех. Делегат Северного фронта Александр Васильев сказал: «Нам кажется, что т. Ленин недостаточно осветил положение масс, находящихся на фронте. Он не указал конкретно выхода… Наступление на фронте одобрено властью. Армия не может отнестись к этим фактам безучастно. И разумеется, она ждёт от нас активных шагов. Нам кажется, что ЦК действует слишком медлительно… Ясно одно: “лучше рабочим умирать здесь на баррикаде, чем там на фронте, – за цели, пролетариату совершенно чуждые”. Эти слова Зиновьева – лучший ответ на поставленный мной вопрос… Поверьте, фронт нас поддержит. На фронте – настроение не большевистское, нет, там настроение антимилитаристское. И этим сказано все».
Однако большинство делегатов аргументы Ленина убедили. Делегат саратовской организации солдат Лазарь Каганович сказал: «Захват власти в Петрограде ещё не означает захвата власти в России… Совет рабочих и солдатских депутатов не стоит на нашей точке зрения. А до тех пор – все наши попытки будет неудачны. Наша задача – оказать давление на Совет, добиваться перевыборов». «Единичные выступления, – подвёл итог делегат Юго-Западного фронта прапорщик Николай Крыленко, – могут привести лишь к отрицательным последствиям. Но чтобы создались эти массовые выступления, нам нужно заняться усиленной агитацией своих идей. И лишь когда идеями большевизма будут объяты широкие войсковые массы, следует перейти от слов к делу» (539).
Казалось бы, всё в порядке. Но состоявшееся 22 июня совещание членов ЦК, ПК и «военки» вновь выявило то самое «революционное нетерпение», которого больше всего опасался Ленин. И член ПК, старший унтер-офицер Михаил Лашевич решительно заявил, что «надо сдерживать горячие головы от эксцессов… Мы теперь должны быть особенно осторожны и сдержанны в своей тактике, а в выступлениях последних дней как раз этого нет. Зачастую невозможно разобраться, где кончается большевик и начинается анархист». Его поддержал член ПК Харитонов: понять разницу между большевиком и анархистом трудно потому, что среди тех, кто идет за партией, много таких, кто теории большевизма не разделяет. И Владимир Невский позднее вспоминал, что именно 22 июня он понял, что «сдержать солдат от выступления мы не сможем» (540).
В этот день Владимир Ильич ещё раз перечитал статью экс-министра Милюкова в «Речи». «Если при прежнем составе правительства, – писал Павел Николаевич, – возможно было хотя некоторое руководство ходом русской революции, то теперь, видимо, ей суждено развиваться далее по стихийным законам всех революций». Перспектива такова: «Взяв “всю власть”, Советы скоро убедятся, что у них очень немного власти. И они должны будут восполнять недостаток власти испытанными в истории… якобинскими приёмами… Захотят ли они… скатиться вниз до якобинства и террора или сделают попытку умыть себе руки?»
Комментируя Милюкова, Ленин пишет: «Историк прав. На днях или не на днях, но вскоре должен решиться именно этот вопрос. Либо наступление, поворот к контрреволюции, успех (надолго ли?) дела империалистской буржуазии, “умывание рук” Черновым и Церетели. Либо – “якобинство”. Историки буржуазии видят в якобинстве падение… Историки пролетариата видят в якобинстве один из высших подъёмов угнетённого класса в борьбе за освобождение». Что касается террора, то в том же июне Владимир Ильич написал: «“Якобинцы” XX века не стали бы гильотинировать капиталистов – подражание хорошему образцу не есть копирование» (541).
В общем было ясно, что кризис близится, задуматься было о чём, а вся круговерть Петрограда, ежеминутно вторгавшаяся в жизнь, мешала этому. К тому же Ленин просто устал от ежедневных перегрузок. В первые месяцы после возвращения они с Надеждой Константиновной пытались сохранить цюрихский режим прогулок. Но с прогулками, как пишет Крупская, «плохо выходило. Раз ходили на Елагин остров, но показалось там очень людно и толкотливо. Ходили сидеть на набережную Карповки. Потом взяли привычку ходить по малолюдным улицам Петербургской стороны» (542).
Но в конце июня времени на прогулки уже не хватало, да и гулять стало просто опасно. По решению ЦК в квартире Елизаровых на Широкой улице установили охрану из рабочих завода «Старый Парвиайнен», и Ленин был весьма удивлён, застав их однажды на кухне: «Не слишком ли много хлопот?» – заметил он. А в самых последних числах июня, когда опасность усилилась, ему иной раз приходилось уходить на ночлег из редакции «Правды» к Стасовым на Фурштадскую. В конечном счёте, в четверг 29 июня Ленин вместе с Марией Ильиничной уезжают на дачу Бонч-Бруевича в деревню Нейвола близ станции Мустамяки.
Зная потребность Владимира Ильича иногда оставаться в совершенном одиночестве, хозяева отвели ему две небольшие полумансардные комнатки. И условились приноравливаться к его привычкам, делая это совершенно незаметно, ибо знали «величайшую деликатность Владимира Ильича, его стеснительность…». В первый же вечер, когда наступила предночная тишина, Ленин задумался, ушёл в себя. «Как хорошо, – чуть слышно сказал он и вновь не то погрузился в глубокую думу, не то слушал тишину… – Как хорош воздух, прямо замечательно хорош, – сказал он, выйдя в сад. – Здесь, я чувствую, хорошо можно отдохнуть…» (543)
Но и здесь Владимир Ильич продолжает работать. И именно здесь он приходит к окончательному выводу: «…Положение объективно революционное… Реформами не поможешь. Пути реформ, выводящего из кризиса – из войны, из разрухи – нет» (544).
А в свободное время Ленин ходит гулять к большому озеру. Пловец он был отличный и «бывало, – пишет Бонч-Бруевич, – жутко смотреть на него: уплывёт далеко-далеко и там где-то ляжет и качается на волнах». Владимир Дмитриевич предупреждает: здесь глубоко, холодные течения, в омутах тонет много людей… Владимир Ильич смеется: «Глубоко?… Очень хорошо!.. Дна не достал… И нырял глубоко: ни травы, ни дна, ничего не видно, даже темно в воде…» И ещё: «Тонут, говорите, – переспрашивает Владимир Ильич. – Ну, мы не потонем…» (545)
Рано утром 4 (17) июля за Лениным приезжает Макс Савельев: необходимо срочно возвращаться в Петроград.
Константин Кулешов:
Глава 3
«Мятеж»
«Принимай власть, коли дают!»
Макс Савельев огорошил первой же фразой: «В Питере восстание». Ленин тут же отреагировал: «Это было бы совершенно несвоевременно». Но потом, когда Владимир Ильич, Мария Ильинична, Бонч и Савельев уже ехали в Питер в поезде, и Максимилиан Александрович пытался подробнее рассказать о событиях, цельная картина так и не складывалась. Так, по крайней мере, показалось Бончу: «Выходило так, что и есть восстание, и нет восстания. Оказалось, что ПК никаких директив не давал, а что как-то самочинно поднялись массы… Толпы демонстрантов идут к Таврическому дворцу… На улицах раздаются выстрелы… Каждую минуту можно ожидать столкновения» (546).
На пограничной станции Белоостров Ленин и его спутники вышли из вагона, купили газеты, выпили в буфете кофе. Газеты радовали мало. Незадолго до этого «Новое время» написало: «Почему в дни свободы протянулась откуда-то эта чёрная рука…? Ленин!.. Но имя ему легион. На каждом перекрёстке выскакивает Ленин. И очевидно становится, что здесь сила не в самом Ленине, а в восприимчивости почвы к семенам анархии и безумия». Владимир Ильич тогда ответил: «…Если “на каждом перекрёстке” именно эти взгляды находят сочувствие, так причина тому – правильное выражение этими взглядами… интересов всех трудящихся и эксплуатируемых» (547). Теперь, примерно то же, что и «нововременцы», писала либеральная «Речь». Но это было в порядке вещей. Озадачила «Правда»: на первой полосе, где обычно шла информация от ЦК партии, зияло пустое белое пятно…
Проверку документов прошли благополучно. Ульяновы никого не заинтересовали, а вот о Ленине, когда вернулись в вагон, разговоров среди пассажиров было много: «Опять этот Ленин…», «Пора его…», «Когда же, наконец, наведут порядок?» Владимир Ильич заслонился от публики раскрытой газетой, а Савельев продолжал негромко рассказывать, вспоминая всё новые и новые эпизоды последних дней…
В революционные эпохи время настолько уплотняется, что события следуют непрерывной чередой и порой трудно понять, где кончается одно и начинается другое. Какая-то цепь событий формирует главный сюжет развития революции. Но за ним всегда присутствуют второй, третий планы со своими сюжетами и героями. А в какой-то момент, как только главный сюжет начинает терять темп, именно второй и третий планы выпирают вперёд.
Поэтому американский историк Алекс Рабинович, обстоятельно исследовавший июльские события 1917 года, вынужден был прослеживать одновременно около десятка сюжетных линий: ЦК, «военка» и ПК большевиков, правительство, генералитет и Исполком Петросовета, анархисты, гарнизон, Выборгский район и т. д. (548).
Казалось, демонстрация 18 июня (главный сюжет) – прошла мирно и конфликтов вроде бы не предвиделось. Лишь одна колонна, под чёрными знаменами анархистов, была вооружена (сюжет второго плана) и прямо с Марсова поля двинулась к «Крестам». Анархисты силой освободили – арестованных еще 9 июня за статьи против наступления – редактора большевистской «Окопной правды» Флавиана Хаустова и его товарищей. Под шумок, из заключения бежало и более 400 уголовников (сюжет третьего плана). Правительство решило пресечь самоуправство. В ночь на 19-е к даче Дурново подтянули роты Преображенского и Семёновского полков, казаков и броневик. Во время стычки убили одного из анархистских лидеров – Аснина и ранили матроса – анархиста Анатолия Железнякова. Более 60 рабочих, солдат и матросов арестовали (549).
Оставлять эту акцию правительства без последствий анархисты не захотели. Сердобольные старушки из рабочих кварталов остались с поминальными свечками у гроба Аснина, а агитаторы анархистов двинулись на предприятия и в казармы. Уже 19-го на заводах Выборгского района начались стачки протеста. Но особый успех призыв к выступлению имел в 1-м пулемётном полку. 20 июня здесь получили приказ о выделении более половины личного состава и до 500 пулемётов для отправки на фронт. Общее собрание полка постановило выделить 10 пулемётных команд, но одновременно представители пулемётчиков начали зондировать обстановку в других частях гарнизона «на предмет немедленного восстания», независимо от того, что скажет об этом большевистский центр (550). Вот так вроде бы боковая ветвь событий стала всё более выпирать на первый план.
После выступления 20 июня на конференции фронтовых и тыловых организаций Ленина, призвавшего к выдержке и дисциплине, Военная организация, казалось бы, держала ситуацию под контролем. Но условность этого контроля многие, в том числе и Владимир Ильич, понимали.
Нередко, рассуждая о перипетиях 1917 года, забывают, что все послефевральские месяцы война продолжалась. В газетах регулярно печатали списки убитых. С фронта шли эшелоны с ранеными. С началом июньского наступления число жертв возросло. Каждый день в городах и селах России какие-то семьи оплакивали потерю кормильцев – отца, брата, сына. А от безконечных дискуссий о войне, которые велись на различных съездах и конференциях, совещаниях и заседаниях, собраниях и митингах, рождалось ощущение не только заболтанности, но и безстыдного обмана, ибо для солдат война была проблемой не слов, а жизни и смерти. Как писал в «Солдатской правде» солдат Л. Чубунов, – «Время настало не спать, а дело делать!.. Гоните буржуев от власти и всех их на фронт, раз они кричат “война до полной победы!” Все мы намучены войной, которая унесла миллионы жизней, сделала миллионы калеками, принесла с собой неслыханные бедствия, разорение и голод» (551).
Казалось, так просто – сбросить «министров-капиталистов», передать власть Советам и сразу придет мир. Но кто и как заключит его? Кто и как будет править страной? – эти вопросы оставались покрытыми туманом. Особенно подвержены были радикальным настроениям кронштадтцы. В городе фактической властью обладал Совет. Имевшегося у них арсенала оружия хватило бы на целую армию. И, как писал Иван Флеровский, матросы «наивно думали, убеждённые в том, что достаточно напора их энтузиазма, чтобы власть Советов осуществилась по всей земле Российской» (552).
В общем, настроение отчаянной решимости играло куда большую роль, чем апелляции к здравому смыслу, призывы к организации и выдержке. Но как всякие эмоциональные всплески, подобные настроения были подвержены резким перепадам – от безудержной ярости к апатии и наоборот. Это и создавало почву для спонтанного бунтарства и анархистских призывов.
Солдатская масса давила своими настроениями и на большевистский актив, а более всего на «новоиспеченных» партийцев, чей политический опыт исчерпывался считанными месяцами. Каменев справедливо писал в «Правде» 22 июня о молодых кадрах, для которых большевизм ассоциировался лишь с радикализмом. Они выступали с требованием «о немедленном воплощении в жизнь лозунгов, сложность которых им не всегда понятна. И им мы говорим: дело обстоит не так просто, товарищи, чтобы одного вашего сочувствия нашей партии было достаточно для её немедленной победы. Задача, стоящая перед пролетариатом России, во много раз труднее, чем это может показаться».
Давление подобных настроений испытывало на себе и руководство Военной организации. ЦК был для них коллегией политических руководителей, безусловно авторитетных, но сугубо штатских и не всегда понимающих их военную специфику. Заметим, что, когда в июне Ленин поставил перед ними конкретные «военные» вопросы – численность частей и вооружений, соотношение сил, дислокация подразделений и т. п., – руководители «военки» ответить не смогли. «Тогда, – пишет Невский, – мне казалось это неважным, мелочным… Начинай демонстрацию и баста» (553). Только подобными настроениями можно объяснить тот, впрочем, никем не подтверждённый факт, мимоходом упомянутый лишь Невским, что, придя к выводу о невозможности удержать солдат, «мы взяли на себя выработку плана вооружённого выступления: пусть это будет, – решили мы, – первая попытка восстания» (554).
Собравшаяся 1 июля 2-я общегородская конференция тоже началась с демонстрации «независимости». Зная об отрицательном отношении Ленина и ЦК к изданию особой столичной газеты, 51 делегат проголосовал за её создание, 19 – против и 16 – воздержалось. А когда – через день – на заседание явились представители 1-го Пулемётного полка и заявили, что готовы выступить против правительства, конференция, вопреки мнению ЦК, поддержала предложение: «в случае необходимости возложить на ПК руководство выступлением гарнизона и рабочих города Петрограда» (555).
В воскресенье, днем, 2 июля, в 1-м пулемётном полку, в связи с отъездом на фронт очередной команды, прошёл концерт-митинг с участием полкового струнного оркестра. Ораторы и местные поэты, сменявшие друг друга, накалили многотысячную аудиторию до предела. И чем круче они брали, тем громче аплодировали и кричали солдаты. Впрочем, кончился митинг лишь грозной антиправительственной резолюцией. Собравшаяся в тот же день большевистская военная организация, по свидетельству Подвойского, решила быть наготове, но о возможности вооружённого выступления вопрос не ставился (556).
Его поставили другие. Руководство анархистов-коммунистов, заседавшее тоже 2 июля – И. Блейхман, Н. Павлов, А. Фёдоров, П. Колобушкин, Д. Назимов и другие, – о настроениях солдат знали. Знали и о настроениях в рабочих кварталах. С 1 июля в Питере сократили продажу по карточкам мяса до 1/2 фунта, а масла до 1/4 фунта в неделю. Еще 1/2 фунта мяса и 1/8 фунта масла для лиц, занимающихся физическим трудом, можно было купить по дополнительным карточкам, которые, впрочем, отоваривались лишь при наличии данных продуктов. Утром 2 июля настроения рабочих проявились в стихийной вспышке: они избили тухлым мясом хозяина продовольственной лавки и протащили его по улицам. «В Выборгском районе, – записал в дневнике Мартын Лацис, – тревога: изловили мясника-спекулянта и хотели кончить самосудом. Мёртвая зыбь выходит наружу. Начинается…» Видимо, так же рассудили и анархисты. Решили утром, 3 июля, опираясь на 1-й Пулемётный полк, призвать солдат к восстанию (557).
Об этом решении в «военке» узнали в тот же день. Владимир Невский писал, что большевик-прапорщик А. Я. Семашко подтвердил, что в Пулемётном полку «уже невозможно сдерживать солдат, и, хотя ему были даны строгие приказания сдержать массу от выступления, для всех было очевидно, что это безнадёжно… Бюро военных организаций обратилось за указаниями в ЦК и получило категорическое предписание выступления не предпринимать и принять все меры к его предотвращению… По всем полкам разошлись агитаторы, и к вечеру 2-го июля казалось, что выступления не будет… В ночь со второго на третье произошло совместное заседание ПК и Бюро военных организаций… Мнения разделились, часть была за выступление, но Бюро всё целиком высказалось против… Решено было подчиниться ЦК» (558).
Казалось бы, всё в порядке. Но большевики недооценили анархистов. Всю ночь в казармах Пулемётного полка чистили оружие и толковали о выступлении. Смысл агитации анархистов был прост: соглашатели «нас продали», большевики оторвались от масс, а посему надо самим брать власть. «Большевистских ораторов, призывавших к спокойствию, – писал Подвойский, – выслушивали очень сочувственно, соглашались с ними, но по их уходе снова поднимали разговор о вооружённом выступлении» (559).
Утром 3 (16) июля начался митинг. Троцкий рассказывает: «На собрании появился анархист Блейхман, небольшая, но колоритная фигура на фоне 1917 года. С очень скромным багажом идей, но с известным чутьём массы, искренний в своей всегда воспламенённой ограниченности, с расстёгнутой на груди рубахой и размётанными во все стороны курчавыми волосами, Блейхман находил на митингах немало полуиронических симпатий… Солдаты весело улыбались его речам, подталкивая друг друга локтями и подзадоривая оратора ядрёными словечками: они явно благоволили к его эксцентричному виду, его нерассуждающей решительности и его едкому, как уксус, еврейско-американскому акценту… Блейхман плавал во всяких импровизированных митингах, как рыба в воде. Его решение всегда было при нём: надо выходить с оружием в руках. Организация? “Нас организует улица”. Задача? “свергнуть Временное правительство…”» (560).
Ну а после выступления анархистов П. Колобушкина и Н. Павлова митинг, как говорится, понесло. Предложение большевиков отложить выступление для лучшей подготовки хотя бы на день – отвергли. Тут же создали Временный революционный комитет, в который вошли и анархисты и большевики. Во все воинские части и на заводы на грузовиках, ощетинившихся штыками и пулемётами, были направлены эмиссары, чтобы призвать солдат и рабочих к 5 часам вечера выйти с оружием на улицу.
Около 4 часов известие о выступлении получили в большевистском ЦК. Члены ЦК высказались против участия в демонстрации.
Каменеву и Зиновьеву поручили опубликовать в «Правде» соответствующее обращение. О решении ЦК проинформировали московских большевиков. Сообщили его и президиуму Петроградской конференции. Но когда Володарский сказал об этом делегатам пулемётчиков, они решительно заявили, что «лучше выйдут из партии, но не пойдут против постановления полка» (561).
Выступил Михаил Томский: «Наш ЦК приглашает членов и сочувствующих удержать массу от дальнейших выступлений… Мы должны подчиниться решению ЦК, но не нужно бросаться по заводам и тушить пожар, так как пожар зажжён не нами, и за всеми тушить мы не можем. Мы должны выразить наше отношение к событиям и ждать их развития» (562).
Но взаимопереплетение, казалось бы, разнородных событий было таково, что ситуация менялась непрерывно. Именно в этот момент, днём 3 июля, князь Львов сообщил прессе о разногласиях в правительстве по вопросу об Украине и о выходе из состава кабинета кадетов А. И. Шингарёва, А. А. Мануйлова, В. А. Степанова, князя Д. И. Шаховского и Н. В. Некрасова, который, впрочем, покинув партию кадетов, в правительстве остался.
Проблема украинской суверенизации, безусловно, интересовала рабочих и солдат Питера. Но вывод они сделали совсем другой. До этого в правительстве было 6 представителей социалистических партий, входящих в Советы, и 10 так называемых «министров-капиталистов», которые, якобы, и являлись причиной всех зол. Теперь пятеро из них ушли сами. Осталось сковырнуть ещё пятерых и – если как следует нажать на «соглашателей» – власть перейдёт к Советам. Важно лишь не упустить момент. Может быть, столь определённо масса и не формулировала свою задачу, но вновь поднявшаяся революционная волна имела именно такой вектор движения.
Роль «пожарных», о которой упомянул Михаил Томский, вообще отвергалась в большевистских низах. Тот же Лацис записал в своем дневнике: «Снова нам быть пожарной кишкой. Докуда же это так продлится?» Линия ЦК на «удерживание» наталкивалась на открытое противодействие. Так на Путиловском заводе, где Орджоникидзе и Антон Васильев выступали от имени ЦК, они получили отповедь от Сергея Багдатьева. А когда в Кронштадте Фёдор Раскольников спросил Семена Рошаля: «А что, если партия решит не выступать?» – Рошаль ответил: «Ничего, мы их отсюда заставим».
Каменев дозвонился до Раскольникова и сказал, что выступление проводится «без санкции партии» и надо удержать кронштадтцев. «А как сдержать их? – пишет очевидец. – Кто сдержит катящуюся с вершин Альп лавину? Выступал Рошаль. Но вскоре этот стихийный человек сам поддался настроению масс и вместо “назад” закричал “вперёд”». Взяли «левее» и некоторые руководители Военной организации. Спустя много лет, в 1932 году, Невский написал: «Когда В.О., узнав о выступлении пулемётного полка, послала меня, как наиболее популярного оратора военки, уговорить массы не выступать, я уговаривал их, но уговаривал так, что только дурак мог бы сделать вывод из моей речи о том, что выступать не следует» (563).
Видимо, отчасти поэтому и шли от пулемётчиков самые противоречивые донесения. «С утра, несколько раз побывавший в полку т. Семашко, – вспоминал Подвойский, – доложил, что там все утихомирилось, но к двум часам получилось известие, что полк намерен выступить и вооружается. В виду этого, туда были направлены все лучшие ораторы… и последнее известие от них в 5-6 часов гласило, что полк окончательно решил не выступать. Однако, в 8 часов он был уже у дворца Кшесинской» (564).
Действовать пулемётчики начали около 7 часов. Заняли Финляндский вокзал, подходы к Троицкому и Литейному мостам. К ним присоединились рабочие Выборгского района, солдаты Московского полка и других частей. В Михайловском училище силой захватили 4 орудия. Очевидец рассказывает: «Под красными знамёнами шли только рабочие и солдаты; не были видно ни кокард служащих, ни блестящих пуговиц студентов, ни шляпок “сочувствующих дам”». Вот другой очевидец: «Вид демонстрации был несомненно внушительный: артиллерия, оркестр московцев, плакаты с лозунгами “Долой 10 министров-капиталистов”, “Вся власть Совету рабочих, солдатских и крестьянских депутатов”, “Помни, капитализм, пулемёт и булат сокрушат тебя”, “Долой Керенского и с ним наступление” и, наконец, сопровождавшие шествие грузовики с пулемётами – всё это производило значительный эффект на перепуганного обывателя и буржуазию» (565).
В штабе большевиков в особняке Кшесинской царила неразбериха. Тарасов-Родионов, прибывший сюда из офицерской школы Ораниенбаума, рассказывает: «Военка шумит, но никто ничего толком не знает. Какой-то пожилой солдатик в рваной шинели, потея и размахивая руками, старается всех убедить, что всё равно дальше удержать нельзя… “Не надо мешать! – горячится он. – Пусть выступают”… Быстро начинают прибегать всё новые и новые люди, держащие связь гарнизона и заводов с Военкой и ПК… “На Выборгской не остановишь! И слушать не хотят!”, “Путиловцы уже строятся… Пришлось с ними согласиться и их одобрить”. “Без санкции ЦК?!” “Да, без санкции ЦК… Массы сдержать больше нельзя, да и незачем, пожалуй!”» (566).
На общегородской большевистской конференции ситуация та же: «Большинство районных делегатов, – писал Александр Ильин-Женевский, – находились в крайне возбуждённом состоянии… Часть настаивала на необходимости вооружённого восстания. “Какая тут может быть мирная демонстрация?” – кричал, сильно жестикулируя, какой-то высокого роста делегат: “На улицах стрельба. Это новая революция!”» (567).
Дело в том, что около 11 вечера, когда колонны демонстрантов проходили мимо Гостиного двора, впереди раздался взрыв ручной гранаты и началась стрельба. Сразу застрочили пулемёты. Солдаты открыли ответный огонь. Были убитые и раненые. «Изучение всей массы взаимоисключающих друг друга газетных сообщений, документов и мемуаров, – заключает Алекс Рабинович, – наводит на мысль, что, вероятнее всего, в этом в равной степени повинны все – воинственно настроенные демонстранты, провокаторы, правые элементы, а подчас и просто паника и неразбериха» (568).
Представители заводов и воинских частей ставят на конференции вопрос: что делать? Оставаться в стороне? И конференция решает продолжить демонстрацию на следующий день, но уже под руководством большевиков. При этом особо оговаривается, что «демонстранты никаких самочинных выступлений к захвату правительственных учреждений не должны предпринимать». Военная организация направляет в воинские части предписание: «…Сегодняшнее выступление произошло стихийно, без призыва нашей организации, но, желая предупредить возможность разгрома выступивших товарищей со стороны контрреволюционных сил, мы, уже после выяснившейся невозможности задержать выступление, предложили всем товарищам солдатам и рабочим поддержать революционные части войск, вышедших на улицу. В данный момент мы призываем… без призыва В.О. никуда не выступать…» (569).
Мартын Лацис недоволен: «На Невском трещат пулемёты, – записывает он в дневнике, – а здесь [на конференции] разговаривают о мирной демонстрации. Я высказываюсь за вооружённую демонстрацию. Но в конце концов решили не говорить ни про мирную, ни про вооружённую, а сказать просто: “демонстрация”. Может быть, для внешнего употребления это и нужно, но для членов партии эта неопределённость вредна» (570).
Между тем, оправившись после перестрелки, колонны демонстрантов к полуночи заполняют улицы вокруг Таврического дворца. «Положение скверное, – вспоминал член ВЦИК Владимир Войтинский. – Кучка вооружённых людей, человек 200, могла без труда овладеть Таврическим дворцом, разогнать Центральный Исполнительный Комитет и арестовать его членов» (571). Но этого не произошло.
Около часа ночи, в Таврическом, в комнате большевистской фракции Совета, состоялось совещание членов ЦК, ПК и «военки» с участием членов Межрайонного комитета РСДРП. Обсуждали предложение ПК о продолжении демонстрации. Каменев и Троцкий пытались убедить собравшихся в том, что надо, не вступая в конфликт с ВЦИК и Исполкомом Петросовета, провести митинги по районам. Но было поздно. К 2 часам ночи к Таврическому подошло около 30 тысяч рабочих-путиловцев, а из Кронштадта позвонил Раскольников и сообщил, что утром матросы будут уже в Питере и помешать этому не сможет никто. Только после этого ЦК принял решение – возглавить «мирную, но вооружённую демонстрацию» с утра 4 июля (572). Тогда же послали за Лениным Савельева, а из набора «Правды» изъяли обращение ЦК с призывом к сдерживанию масс. Потому-то «Правда» утром 4 июля и вышла с белой «дырой», которую узрел в вагоне Владимир Ильич.
Около 11 утра поезд прибыл на Финляндский вокзал. До особняка Кшесинской Ленин добрался на извозчике. Трамваи стояли. В магазинах, банках и других учреждениях двери были закрыты. На улицах уже толпились демонстранты, а около 10 тысяч кронштадтцев с оружием, знамёнами, санитарной командой и оркестром выгружались с буксиров, барж и траулеров у Николаевского моста. Лозунг был один, пишет Иван Флеровский, – «За власть Советов!», – «Заставить соглашателей подчиниться народной воле, разорвать с буржуазией… А как это будет – никто ясно не представлял, и эта неясность создавала настроение тревоги»[/size] (573).
А у особняка Кшесинской уже шёл митинг. Настроение было приподнятое. «Со всех сторон, – вспоминала работница Соловьева, – слышались крики “ура!” Я с радости вместо своей товарки обняла совершенно незнакомую женщину, которая меня оттолкнула и обозвала “дурой”, но я в этот момент готова была обнять весь мир» (574).
В самом особняке, наверху, в огромной бывшей спальне балерины, где обосновался большевистский штаб, Ленин подробно расспрашивал Свердлова, Сталина, Подвойского о всех перипетиях этих дней. В это время к дворцу подошли кронштадтцы и «Подвойский попросил тов. Ленина выступить перед ними… Но все наши просьбы тов. Ленин отклонил, подчёркивая тем, что он против демонстрации…» (575). Однако, когда наверх поднялись делегаты матросов и попросили о том же, Владимир Ильич согласился.
Когда он вышел на балкон, его встретили криками «Ура!» и громом оваций. Речь была короткой. Ленин передал «привет революционным кронштадтцам от имени питерских рабочих», призвал к «выдержке, стойкости и бдительности» и выразил уверенность, что «лозунг “вся власть Советам” должен победить и победит несмотря на все зигзаги исторического пути» (576).
Это было не совсем то, чего ожидали кронштадтцы. Они полагали, что услышат призыв к штурму, а не слова о «зигзагах» истории. «Не только анархисты, но и часть большевиков, – писал Артем Любович, – не представляла себе, как вооружённая колонна, жаждавшая ринуться в бой, может ограничиться мирной демонстрацией». Поэтому других ораторов слушали уже плохо. «Матросы, – вспоминал Подвойский, – стали выкрикивать: “сейчас не до слов”, “сейчас не до агитации”, “сейчас необходимо во что бы то ни стало добиться передачи власти Советам”. Речь Луначарского пришлось скомкать, а матросы, вскинув на плечи винтовки, с оркестрами направились к Таврическому дворцу» (577).
Туда же решено было перенести и большевистский штаб, ибо стало известно, что именно к Таврическому целыми заводами идут рабочие и воинские части, а рабочая секция Петросовета ещё ночью приняла резолюцию, поддерживавшую выступление и требование о переходе власти к Всероссийскому Съезду Советов.
К часу дня к дворцу подошли рабочие Выборгского района и солдаты 1-го пулемётного полка. Затем – рабочие Нарвского района и солдаты 2-го пулемётного полка. 30 тысяч путиловцев, явившихся сюда с женами и детьми, поклялись, что не уйдут, пока ВЦИК не арестует «министров-капиталистов» и не возьмёт власть в свои руки.
А колонны манифестантов всё шли и шли. Но настроение у них было уже иное, ибо опять пролилась кровь. Когда 60-тысячная колонна рабочих и солдат проходила мимо угла Садовой и Апраксина переулка, из окон раздались выстрелы. Появились первые убитые и раненые. А около 3 часов, когда кронштадцы шли по Невскому и Литейному проспектам, по ним с крыши ударили из пулемёта. И опять убитые и раненые. Матросы бросились наверх и подозреваемых в стрельбе убивали на месте. «Когда мы подошли к Таврическому дворцу, – рассказывал анархист Ефим Ярчук, – все были настолько взбудоражены, что я подумал, что матросы пойдут на его штурм». Некоторые из них и впрямь начали ломать ворота (578).
А в самом Таврическом члены ВЦИК выслушивали представителей заводов и полков. Из 90 пришедших сюда делегатов слово дали лишь пятерым. Среди них были Мартын Лацис и Сергей Багдатьев. Речи их были вполне определённы: «Вы видите, что написано на плакатах. Тот же вопрос обсуждался на всех заводах… Мы требуем ухода десяти министров-капиталистов. Мы доверяем Совету, но не тем, кому доверяет Совет». И все требования сводились к одному: «Вся власть Всероссийскому Совету рабочих, солдатских и крестьянских депутатов!» Рабочих делегатов поддержал лидер меньшевиков-интернационалистов Юлий Мартов: «История требует, чтобы Совет взял власть в свои руки». О том же заявили лидеры левых эсеров – Мария Спиридонова и Борис Камков (579).
«Один из рабочих, классический санкюлот, в кепке и короткой синей блузе без пояса, с винтовкой в руке, вскакивает на ораторскую трибуну, – рассказывает Суханов. – Он дрожит от волнения и гнева и резко выкрикивает, потрясая винтовкой, бессвязные слова: “Товарищи! Долго ли терпеть нам, рабочим, предательство?!.. Так знайте, рабочий класс не потерпит!.. Мы добьёмся своей воли! Никаких чтобы буржуев! Вся власть Советам!”» (580).
А на балконе зала, у комнаты большевистской фракции, стояли Ленин, Зиновьев и Троцкий. Владимир Ильич, как пишет Зиновьев, смеясь, спросил: «А не попробовать ли нам сейчас?» Но тут же, посерьёзнев, ответил: нет. Это невозможно. Ни провинция, ни фронт не поддержат, «фронтовик придёт и перережет питерских рабочих». Позднее Ленин напишет: «3–4 июля восстание было бы ошибкой: мы не удержали бы власти… Несмотря на то, что Питер был моментами в наших руках… армия и провинция… могли пойти и пошли бы на Питер» (581).
В своих мемуарах, ссылаясь на какие-то более поздние разговоры с Луначарским, Суханов пишет, что ещё 3 (?!) июля Ленин и Троцкий предполагали свергнуть правительство и сформировать большевистский кабинет министров. Луначарский решительно опроверг эти утверждения. Но байка осталась и кое-кто из историков по сей день пользуется ею.
Конечно, некоторые руководители «Военки» и ПК, не говоря уж об анархистах, не соглашались с Лениным и думали по-иному. Об их обвинениях ЦК в «нерешительности» упоминалось выше. Но это всего лишь факт их личной биографии и отражение определённых настроений.
Спустя два года Владимир Невский написал: «События развёртывались так быстро, что каждая минута нерешительности была поражением: Военная организация… исполняла приказание ЦК, а директива ЦК была таковой, что доводить дело до конца и пускать в ход силы нельзя» (582). Иными словами, речь по-прежнему шла не о захвате власти большевиками, а о том, чтобы ВЦИК, Советы взяли власть в свои руки. И лучше всех это выразили сами манифестанты. Когда к ним вышел лидер эсеров Виктор Чернов и стал призывать к спокойствию, один из рабочих, поднеся огромный кулак к его лицу, решительно заявил: «Принимай власть, сукин сын, коли дают!» (583). Фраза, как видим, вполне точно передавала смысл приводившегося выше июньского призыва Ленина: «Станьте [властью], господа теперешние вожди Совета, мы за это, хотя вы наши противники».
Положение правительства было катастрофическим. В распоряжении генерала Половцева остались несколько казачьих частей, охранявших Зимний дворец и Генеральный штаб. Даже лояльные прежде Семёновский, Преображенский, Измайловский полки заявили о нейтралитете. Так что приказ Половцева о разоружении «мятежников», подписанный днём 4 июля, оказался пустой бумажкой. Однако к вечеру положение стало меняться.
«Вдруг над Петербургом, – рассказывает Суханов – разразился проливной дождь. Минута, две, три, – и “боевые колонны” не выдержали. Очевидцы-командиры рассказывали мне потом, что солдаты-повстанцы разбегались, как под огнём, и переполнили собой все подъезды, навесы, подворотни. Настроение было сбито, ряды расстроены. Дождь распылил восставшую армию… Командиры говорили, что восстановить армию уже не удалось, и последние шансы на какие-нибудь планомерные операции после ливня совершенно исчезли» (584).
Дело было не только в дожде. Холодный душ помог, видимо, даже самым наивным, миролюбивым рабочим и солдатам понять ту истину, которую Владимир Ильич сформулировал ещё 18 июня: демонстрациями, даже вооружёнными, ничего не добьешься. И бесполезно требовать брать власть от этого руководства ЦИК. А если так, то вся толкотня вокруг Таврического – безсмысленна. И надо идти по домам и казармам сушиться и думать о том, что же делать дальше. Именно так и сказал, отчитываясь перед Кронштадтским Советом, левый эсер Г. Смолянский: «Наша задача была пойти к Таврическому дворцу и передать наши требования… Мы хотели толкнуть его Совет взять власть. Когда наш протест не был принят во внимание, мы не сочли возможным оставаться» (585).
Митинги около Таврического всё ещё бурлили. Но движение явно шло на спад. А в городе продолжалась стрельба и вооружённые стычки, в которых на стороне правительства принимали участие казаки и юнкерские патрули, офицерские группы. На подходах к Выборгскому району солдаты 1-го пулемётного полка строили против них баррикады. А у Литейного моста произошел настоящий бой между 1-м пехотным запасным полком, возвращавшимся в казармы, и казаками, которые приволокли сюда и орудие. Вылез наружу уже упоминавшийся «третий план», ждавший своего часа: уголовники, выпущенные из тюрем, грабители – свои питерские и «гастролёры», съехавшиеся из других городов. Начались погромы магазинов, грабежи квартир. Пришлось браться за оружие и столичному обывателю. Всего за эти дни в стычках и перестрелках было ранено и убито около 700 человек (586).
А в Таврическом дворце продолжались бурные дебаты. Лидеры меньшевиков и эсеров отвергали любые предложения о переходе власти к Советам. В час ночи, рассказывает Суханов, «послышался какой-то отдалённый шум. Он становился всё ближе и ближе… Уже ясно был слышен в окружающих залах мерный топот тысяч ног… В зале опять волнение. На лицах безпокойство, депутаты вскочили с мест. Что это такое?… Но на трибуне, как из-под земли, вырастает Дан. Он так переполнен торжеством, что хочет скрыть хоть часть его и придать себе несколько более спокойный, объективный, уравновешенный вид, но это ему не удается.
– Товарищи! – провозглашает он. – Успокойтесь! Никакой опасности нет! Это пришли полки, верные революции, для защиты её полномочного органа ЦИК… – В Екатерининском зале грянула могучая “Марсельеза”» (587).
Что же произошло?
Ещё днём 4 июля Бонч-Бруевичу позвонил сотрудник министерства юстиции Н. С. Каринский, который сообщил, что его министр, П. Н. Переверзев, уже подготовил для печати экстренное сообщение, якобы изобличавшее Ленина и Зиновьева в связях с немецкой разведкой, и на их арест санкция будет дана. Эти документы разослали редакциям всех газет, а в помещение Генерального штаба вызвали представителей Преображенского, а затем других нейтральных полков. «Весть о том, что большевистское восстание, – писал эсер Н. Арский, – служит немецким целям, немедленно стала распространяться по казармам, всюду производя потрясающее впечатление. Ранее нейтральные полки постановили выступить для подавления мятежа».
Итак, полки пришли к Таврическому, «в зале энтузиазм, лица мамелюков, – как пишет Суханов, – просветлели… Они в избытке чувств хватают друг друга за руки и в упоении, стоя с обнажёнными головами, тянут “Марсельезу”». А ЦИК незамедлительно принимает резолюцию Гоца, отвергающую «переход всей власти в руки Совета» и подтверждающую, что «вся полнота власти должна остаться в руках теперешнего правительства…» (588).
Около двух часов ночи там же, в Таврическом, собираются члены большевистского ЦК, ПК, Военной организации и Межрайонного комитета РСДРП. Получено известие, подтверждённое членом ЦИК, меньшевиком Василием Анисимовым, об отправке в столицу верных Временному правительству частей с Северного фронта. Руководители «военки» всё ещё хорохорятся: «надо идти до конца», «достаточно ввести в устье Невы один хороший корабль…» Но Ленин обрушивает на них град вопросов: «Назовите части, которые безусловно пойдут с нами? Какие колеблются? Кто против нас?» И эти вопросы, как рассказывает Константин Мехоношин, «сразу привели нас в трезвое состояние. Решено: после того как воля революционных рабочих и солдат продемонстрирована, выступление должно быть прекращено. В духе этого решения составляется воззвание» (589).
Сталина направляют к Николаю Чхеидзе: необходимо немедленно остановить распространение клеветы против Ленина и большевиков. И Николай Семенович начинает обзванивать редакции больших газет с просьбой не публиковать «материалы», присланные Переверзевым. Большевистский ЦК принимает и другое решение: Ленину и Зиновьеву покинуть Таврический. Владимир Ильич договаривается с Григорием, что, если «разоблачения» всё-таки будут напечатаны, Зиновьев утром выступит с соответствующим заявлением на бюро ЦИК и немедленно скроется. «Запомнилось далее, – пишет Зиновьев, – как через несколько часов мы с Владимиром Ильичём мчимся на автомобиле из Таврического дворца в редакцию “Правды”… На крыльях и на подножках автомобиля с обеих сторон по нескольку наших моряков-большевиков, вооружённых до зубов, с наставленными штыками винтовок». В редакции Ленин успевает подредактировать обращение ЦК, вставить его в уже готовый номер газеты и после этого они разъезжаются по домам. А минут через десять в помещение «Правды» ворвались юнкера… (590).
Редакции больших столичных газет просьбу Чхеидзе выполнили. И только бульварное «Живое слово» публикует переверзевские материалы о «немецких шпионах». «Утром, когда мы только ещё вставали, – рассказывает Мария Ильинична, – к нам пришёл Я. М. Свердлов и, рассказав о происшедшем ночью, стал настаивать на необходимости для Ильича немедленно скрыться… Яков Михайлович накинул на брата своё непромокаемое пальто, и они тотчас же ушли из дому совершенно незамеченными» (591).
А Зиновьев, явившись на заседание бюро ЦИК, «не садясь, прямо подошел к Чхеидзе и попросил слова в экстренном порядке. Он получил слово вне очереди: «Товарищи, совершилась величайшая гнусность. Чудовищное клеветническое сообщение появилось в печати и уже оказывает свое действие на наиболее отсталые и темные слои народных масс… Мне не надо доказывать, что ЦИК должен принять самые решительные меры к реабилитации тов. Ленина и к пресечению всех мыслимых последствий клеветы… С этим поручением я явился сюда от имени ЦК нашей партии.
Зиновьев кончил и, не садясь, ждал… На многих лицах была ирония, на других – полное равнодушие… Чхеидзе немедленно ответил от имени ЦИК, что… все меры, доступные ЦИК, конечно, будут приняты безотлагательно. Тон Чхеидзе был ледяной». Это рассказ Суханова. А вот продолжение Зиновьева: «…Ясно запомнил выступление “народного социалиста” Чайковского. Благообразный высокий старик с длинной седой бородой, с постнонародническим лицом, – он не мог скрыть злорадства и чувства мести. Запомнился лейтмотив его гнусной речи: “дыма без огня-де не бывает”. Эти слова он повторил несколько раз. Раз Ленина и других обвиняют в германском шпионаже, – значит, “что-то есть”» (592).
Между тем Свердлов привёл Ленина на набережную Карповки, в квартиру одного из руководителей «военки» С. Н. Сулимова. Здесь Ильича ждал сюрприз. У Сулимовых жил старый товарищ – Григорий Шкловский с двумя младшими дочерьми, незадолго до того вернувшийся из Швейцарии. Там, в Берне, Владимир Ильич любил играть с его детьми. Но сейчас было не до игр. Приехал из Таврического Зиновьев, рассказавший о том, как вели себя члены ЦИК. «Этого и следовало ожидать, – ответил Ленин. – Неужели от этих господ можно было ожидать чего-либо другого?» Подошли член ЦК Ивар Смилга, члены ПК Михаил Томский и Глеб Бокий. Выяснилось, что в некоторых полках всё ещё ведут агитацию за продолжение выступления, а Петропавловская крепость и особняк Кшесинской готовятся к обороне. «В.И., не колеблясь ни минуты, заявил, что сдача неизбежна и что затягивать дело – значит только увеличивать поражение. Настроение, – вспоминал Зиновьев, – было достаточно подавленное»[/b] (593).
Зиновьев, Смилга, Томский и Бокий уехали в особняк Кшесинской, где собрались члены ЦК, ПК и Военной организации. После недолгих пререканий с членами «военки», большинство проголосовало «не пересматривать решение о прекращении демонстраций». Для переговоров пригласили представителя ЦИК Либера, с которым было достигнуто соглашение о сдаче Петропавловки, возвращении броневиков в бронедивизион, а матросов – в Кронштадт. Со своей стороны ЦИК Советов гарантировал непринятие дальнейших репрессивных мер против большевиков и демонстрантов (594).
Однако столь «мирный» исход событий уже не устраивал ни правительство, ни руководство ЦИК. На рассвете 6 июля верные правительству части выстраиваются на Дворцовой площади. Их напутствуют члены ЦИК эсеры Авксентьев и Гоц. Отсюда войска направляются для окружения Петропавловской крепости и захвата «штаба большевиков». Но солдаты и матросы, находившиеся в особняке Кшесинской, перебегают в крепость и вместе с её гарнизоном занимают оборону.
Когда Михаила Либера спрашивают о причине такого поворота ЦИК, тот патетически восклицает: «Железная необходимость властно требует этого!» А причина ясна: под звуки оркестров в город стройными колоннами с артиллерией и броневиками уже вступает большой сводный отряд казаков и солдат Северного фронта под командованием члена ЦИК, поручика-меньшевика Григория Мазуренко.
У Петропавловки складывается дикая ситуация, способная в любую минуту стать ещё одним эпизодом гражданской войны: солдаты, требующие перехода власти к Советам, готовятся к бою с солдатами, подчиняющимися ЦИК Советов. А уж то, что снаряды крепостных орудий зацепят и город – в этом сомнений нет. В Петропавловку приходит член ЦК Сталин и после его уговоров и проведённого голосования гарнизон складывает оружие. Казалось бы, всё – точка поставлена. И все-таки на заседании кабинета министров 6 июля принимается официальное постановление об аресте и привлечении к суду «всех участвовавших в организации и руководстве вооружённым выступлением против государственной власти» (595).
Оставаться на квартире одного из лидеров «военки», Сулимова, было опасно. При разгроме особняка Кшесинской в руки правительственных войск попали списки большевистской Военной организации. Помимо хозяина квартиры в них значилась и жена его – Мария. Так что впору было ждать «гостей». «Вас, т. Сулимова, – грустно пошутил по этому поводу Владимир Ильич, – самое большое – арестуют, а меня подвесят». И уже утром 6 июля Ленин, вместе с зашедшей за ним Крупской, переходит на Выборгскую сторону в квартиру рабочего Василия Николаевича Каюрова. Отсюда днём он идёт на Большой Сампсоньевский в Выборгский райком, а оттуда на завод «Русский Рено», где в помещении сторожки находился завком. Здесь он встречается со Сталиным и членами Исполнительной Комиссии ПК. Мартын Лацис предложил для продолжения борьбы немедленно объявить всеобщую стачку. Но Владимир Ильич осадил его и сам написал от имени ПК воззвание с призывом к рабочим – с утра 7 июля выйти на работу (596).
Возвращаться к Каюрову не имело смысла. Сын его, пишет Крупская, «был анархист, молодёжь возилась с бомбами, что не очень-то подходило для конспиративной квартиры». Пошли к давней знакомой Надежды Константиновны – Маргарите Фофановой. Сюда же привезли заболевшего Зиновьева с женой – Зинаидой Лилиной. Обсудили за чаем ситуацию и решили пока оставаться на нелегальном положении. Вечером Ленин ушёл к Николаю Гурьевичу Полетаеву – рабочему депутату III Государственной думы, которого он знал ещё по «Союзу борьбы…». А утром 7-го перебрался на 10-ю Рождественскую улицу к Сергею Аллилуеву – рабочему Электростанции акционерного общества 1886 года.
Еще 5 июля – по настоянию большевистской фракции – ЦИК создал специальную комиссию для расследования обвинений, выдвинутых против Ленина, Зиновьева и других. Уезжая из Таврического дворца, Владимир Ильич передал через Каменева, что он и Зиновьев требуют от комиссии выслушать их показания. Соответствующее письмо ночью 6 июля было передано и члену комиссии А. Р. Гоцу. Рано утром 7-го Каменев передал Ленину, что члены комиссии ЦИК придут на условленную квартиру в 12 часов дня (597).
Квартира Аллилуевых Владимиру Ильичу понравилась. И хозяйке – Ольге Евгеньевне, с которой познакомился у Полетаевых, он сказал: «У вас хорошо. Теперь гоните – не уйду». Но шутливое настроение пропало, когда пришли Надежда Константиновна и Мария Ильинична. Они принесли две вести. И обе плохие…
Ночью пришли сообщения, что наступление на фронте, начавшееся 18 июня и выдохшееся уже в первую неделю, закончилось поражением. 6 июля германские войска нанесли мощный контрудар в стык 7-й и 11-й армий Юго-Западного фронта, осуществив так называемый Тарнопольский прорыв. По опубликованным позднее данным, русская армия потеряла 1968 офицеров и более 56 тысяч «нижних чинов». Начался безпорядочный, порой панический отход русских войск.
Генералам важно было снять с себя вину за поражение. А на кого она падет – легко догадаться. «Разве можно вести дело, – сетовал Корнилов Милюкову, – когда правительству шагу не дают ступить Совдеп и разнузданная солдатня». Так уж в России повелось, что вслед за словом «поражение» очень часто появлялось другое слово – «измена». И то, что решение правительства об аресте «предателей» – руководителей и участников июльского «мятежа» – было принято в ночь на 7 июля, говорило само за себя.
Вторая дурная весть лишь подтверждала это. Той же ночью на квартире Елизаровых был повальный обыск. Мария Ильинична рассказала, как подъехал грузовик, из него вывалились солдаты, юнкера, офицеры и «вся наша квартира наполнилась этой свирепой толпой…». Искали «немецкого шпиона» Ленина. Один из офицеров «особенно настойчиво допрашивал об этом Надежду Константиновну. “Ведь и по старым царским законам, – заметила Мария Ильинична, – жена не обязана была выдавать своего мужа”». Стали допрашивать домработницу Аннушку, но она заявила, что вообще никаких «Олениных» не знает. А в комнатах вовсю шуровали солдаты и юнкера. Искали «всюду, где только можно было предположить, что может спрятаться человек: под кроватями, в шкафах, за занавесками…».
«А двое солдат сидели в это время у стола… Там было немало писем с фронта от солдат, и большинство из них было полно восторга и благодарности Владимиру Ильичу…». Одно из них Мария Ильинична позднее опубликовала: «Солдат хотят уверить, что Вы враг. И постоянно жужжат нам в уши, что Вы – враг народа и России. Но солдаты этому не верят и сочувствуют Вам». «Я знала эти письма, – вспоминала Мария Ильинична, – и, глядя теперь на читавших их солдат, видела на их лицах выражение удивления. Как! Немецкому шпиону, предателю интересов родины, которого они пришли арестовывать… солдаты из окопов пишут такие письма!» [/b](598).
Выслушав всё это, Владимир Ильич пишет заявление в Бюро ЦИК: «Сейчас только, в 3? часа дня, 7 июля, я узнал, что у меня на квартире был сегодня ночью обыск, произведённый, вопреки протестам жены, вооружёнными людьми, не предъявившими письменного приказа. Я выражаю свой протест против этого… Считаю долгом официально и письменно подтвердить то, в чём, я уверен, не мог сомневаться ни один член ЦИК, именно: в случае приказа правительства о моём аресте и утверждения этого приказа ЦИК- том, я явлюсь в указанное мне ЦИК-том место для ареста» (599).
В это время к Аллилуевым приехали Зиновьев, Сталин, член ПК Орджоникидзе и москвичи – член ЦК Виктор Ногин и секретарь Московского областного бюро Варвара Яковлева. Орджоникидзе пишет, что, узнав о заявлении Ленина, «Ногин робко высказался за явку. Сталин против». И основания для сомнений были, ибо становилось всё более неясным – можно ли надеяться на безпристрастное следствие и, вообще, дойдет ли дело до суда.
Надежда Константиновна была против явки: если бы, считала она, во время обыска юнкера застали Ильича, – «они бы его разорвали на части». Мария Ильинична тоже стала отговаривать: во время обыска, когда солдаты лазили в шкафы, корзины, сундуки, они, не открывая их, прокалывали штыками, будто и не нужен им был живой Ленин. А старший дворник, суетившийся тут же, всё приговаривал: «Да если бы я знал раньше, я бы его такого-сякого собственными руками задушил!» Владимир Ильич выслушивал всё это, но «приводил доводы за необходимость явиться на суд» (600).
Но тут пришла Стасова, и её информация положила конец спорам. «Заходит Елена Стасова, – пишет Орджоникидзе, – и сообщает о вновь пущенном слухе по Таврическому дворцу, что Ленин якобы по документам архива департамента полиции провокатор. Эти слова на Ильича произвели невероятно сильное впечатление. Нервная дрожь перекосила его лицо и он со всей решительностью заявил, что надо ему сесть в тюрьму. Ильич заявил это нам тоном, не допускающим возражений». Орджоникидзе и Ногина послали в Бюро ЦИК обговорить условия сдачи, а Ленин стал собираться.
Он написал записку Каменеву, которая начиналась со слов: «Entre nous [между нами]: если меня укокошат…» Эти минуты хорошо запомнила Крупская: «“Мы с Григорием решили явиться, пойди скажи об этом Каменеву”, – сказал мне Ильич… Я заторопилась. “Давай попрощаемся, – остановил меня Владимир Ильич, – может, не увидимся уж”. Мы обнялись» (601).
А может, зря боялся? Может быть, перепуганные женщины просто паниковали, а у страха, как говорится, глаза велики? – Именно так рассуждают нынешние лениноеды, полагающие, что в «демократической России» бояться самосуда не было оснований.
Ан нет, не зря!
Орджоникидзе и Ногин, приехавшие в Таврический договариваться об условиях сдачи Ленина и Зиновьева, для начала встретились с членом президиума ЦИК, меньшевиком из Донбасса Василием Анисимовым. Стали толковать о гарантиях. Но Василий Анисимович был человеком рабочим, врать не умел и тянул нечто неопределённое. В конце концов у него вырвалось, что никаких гарантий нет и он «не знает в чьих руках будет завтра сам» (602).
Причины для пессимизма у него были. Член особой «Военной комиссии ЦИК для восстановления и поддержания революционного порядка в Петрограде» Владимир Войтинский писал, что фактически уже с 5 июля столица стала ареной «настоящей оргии контрреволюции» и «разгул черносотенства грозил уничтожить плоды нашей победы над бунтарской стихией» (603).
О поведении контрреволюционных групп в Питере Сталин писал в те дни: «От атаки большевиков они уже переходят к атаке всех советских партий и самих Советов. Громят меньшевистские районные организации на Петроградской стороне и на Охте. Громят отделение союза металлистов за Невской заставой. Врываются на заседание Петроградского Совета и арестуют его членов (депутат Сахаров). Организуют на Невском проспекте специальные группы для ловли членов Исполнительного комитета» (604). И – о ужас! – обвинение в связи с немцами и получении от них денег выдвигается против «столпа советской демократии» Чернова. Виктор Михайлович был вынужден уйти в отставку до окончания расследования. Тотчас началась и травля «циммервальдиста» Церетели.
Известный литератор Иванов-Разумник писал: «Во главе этой разнуздавшейся ныне улицы идут в ногу “Маленькая газета” и “Живое слово”. Ограничусь первой из них… Она называет “агентами Вильгельма” все социалистические партии и группы. И неудивительно, – продолжает газета, – ибо что же такое та власть, “которая создана Всероссийским Съездом С.Р. и С.Д.?” “Это – собрание людей, среди которых большинство составляют евреи… Мы не разжигаем национальной розни, храни вас Бог!” – восклицает газета, но тут же рядом прибавляет: “Куда же дальше?! Что же за правительство родится из Советов такого состава! Тоже с большинством евреев?! Мы не антисемиты, но – благодарим покорно за Русь!”» (605).
Утром 6 июля, Иван Авксентьевич Воинов, рабочий-интеллигент, писавший очерки о жизни ярославской деревни еще в довоенную «Правду», вышел продавать «Листок Правды», выпущенный взамен разгромленной газеты. На Шпалерной группа юнкеров и франтоватой молодежи сбила его с ног. «Бей большевистскую тварь!» – крикнул кто-то. И молодые люди с остервенением били тростями, юнкера – сапогами. Так и забили до смерти (606).
Командующий Петроградским военным округом генерал Петр Александрович Половцев менее всего думал в эти «дни затмения» о законности и правопорядке. В своих воспоминаниях он откровенно рассказал, как офицер, направлявшийся им для ареста Ленина, спросил: «Желаю ли я получить этого господина в цельном виде или в разобранном… Отвечаю, с улыбкой, что арестованные очень часто делают попытки к побегу» (607). Так что указание было ясным и Крупская была недалека от истины, заметив, что если бы офицеры и юнкера застали Владимира Ильича дома, «они бы его разорвали на части».
Об аналогичном «эпизоде» поведал и начальник контрразведки Петроградского военного округа Борис Владимирович Никитин: «…Подходят ко мне сотник с двумя казаками-урядниками и таинственно отводят в сторону. “Мы понимаем ваше положение: вам неудобно. Мы хотим убрать Ленина и только что получили сведения, где он находится. Мы не просим от вас никакой бумажки. Люди наши. Дайте только два грузовика”. В этот момент открывается дверь и входит начальник Генерального штаба генерал Ю. Романовский… Отвожу его на шаг в сторону, рассказываю ему о предложении… Романовский смотрит на меня несколько секунд, опускает голову, потом вдруг хватает за руку, трясет и восклицает: “Валяйте!” Спускаюсь с казаками вниз, даю два грузовика» (608).
От «демократов» в форме не отставали и «демократы» в штатском. Князь Сергей Евгеньевич Трубецкой рассказывает в своих мемуарах о том, как помощник министра народного просвещения О. П. Герасимов, в разговоре «с глазу на глаз» с премьером Львовым, заявил: «Я предлагаю Вам такую комбинацию. Оставаясь во главе Временного правительства, назначьте меня министром внутренних дел. Я обязуюсь немедленно и “без вашего ведома” арестовать Ленина, который “при попытке к бегству” будет тут же убит…» (609).
Значит не зря опасались за судьбу Ленина. И, прервав безполезные переговоры с Анисимовым, Орджоникидзе решительно заявил: «Мы вам Ильича не дадим!» После возвращения Орджоникидзе и Ногина на квартиру Аллиуевых, где их ждали Ленин, Зиновьев и Сталин, долго обсуждали ситуацию. Ленин и Зиновьев пишут заявление в Комиссию «по делу обвинения большевиков в сношениях с германцами»: «Утром (в пятницу 7 июля) Каменеву было сообщено из Думы, что комиссия приедет на условленную квартиру сегодня в 12 ч. дня. Мы пишем эти строки в 6 % ч. вечера 7 июля и констатируем, что до сих пор комиссия не явилась и ничего не дала знать о себе. Ответственность за замедление допроса падает не на нас» (610).
Невозможно понять, почему эту записку в нашей литературе прежде не публиковали. А между тем она свидетельствует: Ленин не знал о том, что после создания утром 7 июля следственной комиссии Временного правительства «по делу об организации вооружённого восстания в г. Петрограде 3–5 июля» комиссия ЦИК, как говорится, – «умыла руки», сложила свои полномочия, то есть фактически передала «дело Ленина» в руки контрразведки.
Впрочем, Орджоникидзе рассказал, что, уезжая с Ногиным из Таврического, они встретили Луначарского. И Анатолий Васильевич попросил передать Ленину, чтобы он «ни в коем случае не садился в тюрьму, ибо в данный момент в руках коалиции власть находится только формально. Фактически она в руках корниловцев, а завтра, может быть, и формально перейдет к ним» (611). В конце концов, уже вечером, как выразилась Крупская, «убедили» Владимира Ильича от добровольной сдачи отказаться и перейти на нелегальное положение. «Мы переменили свое намерение, – писал Ленин, – подчиниться указу Временного правительства о нашем аресте… Никаких гарантий правосудия в России в данный момент нет… Отдать себя сейчас в руки властей, значило бы отдать себя в руки… разъярённых контрреволюционеров, для которых все обвинения против нас являются простым эпизодом в гражданской войне» (612). Итак, выбор сделан, решение (4 члена ЦК) принято.
Незадолго до июльских дней Владимир Ильич писал: «Надо точно, юридически отличить понятие сплетника и клеветника от разоблачителя (требующего установления точно намечаемых фактов)… Партия не должна отвечать на сплетни и клеветы (иначе как повторением, что клеветники суть клеветники)…» (613). И все-таки в последующие дни Ленин опять возвращается к этому вопросу. В «Листке “Правды”» он печатает ряд статей, в которых разъясняет свою позицию. А главное – вновь и вновь анализирует мнения своих оппонентов и более всего – оппонентов «добросовестных».
Их логика очевидна: мы живем в демократической России, где есть суд – открытый, правильный и праведный. «Я не сделал ничего противозаконного. Суд справедлив. Суд разберет. Суд будет гласный. Народ поймет. Я явлюсь». Вполне логично и честно, если… «Если считать, что в России есть и возможно правильное правительство, правильный суд… тогда можно прийти к выводу в пользу явки».
Но все события 5, 6, 7, 8 июля «нагляднейшим образом показали, что… правильного суда в России нет и быть (теперь) не может.
Суд есть орган власти. Это забывают иногда либералы. Марксисту грех забывать это.
А где власть? Кто власть?
Правительства нет… Оно бездействует».
Поведение контрреволюционеров в столице говорит о том, что «о “суде” тут смешно и говорить». А посему рассуждение сторонников явки, надеющихся на то, что «какой-нибудь суд при таких условиях может что-либо разобрать, установить, расследовать?? Это – рассуждение наивное до ребячества. Не суд, а травля интернационалистов, вот что нужно власти». И Владимир Ильич повторяет: «Дело не в “суде”, а в эпизоде гражданской войны» (614).
Но может быть все эти рассуждения излишне усложнены? Вот генерал Волкогонов написал просто: «Ленин почти никогда лично не рисковал», и в июльские дни 1917 года его обуяло «обычное человеческое чувство страха» (615). Об истоках подобного рода умозаключений писалось много: мещанин, даже если он увенчан академическими лаврами, пытается низвести великого человека до своего уровня, приписать ему собственные мелкие, эгоистические чувства.
Любая точка зрения имеет право на существование. Кроме той, которая основана на неправде. Волкогонов цитирует записку Ленина Каменеву: «в случае своей гибели…» Но ведь нет таких слов в записке. Там другое: «если меня укокошат…» Почему вместо трагического – «если меня убьют» или патетического – «если я погибну» – это ироническое «укокошат»? Да потому, что политик, избравший путь революционной борьбы, знает – арест, тюрьма и даже смерть – неизбежные спутники его профессии. И не надо каждый раз, когда возникает опасность, впадать в театрально-трагедийный тон. Так что, «если меня укокошат», – сделайте то-то и то-то. И всё… «В жизни часто Ильич стоял на краю смерти, – заметила как-то Надежда Константиновна. – Это тоже отпечаток свой кладёт, тоже страхует от мелких чувств» (616).
«Бычий хлоп» – крепкий мужик – так прозвали его сокамерники уголовной тюрьмы в Новом Тарге в 1914 году. В записках, предназначавшихся для врачей, а не для печати, Крупская написала о том же: «Был боевой человек… Ни пугливости, ни боязливости. Смел и отважен». Она вспоминала, как 1907-м уходил он по льду от царских ищеек из Финляндии. «Лед, несмотря на то, что был декабрь, был не везде надёжен. Не было охотников рисковать жизнью, не было проводников. Наконец Ильича взялись проводить двое подвыпивших финских крестьян, которым море было по колено. И вот, пробираясь ночью по льду, они вместе с Ильичём чуть не погибли… А Ильич рассказывал, что когда лед стал уходить из-под ног, он подумал: “Эх, как глупо приходится погибать”» (617).
Тогда, в 1907-м, случай помог – выбрались. А теперь? По точному юридическому определению, пишет Ленин, добровольная сдача в данных условиях есть не что иное, как «юридическое убийство из-за угла». Оно является не признаком безстрашия, а лишь свидетельством глупости. Поэтому «пусть интернационалисты работают нелегально по мере сил, но пусть не делают глупости добровольной явки!» (618).
А из Питера надо было уходить. 8 июля, после отставки премьера – князя Львова, министром-председателем правительства стал Керенский, сохранивший за собой пост военного и морского министра. Судя по всему, «страха ради», он решил продемонстрировать решительность и безпощадность. В тот же день был подписан приказ № 28, требовавший при наведении порядка в стране и армии, «не останавливаться перед применением вооружённой силы». Подтверждалось распоряжение Временного правительства от 6 июля об аресте и предании суду «за государственную измену» лиц, повинных в безпорядках. Для этого учреждалась специальная следственная комиссия с чрезвычайными полномочиями. А через несколько дней (12 июля) появился и приказ о введении на фронте смертной казни и «военно-революционных судов».
8 июля Керенский приказал арестовать руководителей Центробалта (Центрального Исполнительного комитета советов моряков Балтийского флота), а заодно и командующего Балтфлотом, контр-адмирала Дмитрия Николаевича Вердеревского за отказ 4 июля отправить боевые корабли на усмирение кронштадтцев. В столице вводился запрет на уличные собрания и владение оружием частными лицами. Весь гарнизон был разделён на три категории: активно участвовавших в выступлении – они подлежали расформированию и отправке на фронт; участвовавших в безпорядках лишь частично – в них расформировывались лишь отдельные батальоны, роты и проводилась общая чистка от «подрывных элементов»; и, наконец, оставшиеся лояльными правительству – их ожидала лишь чистка (619).
8 июля для обывателей и прочей публики было устроено грандиозное шоу: под усиленным конвоем 1-й пулемётный полк был разоружен, выведен на Дворцовую площадь, заклеймен позором и расчленён для отправки на фронт. Публика была в полном восторге. А солдаты? «Я видела, – пишет Крупская, – как разоружённый полк шёл на площадь. Под узду вели разоружённые солдаты лошадей, и столько ненависти горело в их глазах, столько ненависти было во всей их медленной походке, что ясно было, что глупее ничего не мог Керенский придумать» (620). На следующий день такая же экзекуция ждала Гренадёрский, 1, 3, 176 и 180-й пехотные запасные полки.
В большевистском ЦК решили Ленина и Зиновьева переправить к Сестрорецку, в рабочий посёлок близ станции Разлив. Вечером 9-го Владимир Ильич сбрил бороду и подкоротил усы – совсем как на фотографии 1910 года. Григорий, не брившийся эти дни, подстриг пышную шевелюру, а усы и бороду оставил. Аллилуев дал Ленину серую кепку и своё рыжеватое пальто, в котором Ильич «походил на финского крестьянина или на немца-колониста». Зиновьеву досталось «пальто-клёш яркого пёстрого рисунка», делавшее его похожим «на прибалтийского коммивояжера».
К Приморскому вокзалу пошли пешком по Рождественским, Преображенской, Кирочной улицам, потом через Литейный мост по набережным. Шли гуськом, держа дистанцию: впереди член ЦИК сестрорецкий рабочий-оружейник Вячеслав Зоф, за ним Ленин и Зиновьев, а замыкали Аллилуев и Сталин. Шли мимо казарм, патрулей, караулов. Но обошлось. У Большой Невки их встретил сестрорецкий рабочий Николай Емельянов. Через товарные ворота, под вагонами, вышли на перрон. Сопровождающие остались, а Емельянов, Ленин и Зиновьев сели в последний, как его называли – «пьяный поезд». «Посреди дороги, – рассказывает Николай Александрович, – на станции Пагулы, сели какие-то молодые люди и стали петь про Владимира Ильича разные хулиганские песни – они здорово выпили. Молодцы на следующей станции слезли. Мы благополучно добрались до места в три часа ночи» (621).
Дома Николай Александрович ещё раз осмотрел гостей. «У нас все финны бреются», – сказал он. Пришлось Ленину сбрить усы, Зиновьеву и усы, и бороду, а жена Емельянова, Надежда Кондратьевна постригла их машинкой наголо – «под нуль». Узнав, что у Емельяновых семеро сыновей и четверо из них дома, Владимир Ильич спросил – не болтанут ли? – «Скорее язык себе вырвут, чем лишнее скажут», – отрезал Емельянов. После этого «гостей» отвели в сарай на сеновал, где спали сыновья Николая Александровича, дали на подстилку по одеялу, «чтоб сено не кусалось» и по простыне – укрываться. А утром переодели в рабочую одежду. Емельянов считал, что так они стали более похожими на финских крестьян (622).
На чердаке сарая поставили стол, чтоб можно было работать. А вскоре прибыли и связные ЦК. Правда, о пароле договориться забыли, и Владимир Ильич долго разглядывал их через щели сарая, а потом махнул рукой: «Шут с ними, что будет, то будет. Зовите их». Но оставаться в посёлке было всё-таки опасно – уж слишком здесь на виду каждый сторонний человек. Надо было уходить. За озером Сестрорецкий Разлив Емельянов нанял за 3 рубля покос. И почти за неделю до приезда «гостей», после работы, с кем-либо из сыновей выкашивал участок. Сложили большой стог, шалаш. Теперь всё было готово и, видимо, уже вечером 10 июля, нагрузив Ленина и Зиновьева рыболовными снастями, косами и граблями, сели в двухвесельную лодку и быстро добрались до места (623).
Вот здесь действительно было тихо и спокойно…
Константин Кулешов:
Клевета
После полумиллионных демонстраций, многотысячных митингов, после высоких трибун Всероссийских съездов Советов, где сотни людей жадно ловили каждое его слово, после трёх месяцев открытой и захватывающей политической борьбы – шалаш, острый запах скошенной травы, дымок от костра, над которым в котелке всегда что-то булькало, пение птиц и тихая гладь большого озера…
Однако напряжение не спадало. Вести из Питера приходили тревожные. 9 июля сдался властям Каменев. 10 июля Троцкий опубликовал открытое письмо с опровержением слухов о его якобы «отречении» от Ленина и его тоже арестовали. А днем 10-го юнкера вновь ворвались в квартиру Елизаровых. И опять начался обыск с протыканием штыками чемоданов, корзин и даже дров для печи, сложенных в поленицу. «Возмущённая Аннушка, – рассказывает Крупская, – им заметила: “Ещё в духовке посмотрите, может, там кто сидит”». В квартире оставили засаду, а «нас забрали троих – меня, Марка Тимофеевича и Аннушку – и повезли в генеральный штаб. Рассадили там на расстоянии друг от друга. К каждому приставили по солдату с ружьём. Через некоторое время врывается рассвирепелое какое-то офицерьё, собираются броситься на нас. Но входит тот полковник, который делал у нас обыск в первый раз, посмотрел на нас и сказал: “Это не те люди, которые нам нужны”… Нас отпустили… Добрались до дому лишь к утру» (624).
Каменев и Троцкий тоже оказались не совсем «теми людьми», которых искала контрразведка. Нужен был Ленин и те, кто ехал с ним в «пломбированном вагоне». Впрочем, и Каменева и Троцкого, а затем и Луначарского бросили в «Кресты», где уже находилось около 200 руководителей «военки» и кронштадцев. А Александру Михайловку Коллонтай упрятали в женскую Выборгскую тюрьму. К этим новостям Емельянов добавил свои: в окрестных поселках идут облавы, газеты пишут, что «по следу Ленина» пущены собаки, в их числе знаменитая ищейка «Треф», а 50 офицеров «ударного батальона» поклялись: или найти этого «немецкого шпиона» – или умереть.
Так что нервы и у Ленина, и у Зиновьева всё ещё были напряжены до предела. И когда на следующий день, 11 июля, как показалось совсем неподалеку, вдруг началась частая и всё более приближавшаяся стрельба, они решили, что их всё-таки выследили. «Решаем уйти из шалаша, – пишет Зиновьев. – Крадучись, мы вышли и стали ползком пробираться в мелкий кустарник. Мы отошли версты на две… Выстрелы продолжались. Дальше открывалась большая дорога, и идти было некуда. Помню слова В.И., сказанные не без волнения: “Ну, теперь, кажется, остаётся только суметь как следует умереть”. Твёрдо запомнил эти слова Ильича… Оружия с собой у нас не было».
Однако и на сей раз обошлось. Стрельба стала затихать. Ленин и Зиновьев вернулись к шалашу. А вскоре приплыли на лодке сыновья Емельянова. Они рассказали, что ещё ночью юнкера и рота Финляндского полка под командованием штабс-капитана Гвоздева, при поддержке 6 броневиков окружили Сестрорецкий завод, помещение Красной гвардии, заводской клуб и клуб анархистов. Они потребовали сдачи оружия. Завком согласился и, подменив винтовки красногвардейцев, выдал со склада около тысячи выбракованных стволов. Офицер из заводоуправления шепнул о подмене. И тогда – для доказательства годности оружия – началась «проба»: стали палить в небеса. Гвоздев потребовал заодно сдать и личное охотничье оружие. И грузовик для его сбора, сопровождаемый броневиками, двинулся по посёлку, останавливаясь у каждого двора. Тут пальбы ещё более прибавилось. Ибо, как шутили рабочие, выдаче подлежали лишь старые ружья, а уж никак не патроны. Вот эта-то канонада, звучавшая – через озеро – совсем рядом и была слышна у шалаша. И ребята, вместе с Лениным и Зиновьевым, «весело смеялись над тем, как сестрорецким рабочим удалось надуть юнкеров…» (625).
В один из последующих дней Николай Александрович привёз из дома припрятанное охотничье ружьё. Пошли в лесок, «а Ильич и говорит: “Давненько я не стрелял. Может, уже и разучился. Дай-ка попробую”. Я прикрепил газету, – рассказывает Емельянов. – Ильич отошел шагов на 30–40, прицелился спокойно. Трах, и как раз почти весь заряд попал в центр газеты. – “Ничего, – сказал Ильич, – ещё сумею, когда понадобится, попасть в цель”». Решил попробовать и Зиновьев. Он «нацелился-то правильно, но, когда взялся за скобку, чтобы спустить курок, начал потихоньку отворачивать голову… Трахнул выстрел, и весь заряд пошел по деревьям».
Григория Евсеевича это, видимо, заело. И он стал – один или с кем-либо из сыновей Емельянова – ходить в лес. Но «пристреляться» так и не успел: напоролся на лесника, который у него ружьё отобрал. Вернул лишь самому Емельянову-отцу. И при этом «работника» его обругал: «Всякая чухна тут шляется, по-русски хотя бы слово тявкнул» (626). И слава Богу, что не «тявкнул». Иначе бы вся конспирация рухнула.
После всех этих перипетий жизнь вроде бы пошла на лад. Владимир Ильич ложился спать рано и рано вставал. Купался в озере. Лежал на солнышке. Гулял в ближайшем леске. Но все мысли были ещё там – в недавних бурных событиях. «Целые дни, – рассказывает Зиновьев, – мы перебирали в памяти малейшие эпизоды протекших с калейдоскопической быстротой двух с половиной месяцев и, в особенности, последних дней пребывания на воле. Много-много раз Владимир Ильич возвращался к вопросу о том, можно ли было, всё же, 3–5 июля поставить вопрос о взятии власти большевиками. И, взвешивая десятки раз все за и против, каждый раз он приходил к выводу, что брать власть в это время было нельзя» (627). О том, что у него возникли разногласия с Лениным, Зиновьев почему-то не написал…
Прессу в первые дни Ленин почти не читал. Её пересказывал Зиновьев. «В это время газеты, – вспоминал он, – в том числе и “социалистические”, были полны россказней про “мятеж” 3–5 июля и главным образом про самого Ленина. Такое море лжи и клеветы не выливалось ни на одного человека в мире. О “шпионстве” Ленина, об его связи с германским генеральным штабом, о полученных им деньгах и т. п. печатались в прозе, в стихах, в рисунках и т. д. Трудно передать чувство, которое пришлось испытать, когда выяснилось, что… ложь и клевета разносится в миллионах экземпляров газет и доносится до каждой деревни, до каждой мастерской. А ты вынужден молчать! Ответить негде! А ложь, как снежный ком нарастает… И уже по всей стране, из края в край, по всему миру ползет эта клевета…» (628).
Подготовка дела о «шпионстве» Ленина началась до возвращения Владимира Ильича в Россию. Ещё в конце марта к начальнику контрразведки штаба Петроградского военного округа Борису Владимировичу Никитину явился офицер филиала 2-го бюро французской разведки капитан Пьер Теодор Лоран и вручил ему «список предателей в 30 человек, во главе которых стоит Ленин». Однако, как уже рассказывалось, предотвратить въезд Ленина в Россию не удалось (629).
В апреле, при переходе линии фронта, был задержан прапорщик 16-го Сибирского полка Д. С. Ермоленко, завербованный немцами в одном из концлагерей для военнопленных. На допросах он показал, что в лагере шпионил за своими товарищами, а теперь получил задание вести пропаганду сепаратного мира среди русских солдат. Как заурядного шпиона его могли бы тут же и расстрелять. Но поскольку прежде Ермоленко работал в военной разведке и в полиции, он знал (а может его и надоумили), как набить себе цену.
В протокол допроса от 28 апреля включили «конфиденциальные сведения», якобы сообщённые ему офицерами Германского генерального штаба о том, что по их указанию такую же подрывную работу ведут в России – один из лидеров «Союза освобождения Украины» А. Ф. Скоропись-Иелтуховский, а также лидер большевиков Ленин. И оба они «получили задание в первую очередь удалить министров Милюкова и Гучкова». 16 мая этот протокол генералом Деникиным был направлен военному министру. Позднее в Питер препроводили и самого Ермоленко. «Я увидел до смерти перепуганного человека, – пишет Никитин, – который умолял его спрятать и отпустить». Версия о том, что германские генштабисты назвали рядовому шпику своих «суперагентов», не годилась даже для бульварного детектива. Борис Владимирович, будучи профессионалом, оценил её как весьма «неубедительную» и петроградская контрразведка «категорически отмежевалась от Ермоленко» (630).
Однако дело не заглохло. Французский министр-социалист Альбер Тома направил в июне французскому атташе в Стокгольм предписание: «Нужно дать правительству Керенского не только арестовать, но дискредитировать в глазах общественного мнения Ленина и его последователей… Срочно направьте все ваши поиски в этом направлении…» (631).
Долго ждать не пришлось. «Расследование, однако, приняло серьёзный характер после того, – пишет Никитин, – как блестящий офицер французской службы, капитан Пьер Лоран вручил мне 21 июня первые 14 телеграмм между Стокгольмом и Петроградом, которыми обменялись Козловский, Фюрстенберг, Ленин, Коллонтай и Суменсон. Впоследствии Лоран передал мне ещё 15 телеграмм». Впрочем, поначалу и тут случилась неувязка. Оказалось, что особая служба телеграфного контроля в Петрограде давно уже следила за указанной перепиской. Её вывод: «телеграммы, которыми обменивался Я. Фюрстенберг с Суменсон, коммерческого характера. Задолго до революции они показались подозрительными всего лишь с коммерческой точки зрения, так как товары, предлагавшиеся Я. Фюрстенбергом для Суменсон, могли быть немецкого происхождения (салол, химические продукты, дамское бельё, карандаши и т. д.)» (632).
Однако это препятствие преодолели легко. Министр юстиции Павел Николаевич Переверзев настойчиво теребил Никитина: «Положение правительства отчаянное; оно спрашивает, когда же ты будешь в состоянии обличить большевиков в государственной измене?!» А поскольку интересы совпадали, то французский военный атташе в Петрограде полковник Лавернь и Никитин сошлись на том, что коммерческий характер переписки следует считать лишь хитроумным шпионским кодом. 1 июля в контрразведке у Никитина состоялось совещание, на котором порешили: расследование около тысячи дел по немецкому шпионажу прекратить, а всех сотрудников сконцентрировать на одном – «усилить работу против большевиков». Тут же составили список на 28 большевистских лидеров. На каждого из них, начиная с Ленина, Борис Владимирович – от имени главнокомандующего – подписал ордер на арест. Дополнительно составили списки на арест еще 500 большевиков. «Я предвидел большое потрясение, – пишет Никитин, – но о нём-то мы и мечтали!» И когда через несколько дней начались июльские события, тут уж совсем стало не до «юридических тонкостей». И
Переверзев взмолился: «Докажите, что большевики изменники, – вот единственное, что нам осталось» (633).
Дожидаться завершения расследования он не стал. Утром 4 июля Переверзев встретился с бывшим большевиком, ставшим заядлым «оборонцем», известным скандалистом Григорием Алексеевичем Алексинским и передал ему материалы и о Ермоленко и о телеграммах Фюрстенберга (Ганецкого), Суменсон и Ленина. Днём 4-го сообщение для газет – «Ленин и Ганецкий – шпионы» – с помощью сотрудников контрразведки было изготовлено. Для солидности его подписал и эсер, старый шлиссельбуржец Василий Семёнович Панкратов, работавший в штабе военного округа. Но после того, как Чхеидзе по просьбе Сталина обзвонил редакции, эта публикация, как уже рассказывалось, появилась 5 июля лишь в бульварном «Живом слове». А уж на следующий день о ней трубила вся «большая пресса» и на стенах домов были расклеены специальные плакаты.
Приехавший 5 июля с Западного фронта Керенский, вступив в должность министра-председателя, снял со своих постов и командующего округом генерала Половцева, и министра юстиции Переверзева. Первого – за «бездеятельность», второго – за избыточное рвение: публикацию «сырого» материала. А 21 июля в газетах появилось сообщение от прокурора Петроградской судебной палаты Н. С. Каринского – того самого, который предупредил Бонч- Бруевича, – официально предъявлявшее Ленину и большевикам обвинение в мятеже и попытке свергнуть правительство, а также в получении денежных средств из Германии, то есть в государственной измене.
Напрасно Керенский безпокоился о том, чтобы придать обвинениям хоть какую-то видимость достоверности. Дифференциация и глубочайший разрыв между теми, кто поддерживал правительство, и теми, кто прислушивался к большевикам, после июльских дней лишь усилились. И сторонники правительства даже не пытались усомниться в правдивости газетных обличений. Они сразу приняли обвинения как данность, как факт.
Ответственный сотрудник МИД, человек вполне интеллигентный – Г. Н. Михайловский написал: «Никогда ещё уверенность, что чужая рука движет этими людьми, направляет их и оплачивает, не принимала у меня такой отчётливой формы. После июльских дней всякая тень сомнения в германской завязи большевистского движения у меня исчезла». А будущий советский историк, академик Юрий Владимирович Готье размышлял в своем дневнике: «Участь России – околевшего игуанодона или мамонта… Большевики – истинный символ русского народа, народа Ленина, Мясоедова и Сухомлинова – это смесь глупости, грубости, некультурного озорства, безпринципности, хулиганства и, на почве двух последних качеств, измены… Кстати об измене. С большевиков маска сорвана» (635). Упоминавшаяся выше житейская мудрость «премудрого пескаря», сформулированная почтенным Николаем Васильевичем Чайковским – «дыма без огня не бывает… Раз говорят, значит, что-то есть» – срабатывала и на столь высоком интеллектуальном уровне.
Впрочем, не у всех. Владимир Галактионович Короленко 23 июля написал: «…Что хотите – в подкуп и шпионство вождей большевиков я не верю… Старая истина – нужно бороться только честными средствами, а Алексинский в этом отношении далеко не разборчив» (636).
Ну а те, кто не верил правительству, был против него, те, кого Готье назвал «народом Ленина», – отбрасывали любые доводы, исходившие «сверху». Резолюции, принятые на заводах и фабриках, рабочих и солдатских митингах Петрограда, Москвы, Иваново- Вознесенска, Екатеринбурга, Донбасса, Баку, Тифлиса, Батума и других городов печатались в уцелевших большевистских газетах. Они требовали прекратить «грязную травлю» и заявляли, что «никакая клевета желтой прессы… не сможет подорвать авторитет и доверие к т. Ленину и всему революционному течению соц. – дем. (большевикам), так как их позиция есть позиция рабочего класса и бедноты» (637). Но точно так же, как «низы» не воспринимали импульсов, исходивших «сверху», так и правительству были глубоко безразличны все эти резолюции. «Дело Ленина и К°» все более пухло, обрастая новыми сюжетами и персонажами.
Конечно, можно было бы вообще не реагировать на те наветы, кои исходят от людей, для которых данное «дело» всего лишь «эпизод гражданской войны». Умом понимаешь, что переживать надо лишь тогда, когда хула исходит от тех, чьё мнение и отношение дороги тебе. Владимир Ильич вспоминает стихотворение «Блажен незлобивый поэт» Некрасова: «Он ловит звуки одобренья / Не в сладком ропоте хвалы, / А в диких криках озлобленья!» Да, это так. Но если ты знаешь, что невиновен – всё равно противно и обидно до слёз. И при всех вариантах, надо бороться, отстаивать честь свою и своей партии.
Но как? Апеллировать к «общественному мнению»? Взывать к совести прокурора? Рвать на груди рубаху и клясться в невиновности? Наивно и глупо. И Владимир Ильич берётся за дело не как «потерпевший», а как юрист-профессионал, который ищет в обвинениях наиболее уязвимые места и уличает прокурора в фальсификации дела.
Современные исследователи нередко упрекают Владимира Ильича в том, что, отвечая прокурору, он не всегда полностью раскрывает карты и не говорит полной правды. Он отрицал, например, что имел с Ганецким «денежные дела», хотя таковые, как упоминалось выше, имели место ещё в Швейцарии. Но совершенно очевидно, что ответы Ленина целиком определялись его отношением к данному судилищу.
30 марта 1896 года, когда жандармский полковник Филатьев и прокурор Кичин допрашивали Владимира Ульянова, он отрицал всё, даже самое очевидное. «Чистосердечные признания» были здесь неуместны. И на сей счёт существовали правила поведения на допросах и в суде, считавшиеся в демократической среде этической нормой.
Вот и теперь, признавая суд «неправедным», он не стал сдавать Ганецкого. «Было бы, конечно, величайшей наивностью принимать “судебные дела”… против большевиков за действительные судебные дела. Это была бы совершенно непростительная конституционная иллюзия», – написал Ленин. И при таком «тенденциозном процессе» обязанность защитника состоит отнюдь не в том, чтобы чистосердечными признаниями помогать прокурору совершать «юридическое убийство из-за угла» (638).
Выше уже отмечалось, что глубокий анализ всего корпуса интересующих нас документов дан в книге Геннадия Леонтьевича Соболева «Тайна немецкого золота», которую наши «лениноеды» всячески пытаются замолчать. Еще бы! Промышляя данным сюжетом, они попросту могут остаться без заработка… Но большинство документов, использованных Соболевым, стали известны значительно позже. Ленин же должен был исходить из того, что есть под рукой. И прежде всего – из враждебной ему буржуазной прессы.
Отметая обвинения в инициировании мятежа, он приводит не только резолюции большевистского ЦК о сдерживании движения, но и «Речь» (№ 154), которая 4 июля писала: «Большевики в данном случае показали свое безсилие: они не могли удержать полки от выступлений на улицу». Ленин цитирует «Биржевые ведомости» (№ 16317), которые свидетельствуют, что «стрельбу начали не демонстранты, что первые выстрелы были против демонстрантов!!» Он использует, наконец, хронику событий, опубликованную «Рабочей газетой» (№ 100) 7 июля, из которой очевидно, что «организация большевиков имела одна только моральный авторитет перед массой, побуждая её отказываться от насилий… Она имела полную возможность приступить к смещению и аресту сотен начальствующих лиц, к занятию десятков казённых и правительственных зданий… Ничего подобного сделано не было» (639).
Что касается дел «шпионских», то тут всё было сложнее, ибо газета «Русская воля» и еженедельник Алексинского «Без лишних слов» опубликовали лишь часть телеграмм Ганецкого к Суменсон. Ссылаясь на «зашифрованность» их текстов и тайну следствия, прокурор в официальном заявлении ограничивался лишь намёками. Но смысл их был ясен: речь якобы шла о денежных потоках, направлявшихся из Германии через Стокгольм в Питер. Любопытно, что спустя почти сто лет эту версию, а точнее – сплетню повторяют и наши «лениноеды». А покойный А. Н. Яковлев с экрана телевизора уверял, что указанные телеграммы есть ни что иное, как «расписки Ганецкого» в получении немецких денег и пересылке их через Суменсон Ленину.
Вот бы «почтенному ученому мужу» почитать эти «расписки». О необходимости данной процедуры как раз и написал ещё 7 июля Ленин: «Коммерческая и денежная переписка, конечно, шла под цензурой и вполне доступна контролю целиком». А спустя две недели добавляет: «…Если прокурор… знает, в каком банке, сколько и когда было денег у Суменсон (а прокурор печатает пару цифр этого рода), то отчего бы прокурору не привлечь к участию в следствии 2–3 конторских или торговых служащих? Ведь они бы в 2 дня дали ему полную выписку их всех торговых книг и из книг банков?… Когда именно, от кого именно Суменсон получала деньги… и кому платила? Когда именно и какие именно партии товара получались?.. Это не оставило бы места тёмным намёкам, коими прокурор оперирует!» (640).
Те, кому надо было опорочить Ленина, естественно, такой работы не проделали. Не сделали этого и те, кто позднее десятки лет занимались «лениноведением», они просто «стояли на страже!» Сделал это американский историк С. Ляндрес в статьях и в книге «К пересмотру проблемы “немецкого золота” большевиков», вышедшей в США в 1995 году (641). Он тщательно проанализировал весь комплекс телеграфной переписки между Стокгольмом и Петроградом, но оперировал не 29 (как Никитин), а всеми 66 телеграммами, коими располагала следственная комиссия Временного правительства и прокурор Каринский.
Первая «сенсация» – для легковерных читателей – состояла в том, что, как оказалось, все денежные переводы всегда шли из Петрограда в Стокгольм, «но никогда эти средства не шли в противоположном направлении». Вторая «сенсация» – опять-таки для легковерных – заключалась в том, что указанная переписка не была «закодированной», а действительно носила сугубо коммерческий характер. И когда в телеграммах шла речь об отправке таинственной «муки», то имелась в виду совершенно конкретная мука для детского питания фирмы «Нестле», а под «карандашами» – самые обыкновенные карандаши, кои в годы войны стали в России дефицитом. Иными словами, добросовестные царские служаки – цензоры, упоминавшиеся выше, оказались правы: никакого шпионского «шифра» не было (642).
В первой главе уже отмечалось, что Яков Станиславович Ганецкий с лета 1915 года работал в экспортной фирме Парвуса в Копенгагене. Когда российская цензура и французская разведка заподозрили фирму в контрабанде, они, видимо, дали знать об этом датским властям. И хотя после тщательной проверки каких-либо следов контрабанды в её торговом обороте обнаружено не было, Ганецкого оштрафовали за вывоз в Россию без лицензии термометров и в январе 1917 года выдворили в Швецию. Там Парвус назначил его управляющим такой же экспортной фирмы в Стокгольме.
Надо сказать, что, зная о пронемецкой социал-патриотической позиции Парвуса, Ганецкий с самого начала сомневался в том, можно ли принимать его предложение. Но все знакомые социал-демократы убеждали, что Парвус никогда не путает свой бизнес с политикой и в этом смысле ему можно вполне доверять. Д. Шуб, изучавший широкий круг материалов о Парвусе, подтверждает, что сотрудники его контор действительно не подозревали о связях шефа с немецкими властями.
Ганецкий принял предложение, а контрагентом в Петрограде поставил Екатерину Маврикиевну Суменсон, работавшую до этого в такой же фирме в Варшаве у его брата Генриха. По принятой тогда торгово-экспортной схеме Ганецкий направлял ей из Швеции списки товаров для оптовой продажи в Россию. Суменсон распределяла их между российскими перекупщиками. Те, в свою очередь, получив из Швеции требуемый товар, переводили деньги на текущий счет Суменсон в Петрограде. А уже оттуда эти деньги направлялись фирме Ганецкого в Стокгольм на счета «Ниа банкен».
За эту работу Яков Станиславович получал жалованье в 400 крон (200 рублей) и приличный процент с продаж. А поскольку оборот фирмы, поставлявшей помимо медикаментов, женское бельё и канцтовары, был значительным, Ганецкий счел своим долгом, по возможности, оказывать из этих личных средств финансовую помощь польской социал-демократии (СДКПЛ), где он являлся одним из лидеров левого крыла, и большевикам, с которыми его связывали долгие годы совместной борьбы (643).
В конце 1917 года, когда роль Парвуса стала вполне очевидной, специальная комиссия СДКПЛ, рассмотрев «дело Ганецкого», заключила: «факт личных сношений и совместных торговых операций с Парвусом не влечет за собой факта политического сотрудничества». А посему комиссия «констатирует полную неосновательность обвинений Ганецкого в политическом сотрудничестве с Парвусом». К аналогичному выводу пришли и члены большевистского ЦК. Николай Бухарин в этой связи написал: «Я не знаю ни одного факта, который подтверждал бы выдвинутое против т. Ганецкого обвинение в спекуляции (поскольку под спекуляцией понимается нечто большее, чем обыкновенная торговля). Вопрос о допустимости торговли вообще можно обсуждать с той точки зрения, удобно или неудобно для социал-демократа (в моральном смысле) заниматься ею, но, во всяком случае, занятие торговлей не бросает никакой политической тени на т. Ганецкого» (644).
Сравнительный анализ материалов следственной комиссии Временного правительства и мемуаров Б. В. Никитина показал, что почтенный Борис Владимирович нередко шел на прямые передержки. Он писал, к примеру, о том, что одним из главных каналов перевода «немецких денег» от Суменсон к большевикам являлся Мечислав Юльевич Козловский – член ПК и Исполкома Петросовета. Ему, якобы по указанию Ганецкого, был открыт у Суменсон неограниченный кредит и регулярные единовременные выдачи достигали 100 тыс. рублей каждая. Между тем следствие установило, что за весь период 1916–1917 гг. присяжный поверенный Козловский – как юрисконсульт этой фирмы, получил у Суменсон в качестве гонорара лишь 25 424 рубля. Геннадий Соболев деликатно замечает: «В данном случае автора [Никитина] подвела не память, а версия, предложенная французской разведкой в июне 1917 года и с готовностью принятая им. В свою очередь Никитин подвёл многих маститых историков, черпавших и продолжающих черпать из его книги доказательства в пользу этой версии» (645).
В специфической литературе, изобличающей заговоры «международного еврейства», до сих пор эксплуатируется также версия о поддержке большевиков «известным сионистом», владельцем «Ниа банкен» Олофом Ашбергом, который якобы направлял им миллионы из Стокгольма в Петроград. Однако и эта легенда не выдержала проверки. Установлено, в частности, что 2 миллиона, действительно переведенных Ашбергом в Питер, предназначались не большевикам, а являлись его личным вкладом в «Заем свободы» Временного правительства, с которым он весьма тесно сотрудничал (646).
Несостоятельным оказалось и обвинение в том, что на немецкие деньги издавалась большевистская «Правда». При разгроме её редакции в руки контрразведки попала вся финансовая документация газеты и заведующий её издательством К. М. Шведчиков. Все бумаги тщательно изучили эксперты, а Константина Матвеевича избили, а потом – используя старый жандармский прием – несколько дней задавали один и тот же вопрос: «Откуда брали деньги на издание?» И каждый раз он разъяснял, что «Правда» издаётся на рабочие сборы, которые всегда – с 1912 года – составляли её финансовую базу. Что именно эти сборы, отчёты о которых ежедневно печатались в газете, позволили прибрести типографию. Что газета даёт даже некоторую прибыль: при ежемесячных расходах примерно в 100 тысяч, распространение её тиража в июне дало 150 тысяч. Проверка отчётности подтвердила показания Шведчикова и его вынуждены были освободить. Подтвердили эти данные и более поздние подсчёты историков: с 5 марта по 25 октября 1917 года в фонд газеты «Правды» действительно поступило около 500 тысяч рублей (647).
Рассыпались и другие аналогичные обвинения: на столь ненавистную «Окопную правду» деньги были отпущены Исполкомом Советов солдатских депутатов 12-й армии. На гельсингфорскую «Волну» средства поступили из судовой кассы броненосца «Республика» («Павел I») (648). Большевистский «Наш путь» субсидировал из казённых средств главком Северного фронта генерал В. А. Черемисов, а главком Юго-Западного фронта генерал А. Е. Гутор выделил для аналогичной цели 100 тысяч рублей.
А где же «немецкое золото»? Или не было его вообще? Конечно было. В начале книги уже говорилось о том, что в годы войны каждая из воюющих держав тратила огромные суммы не только на ведение «открытых» боевых действий, но и на фронт «невидимый», на содержание шпионской сети, поддержку оппозиционных сил в стане противника и т. п. По данным Юрия Фельштинского, на так называемую «мирную пропаганду» Германия израсходовала 382 миллиона марок. Причем на Румынию или Италию было потрачено куда больше, чем на Россию. Но, видимо, даже такие большие деньги оказались недостаточными для таких небольших стран. Ибо они не помешали потом и Румынии, и Италии выступить в войне против Германии (649).
Что касается России, то, когда военный атташе Франции в Стокгольме получил доступ к шведским банковским счетам, он якобы обнаружил там чековые книжки службы немецкой пропаганды, которые «использовали для оказания поддержки борьбы русских прогрессивных партий против царизма, они же обезпечивали субсидиями и некоторых крупных чинов царского правительства, находившихся за границей, с целью склонить их к мысли, что продолжение войны для России гибельно» (650).
После Февральской революции, помимо расширения шпионской сети, значительные немецкие субсидии были направлены на подкуп редакторов некоторых солидных российских газет. Для этой цели был использован известный авантюрист Иосиф Колышко, выдававший себя за «либерального писателя» и бывший в свое время чиновником по особым поручениям у Витте. Им было получено 2 миллиона рублей, но его усилия не увенчались успехом. Деньги Колышко быстро истратил, успев – до своего ареста в мае 1917 года – приобрести на свое имя лишь газету «Петербургский курьер» (651).
С российскими политическими партиями дело обстояло ещё сложнее. Когда директор Федерального резервного банка Нью-Йорка У.Томпсон, прибыв в Россию во главе миссии американского Красного Креста, сунул Брешко-Брешковской конверт с 50 тысячами рублей на расходы по своему усмотрению, она спокойно приняла их. Её поставили во главе «Гражданского комитета грамотности», на нужды которого Томпсон тут же перевёл более 2 миллионов рублей, пообещав выделить ещё 2 миллиона долларов. Благодарная Екатерина Константиновна заявила, что для «просвещения нашего тёмного народа» она готова принять любые суммы.
Между тем проблемы просвещения русского народа менее всего интересовали американцев. Деньги ассигновались на пропаганду, цель которой тот же Томпсон сформулировал ясно: удержать русских солдат в окопах и оттянуть на Восточный фронт максимальное количество немецких дивизий. Бывший американский госсекретарь Э. Рут, прибывший в Петроград в июне, требуя от Белого дома увеличения ассигнований на подобную пропаганду до 5 миллионов долларов, был еще более циничен: «Это стоило бы дешевле, чем содержание пяти американских полков, а перспектива удержания на фронте против Германии 5 миллионов русских во много раз ценнее пяти полков». Таким образом, заключал он, эти расходы обернуться для США «огромной выгодой».
Кстати, и Екатерина Константиновна не собиралась тратиться на «просвещение нашего тёмного народа». Из полученного ею миллиона долларов большая часть ушла на создание эсеровской прессы в провинции и поддержку «Воли народа» – фракции БрешкоБрешковской в эсеровской партии. Но и это не считалось зазорным, ибо деньги все-таки исходили от «союзников» (652).
Что касается «немецкого золота» на «мирную пропаганду», то брать его в открытую рискнули лишь некоторые организации сепаратистского толка, вроде финских «активистов» или украинских «самостийников». С другими так просто не получалось.
Уже упоминавшийся Карл Моор, безуспешно предлагавший в марте Ленину деньги на переезд в Россию, писал 4 мая 1917 года своим германским кураторам, что после бесед с некоторыми большевиками, меньшевиками и плехановцами он пришёл к убеждению, что русские социалисты могут принять помощь лишь «из не вызывающего подозрений источника». Под таковым он имел в виду прежде всего самого себя и в мае, приехав в Стокгольм, вновь предложил свои услуги и кошелек большевикам (653).
В обширной «лениноедской» литературе стало уже общим местом утверждение о том, что большевики ради своих целей якобы никогда не брезговали даже самыми «тёмными» деньгами, что неразборчивость в средствах борьбы была вообще возведена у них в принцип. Спорить с подобными авторами нет смысла, ибо поиск истины менее всего интересует их.
Отметим лишь, что в данном случае, получив письмо Ганецкого о предложении Моора, Ленин в конфиденциальном письме отвечает: «Но что за человек Моор? Вполне ли и абсолютно ли доказано, что он честный человек? Что у него никогда и не было, и нет ни прямого ни косвенного снюхивания с немецкими социал-империалистами? Если правда, что Моор в Стокгольме, и если Вы знакомы с ним, то я очень и очень просил бы, убедительно просил бы, настойчиво просил бы принять все меры для строжайшей и документальнейшей проверки этого. Тут нет, т. е. не должно быть, места ни для тени подозрений, нареканий, слухов и т. п.» И когда позднее вопрос о предложении Моора поставили в ЦК, решение было резко отрицательным именно «ввиду невозможности проверить действительный источник предлагаемых средств и установить, действительно ли эти средства идут из того самого фонда, на который указывалось в предложении, как на источник средств Г. В. Плеханова…» (654).
Увы, письмо Ленина, отправленное в Стокгольм после 26 августа, а тем более решение ЦК от 24 сентября, запоздали. 23 августа (5 сентября) в Стокгольме открывалась III Циммервальдская конференция, на которую съехались делегаты из многих европейских стран и Америки. А денег – ни на аренду помещения, ни на кормёжку – не было. После ареста Суменсон и разгрома фирмы Ганецкого в России никаких средств из Петрограда не поступало. В этой критической ситуации, не имея никаких связей с ЦК, Радек, Ганецкий и Воровский взяли у Моора ссуду – около 200 тысяч швейцарских франков (38.430 долларов США по тогдашнему курсу) (655).
После завершения конференции 30 августа (12 сентября) у её организаторов осталось 83.513 датских крон. Возможно, именно в связи с этим Николай Семашко, приехавший в сентябре из Стокгольма, и обратился в ЦК. Однако, как уже указывалось, ЦК отказался от «мооровских» денег и в Россию из них не попало ни кроны. Вопрос этот «закрыли» в январе 1926 года, когда «ссуда» Моора была полностью возвращена ему как сугубо частный заем (656). Американский историк Ляндрес, исследовавший и этот сюжет, остроумно заметил: «Принимая во внимание цели конференции и состав ее участников, можно с уверенностью сказать, что “немецкие деньги”, на которые она была устроена, были использованы в неменьшей мере против правительства кайзеровской Германии, чем против Временного правительства А. Ф. Керенского…» (657).
Выходит так, что наиболее важным каналом немецкой «поддержки революционного движения» являлась, видимо, деятельность, так сказать, штатных германских агентов в России. Борис Никитин рассказывает, как его сотрудники из числа старых профессиональных шпиков, выследили некоего Степина, работавшего в немецкой компании «Зингер», который якобы просто платил за участие в антиправительственных выступлениях.
По сведениям русской контрразведки, в Германии печатали для этого мелкие купюры, они-то и пускались агентами в оборот. Причём, раздавая пятерки матросам и солдатам, Степин открыто заявлял, что «он “первый человек” у Ленина, что последний ему во всём доверяет и сам даёт деньги». Никитин утверждает, что именно эти купюры были изъяты при июльских арестах у некоторых участников событий. Именно у «некоторых», ибо на всех «мятежников» не хватило бы и германской казны.
Злые языки утверждали, впрочем, что никаких «немецких денег» в карманах арестованных не было и под этим предлогом их просто обирали. Но сама версия о подобного рода действиях германских агентов вполне вероятна. А вот принять всерьез то, что Степин был «первый человек» у Ленина и именно от него получал фальшивые пятерки и десятки, можно было лишь при самой избыточной «ангажированности» (658).
Возможен был и другой – окольный путь проникновения «немецкого золота». Среди множества документов, введённых в оборот за последние десятилетия для доказательства «шпионства» Ленина и большевиков, основную массу составляет информация о расходах германского МИД и Генштаба на «мирную пропаганду в России», «для политических целей в России» и т. п. – без указания получателей данных средств. И лишь несколько документов действительно имеют отношение к интересующей нас проблеме.
Один из них – телеграмма статс-секретаря иностранных дел фон Кюльмана представителю МИД при Ставке 5 декабря 1917 года: «…Цель той подрывной деятельности, которую мы могли вести в России за линией фронта – в первую очередь поощрение сепаратистских тенденций и поддержка большевиков. Лишь тогда, когда большевики начали получать от нас постоянный приток фондов через разные каналы и под различными ярлыками, они стали в состоянии поставить на ноги их главный орган “Правду”, вести энергичную пропаганду и значительно расширить первоначально узкий базис своей партии» (659). Телеграмму эту Кюльман послал тогда, когда долгожданное перемирие на Восточном фронте стало, наконец, фактом. И вечный спор о том, кто сыграл в этом явном успехе более важную роль – дипломаты, шпионы или генералы, а стало быть и крайнее преувеличение своих заслуг каждой из сторон – было вполне естественным.
В марте-апреле 1917 года, когда возобновлялось издание «Правды», в кассе большевистского ЦК было действительно лишь 15 тысяч рублей. Текущие расходы составили около 10 тысяч. Поэтому для выпуска газеты ЦК занял у профсоюза трактирщиков 20 тысяч. И сразу же начались пожертвования и уже упоминавшиеся сборы по заводам и воинским частям. Повторим: с марта по октябрь они дали около полумиллиона рублей (660).
Получило ли издание субсидии от немцев? На этот вопрос в июле ответила русская контрразведка: нет, не получило, «специальная экспертиза документов, изъятых в редакции, установила непричастность к изданию газеты “Правда” германского капитала» (661). Но слова Кюльмана о «разных каналах» и «различных ярлыках» всё-таки необходимо учесть. И лазейку давали как раз сборы и пожертвования. Их перечень публиковался почти ежедневно и в подавляющем большинстве случаев указывалось от какого цеха, мастерской, завода, воинской части, роты, команды они поступили и сколько человек в сборе участвовало. Эти данные вполне поддавались проверке. Были и совсем курьёзные пожертвования: например, от известного миллионера Нобеля (662). Но были и поступления анонимные. Причем иногда довольно крупные – по 100, 300 рублей. Проверить их источник невозможно, хотя очевидно, что в общей сумме сборов они составляли мизерную часть.
Вероятно, прав был Суханов, когда писал об июльских днях: «В эти дни толковали, между прочим, что финансовые дела “Правды” в полном безпорядке, источники доходов из категории пожертвований и сборов не всегда точно установлены, и совсем не исключена возможность, что спекулирующие на большевиках тёмные элементы, хотя бы и германского происхождения, могли без их ведома подсунуть большевикам те или иные суммы ради усиления их деятельности и агитации. Это всегда могло случиться с любой партией или газетой, в положении большевиков и “Правды”». Суханов полагал, что результатом деятельности правительственной следственной комиссии как раз и должна была стать полная реабилитация. «Ничего подобного, насколько я знаю, всё же не было никогда установлено относительно Ленина и его партии» (663).
В конце концов даже генерал Волкогонов, проштудировав 21 том материалов следственной комиссии вынужден был признать: «Следствие пыталось создать версию прямого подкупа Ленина и его соратников немецкими разведывательными службами. Это, судя по материалам, которыми мы располагаем, маловероятно» (664).
В отличие от генерала, Ленин не знал о содержании указанных томов. Но он был уверен, что и следователи, и прокуроры, и вся «большая пресса», смаковавшая дело о «шпионстве», знают о лживости обвинений. И в те июльские дни он написал: «Контрреволюционная буржуазия… столько же верит в наше “шпионство”, сколько вожди русской реакции, создавшие дело Бейлиса, верили в то, что евреи пьют детскую кровь. Никаких гарантий правосудия в России в данный момент нет» (665). И вся история со «шпионством» есть действительно лишь «эпизод гражданской войны», когда по отношению к противнику не брезгуют даже самыми грязными средствами.
Но нет ли в такой оценке преувеличения? На этот вопрос ответил экс-премьер-министр Львов. Уходя в отставку, он дал интервью журналистам…
На фронте ещё продолжалось немецкое наступление. Ещё считали убитых и раненых. А Георгий Евгеньевич откровенно заявил: «Наш “глубокий прорыв” на фронте Ленина имеет, по моему убеждению, несравненно большее значение для России, чем прорыв немцев на нашем юго-западном фронте». Сколько сентиментальных слов было излито со страниц либеральной и соглашательской прессы против опасности гражданской войны? И сколько обвинений в этой связи было адресовано большевикам? «А когда дошло до серьёзного, решающего момента, – пишет Ленин, – князь Львов сразу и целиком признал…, что “победа” над классовым врагом внутри страны важнее, чем положение на фронте борьбы с внешним врагом». Он оценивает «внутреннее положение России именно с точки зрения гражданской войны… Два врага, два неприятельских стана, один прорвал фронт другого – такова правильная философия истории князя Львова». Именно ради этой победы «буржуазия облила своих классовых врагов, большевиков, морями вони и клеветы, проявив в этом гнуснейшем и грязнейшем деле оклеветания политических противников неслыханное упорство» (666).
Ленин не знал тогда, что за словами Львова стояло не только понимание «философии истории», но и вполне конкретные действия. 8 июля Верховный главнокомандующий Алексей Алексеевич Брусилов направил письмо всем командующим фронтами. И он тоже писал отнюдь не о положении на фронте. Нисколько не обольщаясь кажущейся «победой над большевиками», Брусилов понимал, что гражданская война неотвратима и готовиться к ней необходимо уже сейчас. А начинать надо с создания воинских частей, способных вести гражданскую войну. «События идут, – говорилось в письме, – с молниеносной быстротой. По-видимому, гражданская война неизбежна и может возникнуть ежеминутно… Несомненно, что с последним выстрелом на фронте, всё, что теперь ещё удаётся удержать в окопах, ринется в тыл, и притом с оружием в руках. Эта саранча, способная всё поглотить на своём пути… К этому надо быть готовым так же, как и к надвигающейся гражданской войне, и противодействовать этому можно тоже, имея только части, сохранившие порядок. Время не терпит…», – заключал Главковерх.
А 11 июля Брусилов направляет ультимативное письмо Керенскому с требованием немедленного введения смертной казни. Генерал решил не пугать его гражданской войной, а сослаться на исторический прецедент: «История повторяется, – писал Алексей Алексеевич. – Уроки великой французской революции, частью позабытые нами, всё-таки властно напоминают о себе… И у них, и у нас армия стала быстро разлагаться, и стройные ряды её угрожали превратиться в опасную толпу вооружённых людей… Десятимиллионная тёмная масса не может оставаться без твёрдого руководства, и что нет власти, если она не может опереться на силу. Надо иметь мужество сказать решительное слово, и это слово – смертная казнь. Французы пришли к тому же выводу, и их победные знамёна обошли полмира» (667).
Письмо, видимо, произвело впечатление. 12 июля смертная казнь была введена. А 16 июля в Ставке состоялось совещание. Присутствовали: министр-председатель Керенский, министр иностранных дел Терещенко, Верховный главнокомандующий Брусилов, начштаба Главковерха – генерал Романовский, главком Западного фронта – генерал Деникин и его начштаба – генерал Марков, главком Северного фронта – генерал Клембовский, комиссар Юго-западного фронта Борис Савинков, генералы – Алексеев, Рузский, Гурко, Драгомиров, генерал-квартирмейстеры Романовский и Плющевский-Плющик, начальник морского штаба адмирал Максимов и капитан 1-го ранга Немиц, инспектор инженерной части генерал Величко и другие.
Совещание началось в 14 час. 40 мин. Прежде всего генералы выложили все свои обиды и, как говорится, излили душу. Надо «понять, – говорил Клембовский, – что делается в душах несчастных офицеров». Командира Сухинического полка ударили камнем по лицу. Ротного командира просто избили. «Стоит только офицеру слово сказать, как все вопят: “в окоп его, в окоп…” Только и слышно – “буржуй” да “взять в штыки”». Общую боль собравшихся выразил Антон Иванович Деникин. Положение офицерства чудовищное. В 703-ем Сурамском полку солдаты убили героя войны генерала Носкова. В 182-ом полку ранили командира полка. Офицеры подвергаются «нравственным пыткам, издевательству… Их оскорбляют на каждом шагу, их бьют. Да, да, бьют. Но они не придут к вам с жалобой, – корил он Керенского. – Им стыдно, смертельно стыдно. И одиноко, в углу землянки, не один из них в слезах переживает свое горе…» (668).
Деникин не преувеличивал. Сохранился интереснейший дневник одного офицера. В нем поручик А. И. Лютер записал: «Сидишь как пень и думаешь… о грубости и варварстве. Не будь его – ей-богу, я бы был большевиком… Будь всё сделано по-людски, я бы отдал им и землю, и дворянство, и образование, и чины, и ордена… Так нет же: “Бей его, мерзавца, бей офицера (сидевшего в окопах), бей его – помещика, дворянина, бей интеллигента, бей буржуя…” И, конечно, я оскорблён, унижен, истерзан, измучен» (669).
За годы войны офицерский состав армии изменился. В 1913 году он насчитывал немногим более 52 тысяч человек. Среди генералов дворяне составляли 89 %, среди штаб-офицеров – 72,6 % и обер-офицерства – 50,4 %. К осени 1917 года численность офицерского корпуса достигла 296 тысяч. Из них 208 тысяч – на фронте. И всё-таки доля дворян оставалась высокой. По данным конца 1916 года они составляли в пехоте 43 %, в артиллерии – 72, кавалерии – 76 и инженерных частях – 90 % среди всех офицеров (670).
Однако жупелом было не дворянство. Брусилов с горечью заметил, что в солдатских головах вся армия разделилась на «буржуев» и «пролетариев». И офицеров они «окрестили буржуями. Но по существу офицер – не буржуй. Он – самый настоящий пролетарий». Генерал Рузский добавил: «И генералы – пролетарии». Вот только солдаты никак не могут понять этого. «Я – генерал, главнокомандующий, – рассказывал Клембовский. – При встрече со мной, я часто видел, как у солдат тянется рука, чтобы отдать честь, но затем, подумав, он закладывает руки в карманы и вызывающе смотрит… В глазах их так и читаешь: “Плевать мне на тебя, хоть ты и главнокомандующий”». Брусилов согласился: во всех цивилизованных странах «отдание чести – это известный привет людей одной и той же корпорации. Для нашего простонародья не отдавать честь кому-нибудь, значит – ему “плевать” на него» (671).
Впрочем, дело было не в оскорблённом самолюбии. Развал дисциплины, считали генералы, привёл к развалу армии и полной утрате ею боеспособности. Об этом сказали все, но наиболее впечатляюще опять-таки Деникин. Он зачитывал оперативные донесения о жутких сценах отступления, об отказе от выполнения приказов, самовольном оставлении позиций, самострелах, массовой сдаче в плен, буйствах, грабежах, разгромах винных заводов при бегстве. «Третьего дня, – говорил Антон Иванович, – я собрал командующих армиями и задал им вопрос: “Могут ли их армии противостоять серьёзному (с подвозом резервов) наступлению немцев?” Получил ответ: “Нет…” Я скажу больше: у нас нет армии» (672).
Его поддержал Рузский: «Картина нравственного состояния армии… не только грустная, но, я скажу прямо, гнусная… Из нашей армии сделали орду баранов… Сейчас у нас, как выразился главнокомандующий Западным фронтом, армии нет…» Согласился с ними и генерал Брусилов: «На фронте у нас армии нет, в тылу тоже…» (673).
Естественно, каждый говорил и о причинах. Керенский ожидал, что они, прежде всего, укажут на большевиков, о которых в эти дни говорили и писали все газеты. Ан нет! «Я слышал, что большевизм разрушил армию. Я это отвергаю, – решительно заявил Деникин. – …Разрушили армию другие, проводившие разрушавшее армию военное законодательство последнего времени, люди, не понимающие быта и условий существования армии». И прежде всего – это кадровая чехарда, устроенная Временным правительством, когда «оплёвывались офицеры и… до главнокомандующих включительно изгонялись, как прислуга». Это – солдатские советы и комитеты, породившие «дискредитацию власти начальников» и «многословие и многовластие в военной иерархии». И это, наконец, полная безнаказанность за тягчайшие военные преступления (674).
Комиссар Борис Савинков попытался переложить вину за развал армии с Временного правительства на тяжкое наследие прошлого. «От старого режима, – сказал он, – нам в наследство досталась тёмная масса солдат, не веривших своему командному составу, неграмотная. Армия боялась и молчала. Угроза рухнула, и скрытые чувства вырвались наружу» (675).
Однако относительно кадровой чехарды Деникин был прав. Современный исследователь С. А. Солнцева приводит данные о том, что с марта по август 1917 года от должности отстранили 140 генералов. Гучков начал с Романовых, уволив из армии, помимо государя, великих князей Николая Николаевича, Николая Михайловича, Сергея Михайловича, герцога Мекленбург-Стрелицкого. А потом пошла всеобщая чистка или, как говорили в армии, – «избиение младенцев». Со своих постов были сняты 2 Верховных главнокомандующих, 5 командующих фронтами, 7 – армиями, 26 командиров корпусов, 56 начальников пехотных и 13 кавалерийских и казачьих дивизий, 13 – артиллерийских бригад и т. д. Такая кадровая политика, как рассказывал Деникин, породила «революционный карьеризм», когда в надежде получить повышение старшие офицеры «неистово машут красным флагом и по привычке, унаследованной со времени татарского ига, ползают на брюхе перед новыми богами революции так же, как ползали перед царями» (676).
В понимании того, что надо делать, генералы опять-таки были единодушны. Прежде всего правительство должно подтвердить статус корпуса офицеров, улучшить их материальное положение, а главное – восстановить единоначалие и дисциплину. Далее, запретить всякие митинги. «Всякая агитация на фронте, – говорил генерал Рузский, – должна быть прекращена. Жонглирование словами, которых солдаты не понимают, очень вредно отражается на умах солдат, вносит смущение в их мозги, которые и без того шевелятся с трудом и едва понимают даже самые простые слова» (677).
Главное же – ликвидировать Советы и солдатские комитеты. «Их необходимо уничтожить, – заявил Алексеев, но, зная реальный расклад сил, тут же добавил: – Конечно, сразу сделать этого нельзя, к этому надо придти постепенно». Брусилов дополнил: «Что касается до войсковых комитетов, то их уничтожить нельзя, но комитеты должны быть подчинены начальникам, которые могут, в случае надобности, разогнать комитет». Деникин предложил начать их ликвидацию с ограничения функций «вопросами хозяйственными, бытовыми и просветительскими», предусмотрев суровые меры, карающие за превышение указанных полномочий. К комиссарам Временного правительства генералы отнеслись более терпимо, но и их предлагалось поставить в жёсткие рамки, ибо, как заметил Деникин, – «в армии не может быть двухголовья, в армии должна быть одна голова и одна власть» (678).
Итак, цели были определены. Оставалось лишь указать на методы их достижения. И поскольку Керенский был не только штатским, но и демократом, генералы стали втолковывать ему, что решить указанные вопросы можно лишь с помощью насилия и расстрелов. «Управление армией… не может основываться лишь на словесном убеждении массы», – говорил Клембовский. «Необразованных, неразвитых людей, – разъяснял Брусилов, – нельзя сделать сразу разумными гражданами. Их надо привести к послушанию. Даже в Соединенных Штатах существуют такие суровые меры, как распинание солдата на земле (наподобие Андреевского креста), сажание на цепь. Сама по себе война, – справедливо заметил Алексей Алексеевич, – явление жестокое, неестественное, поэтому жестокими, неестественными мерами надо заставить солдат слушаться» (679).
Иных мер, кроме расстрела, утверждали генералы, в нынешних российских условиях не существует. В 5-й армии арестовали 8 тысяч солдат. Из них лишь 200 пойдут под суд. Теперь представьте себе, объяснял Владислав Наполеонович Клембовский, что военно-полевые суды станут приговаривать к самым суровым срокам наказания. И что? «Предавать суду? – Но тогда половина армии окажется в Сибири. Солдат каторгой не испугаешь. “На каторгу?
Так что ж? Через пять лет вернусь, – говорят они, – по крайней мере, цел буду”». Причем все генералы требовали введения смертной казни не только на фронте, но и в тылу. Прежде всего по отношению к запасным частям, ибо «это, – как выразился генерал Алексеев, – толпы бездельников, вечно митингующих, а в остальное время лежащих и спящих».
Александр Сергеевич Лукомский добавил: «Смертная казнь должна бы быть распространена на гражданских лиц, которые разлагают армию» (680).
Генералы с трудом сдерживали себя. Страсти разгорелись вокруг вопроса – для штатского человека, казалось бы, второстепенного. Перед наступлением воинским частям торжественно вручили новые красные знамёна. Генералы, стиснув зубы, промолчали. И вот теперь всё неприятие новых порядков выплеснулось наружу. «Мы выставили впереди красные знамёна, заменив ими наши старые, славные знамёна, – с горечью говорил Николай Владимирович Рузский. – За старыми знамёнами люди шли, как за святыней, умирали. А к чему привели красные знамёна? К тому, что войска теперь сдавались целыми корпусами, целыми корпусами бежали в тыл. Это – позор».
А с Антоном Ивановичем Деникиным просто случилась истерика. «Ведите Россию к правде и свету под красным знаменем свободы, – бросал он в лицо Керенскому, – а нам дайте возможность вести наши войска под нашими старыми знамёнами, обвеянными победами… Не бойтесь начертанных на них остатков самодержавия: они давно уже стерты нашими руками. Вы – втоптали их в грязь, наши славные боевые знамёна, вы и поднимите их, если в вас есть совесть…» Далее секретарь, подполковник Тихобразов, записал: «В сильном волнении генерал Деникин просит разрешить выйти на некоторое время. Министр-председатель жмёт руку генералу Деникину и благодарит генерала за откровенно и правдиво выраженное мнение» (681).
Надо сказать, что тон и содержание речей Керенского во многом определялись составом аудитории. Будь перед ним солдаты, он, наверное, стал бы говорить о «великих идеалах свободы». Но здесь сидели старые боевые генералы. И любой намёк на нерешительность, боязнь крови, задевали Александра Федоровича, как говорится, за живое. «Я не буду, – начал он, – отвечать на нападки и вступать в область, носящую характер политического спора и сведения счётов с настоящей политической системой… Я объехал фронт не только, как говорил генерал Рузский, чтобы устраивать митинги… Кто первый усмирил сибирских стрелков? Кто первый пролил для усмирения непокорных кровь? Мой ставленник, мой комиссар».
Керенский стал рассуждать о том, что «недоверие к власти – болезнь общая, оставшаяся после старого режима. В армии это вылилось в отношениях к офицерам… То же сказалось и у рабочих, такое же недоверие к власти проявилось и в интеллигентских кругах. Я это испытываю на себе». Далее Александр Федорович заявил: «Я лично ничего не имею против того, чтобы сложить с себя должность военного и морского министра, отозвать комиссаров, закрыть комитеты. Но я убежден, что завтра же начнется в России полная анархия и резня начальствующих лиц. Такие резкие переходы не могут иметь места». А посему, надо считаться «с историческим моментом и с тем, что возможно сделать в сегодняшний день… Вчера у меня были французы и англичане и провели параллель между французской и нашей революцией. Это не так. Мы не копируем вовсе французскую революцию, а повторяются лишь законы революции… Да, мы введём в армию революционный террор, но не для восстановления старого, а для поддержания нового». Главное сейчас: «учесть, что при данном соотношении реальных сил возможно сделать и чего нет» (682).
Этот мотив подхватил Терещенко: надо выждать, говорил он. «Ещё месяц назад введение смертной казни представлялось невозможным. Теперь она правительством принята единогласно, и введение её никаких осложнений не вызвало, и население встретило это спокойно. Вводить же смертную казнь в тылу сейчас нельзя… Уничтожить комитеты сейчас нельзя. К этому надо придти постепенно». Михаил Иванович намекнул генералам, что правительство уже «занято теперь разработкой мер, которые идут иногда даже дальше, чем предлагает генерал Деникин… Все мероприятия должны быть проведены постепенно, а не сразу, по мере пробуждения национального чувства, которое заметно выросло за последние 1,5–2 месяца» (683).
Заверение правительства о готовности принять предлагаемые меры успокоило генералов. «Напрасно вы, Александр Федорович, – сказал Рузский, – всё принимаете на свой счет… Не вами испорчено, но всё равно исправить-то дело нужно, иначе Россия погибнет. Было бы очень хорошо, – вырвалось вдруг у него самое сокровенное, – если бы правительство отрешилось, наконец, от боязни возврата к старому, – но, словно опомнившись, добавил, – боязни не может быть, так как возврата к прошлому быть не может». Брусилов сказал более тактично: «Не в том дело, что будет у нас – республика или монархия, дисциплина всё равно необходима, без неё армии нет» (684).
Обсудили вопрос о возможной эвакуации Петрограда. В прессе он уже обсуждался как вопрос о переносе столицы в исконно русский центр. Генералы заверили, что пока угрозы для Питера со стороны немцев нет, хотя теперь, сделал оговорку генерал Алексеев, когда вместо армии «осталась одна пыль человеческая, ни за что ручаться нельзя». А вот для ликвидации очага революционной заразы нужно вывезти из Питера вглубь России крупные предприятия, часть рабочих направить на рытьё окопов и завершить расформирование гарнизона (685).
Опасность со стороны немцев, предупредил Алексеев, угрожает Риге и Полоцку, «в этих местах возможен прорыв нашего фронта, что заставит нас отойти от Двины». Мысль о том, что армия не удержит фронта высказал и Брусилов. Деникин сказал еще жёстче: развал армии таков, что, возможно, придётся иметь дело «даже с отступлением к далеким рубежам» (686).
Все генералы одобрили предложение Брусилова о формировании особых частей – «ударных батальонов» и «батальонов смерти» – из числа «идейных офицеров и наиболее надёжных и сознательных солдат», которые могли бы стать опорой в надвигавшейся гражданской войне. Деникин лишь дополнил: они пригодятся и при наведении порядка в самой армии «на случай необходимости применения вооружённой силы против неповинующихся». Комиссар Савинков и генерал Клембовский пошли ещё дальше: необходимо уже сейчас «образование в тылу фронта крупной боевой единицы (корпус, если не целая армия) вполне надёжной в смысле боеспособности», а также сосредоточить «всю мощь» военной власти в руках Главкома.
Совещание закончилось в 23 часа.
Генерал Корнилов на нём не присутствовал. Сославшись на занятость, он остался на своем Юго-западном фронте, где положение и на самом деле было сложным. Но он прислал телеграмму, которую по просьбе Лукомского огласили на совещании. Ее текст убеждает в том, что все необходимые меры, видимо, уже не раз обсуждались генералами между собой. Предложения Лавра Георгиевича совпали с высказываниями его коллег: поднять авторитет и материальное обезпечение корпуса офицеров, восстановить полностью их дисциплинарную власть, военно-полевые суды и смертную казнь на фронте и в тылу для военнослужащих; свести права солдатских комитетов к вопросам хозяйственным и внутреннего распорядка, карая любые попытки выйти за эти рамки; воспретить собрания, митинги, игру в карты и «ввоз» в воинские части большевистской литературы и агитаторов (687).
Программа Корнилова отражала мнение генералитета. Его авторитет в этой среде ещё более вырос не столько в результате успешного начала наступления, сколько благодаря поведению при отступлении. Не дожидаясь санкций правительства и Главкома, он поставил на путях бегства заградотряды и, как рассказывает Деникин, – «приказывал расстреливать солдат, выставляя трупы их с соответствующими подписями на дорогах и видных местах» (688).
Никаких дерзостей в адрес правительства – на манер генералов Деникина или Гурко – телеграмма Корнилова не содержала. Ультиматумов – в отличие от Брусилова – Лавр Георгиевич не ставил. И 19 июля именно он был назначен новым Верховным главнокомандующим.
Ленин, естественно, ничего о совещании в Ставке не знал. Не знал он и о письме Брусилова от 8 июля командующим фронтами относительно необходимости подготовки к гражданской войне. Но даже из газет было очевидно, что вектор развития послеиюльских событий повернул не в сторону мирного демократического процесса. Наоборот, государственная власть в России явно сдвинулась к военной диктатуре. И уже 10 (23) июля, на чердаке емельяновского сарая, Владимир Ильич пишет четыре тезиса – «Политическое положение», которые позднее в партии стану называть «Июльскими тезисами».
Первый из них констатировал, что контрреволюция в России «укрепилась и фактически взяла власть в государстве в свои руки». Речь идет о военной диктатуре, которая направлена не только против большевиков. Суть её политики состоит прежде всего «в подготовке разгона Советов».
Второй тезис обосновал вывод об окончании периода двоевластия. После Февраля оно существовало лишь потому, что за Советами стояла вполне конкретная сила. Но эсероменьшевистские лидеры, обладавшие большинством в Советах, оказались политическими банкротами. Они предали дело революции. «Узаконив разоружения рабочих и революционных полков, они отняли у себя всякую реальную власть». И безсильные «советские вожди» обрекли себя на роль пустейших говорунов до той поры, когда реакция «докончит свои последние приготовления к разгону Советов».
Третий тезис утверждал, что мирный период развития русской революции, тот путь, который большевики отстаивали с апреля 1917 года, кончился. Нынешняя власть не решит мирно ни одной из задач, поставленных после свержения самодержавия. Она не даст ни скорого мира, ни хлеба, ни земли крестьянам. Она не сможет предотвратить разруху и распад страны. Она не позволит самому народу участвовать в управлении производством и государством, то есть не допустит действительной демократии и свободы.
Весь арсенал средств, которыми контрреволюция будет добиваться своих целей, уже продемонстрирован: введение смертной казни, каторжные тюрьмы, применение внесудебных репрессий и массовых арестов, разоружение рабочих, разгром газет политических оппонентов и массированная клеветническая кампания против большевиков. А уж коли контрреволюция завладела этой властью силой, значит и отстранить её от власти можно лишь с помощью насилия, то есть путем вооружённого восстания. И его необходимость определяется не чьим-то коварным умыслом или злой волей. «Объективное положение, – пишет Ленин, – либо победа военной диктатуры до конца, либо победа вооружённого восстания рабочих…»
Но из этого вытекает и другой вывод: нынешние Советы, отказавшиеся брать власть, утратили реальную силу, стали лишь «фиговым листком», прикрытием сговора соглашателей с контрреволюцией. А посему лозунг мирного периода – «Вся власть Советам!» – утратил прежний смысл и стал «уже неверен». Эти Советы не могут возглавить восстания. Памятуя об уроках июльских событий, Владимир Ильич пишет, что условия победы «теперь страшно трудны, но возможны…». Возможны в том случае, если восстание будет связано «с глубоким массовым подъёмом против правительства и против буржуазии на почве экономической разрухи и затягивания войны». И победа станет реальностью, если такая борьба создаст общенациональный кризис «в действительно массовом, общенародном размере».
А до этого – сплочение сил и организованность. Не поддаваться на провокации. Никаких авантюр или бунтов. Никаких заговоров и мятежей. Никаких разрозненных действий и безнадёжных попыток по частям противостоять реакции. Главное сейчас – «ясное сознание положения, выдержка и стойкость рабочего авангарда…»
В этой связи в четвертом тезисе Ленин предлагает партии, «не бросая легальности, но и ни на минуту не преувеличивая её… соединить легальную работу с нелегальной, как в 1912–1914 годах». Цель: «собрать силы, переорганизовать их и стойко готовить к вооружённому восстанию…»
К этим тезисам Зиновьев приложил записку о том, что «с некоторыми пунктами» он не согласен. И в тот же день, 10 июля, связные доставили ленинский документ в Питер (689).
Навигация
Перейти к полной версии